355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Гроссман » Степан Кольчугин. Книга первая » Текст книги (страница 13)
Степан Кольчугин. Книга первая
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:27

Текст книги "Степан Кольчугин. Книга первая"


Автор книги: Василий Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)

IV

В этот день у печи было особенно трудно работать. Собиралась гроза, низкая туча заволакивала небо. Остывающий в формах чугун опалял лицо и руки, ноги жгло через толстую подошву сапога, а сверху, точно черная медвежья шуба, навалилась духота неподвижного воздуха. Рабочие задыхались, даже когда стояли без дела, лица их стали мертвенно-серого цвета. Степан чувствовал, как при каждом движении в горле кололо, словно он глотал песок. Он положил лом, которым скалывал шлак, закозлившийся в некоторых местах канавы, и пошел к бочке напиться.

Навстречу шел с кружкой в руке высокий горбоносый Очкасов, мрачный и неразговорчивый парень. Степан ни разу не слышал его голоса. Работал он всегда молча, нахмуренный, похожий на обозленного цыгана.

– Эй, мастер, – хрипло крикнул Очкасов, завидев Абрама Ксенофонтовича, шедшего к печи.

Степан невольно остановился.

– Смотри, чем ты нас поишь. – И Очкасов вытащил из кружки дохлого мышонка.

– Ну, чего орешь? – спросил Абрам Ксенофонтович и невольно отшатнулся: рука Очкасова почти коснулась его широкого, обильно политого потом лица.

– Что ж, и воды рабочему жалко, так, что ли? Ты ведь своей сучке такой воды не даешь? – говорил Очкасов, все приближая к глазам мастера мышонка.

– Что ж, я сам его туда кинул? – сказал Абрам Ксенофонтович. – Забежал – и все. Я тут не приставлен мышей ловить… Убери руку! – вдруг крикнул он. – Пошел сейчас на работу, а не то в контору пойдешь!

– Эх ты, – медленно выговорил Очкасов и так посмотрел на Абрама Ксенофонтовича, что тот отошел на шаг и сказал:

– Пойди, Очкасов, в будку ко мне, там банка с квасом, а эту дрянь брось к черту.

– Иуда ты, мастер, не надо мне твоего квасу, – сказал Очкасов и швырнул кружку.

В это время к мастеру подошел Мьята.

– Что же ты, Абрам Ксенофонтович, загружаешь эту подлую шихту, печь и так серчает. Смотри, Абрам Ксенофонтович, она шутить не будет.

Он погрозил длинным прямым пальцем:

– Абрам Ксенофонтович… я тебя прошу.

– Это не мой приказ. Видишь? – сказал мастер и показал на красневшие вдали огромные штабеля руды. – Это сам директор распорядился.

Мьята крикнул:

– Это для тебя директор, а для печи директор не хозяин.

Вдруг, заметив Очкасова и Степана, он закричал:

– Чего стали? Печь болеет, жарко вам… Ей еще жарче, ей руду какую дают…

Очкасов, махнув рукой, пошел к домне. Степан побрел за ним.

– Что ж, они воды жалеют? – спросил он.

– За людей не считают, вот поэтому все, – объяснил Очкасов и, оглянувшись, добавил: – Пятый год забыли, напомнить им надо.

Пить хотелось мучительно, но Степан брезгал пойти к поганой бочке. Он снова принялся за работу. В ушах звенело, а минутами казалось, что вокруг полная тишина, неподвижность, и лишь слегка колебалась под ногами земля.

«Вот упаду, стыд-то», – думал Степан и, широко расставляя ноги, тряс головой, чтобы выгнать звон из ушей, сбросить тяжесть, давившую на затылок.

Ему показалось, что рабочие поглядывают на него – есть ли еще у него сила работать. И он продолжал бить ломом, повторяя про себя:

– Нет, не упаду, не упаду. Не упаду, нет.

Мишка Пахарь остановился около него и сказал:

– Пить, Степка, хочешь?

Степан распрямил спину и, опираясь одной рукой на лом, другой обтер со лба пот.

– Где тут пить? Вода поганая, мышь в ней дохлая была.

– Я вот запас бутылку из дому. На вот, осталось еще…

Степан потянулся к темно-зеленой бутылке, и Пахарь в странной нерешительности дернул бутылку обратно, точно вдруг раскаялся в своей товарищеской щедрости.

– Что, жалко стало? – спросил Степан.

– Пей, – сказал Мишка и отдал бутылку.

Степан приложился к горлышку, хлебнул. Вокруг послышался смех. Затейщиков крикнул:

– Пей, пей, здоровее будешь!

Степан сразу бросил бутылку, отплюнулся, мысли его помутились. Он стоял мгновение, охваченный гневом, обидой. Он увидел рабочих: они, видно, хотели смеяться, но не могли, вдруг поняв жестокость подлой шутки. Так прошло мгновение. Степан шагнул вперед. Бледное, усмехающееся лицо Пахаря точно притягивало его.

– Но, но, легче, – проговорил Пахарь и поднял руку.

Степан размахнулся, ударил. Лицо Пахаря исчезло, и сразу мысли вернулись к нему. Мишка лежал на земле.

«Убил», – подумал Степан и, оглядев парней, окружавших Пахаря, спросил:

– Кто еще хочет?

– Ладно, Кольчугин, – сказал Затейщиков, – ты правильно сделал, что припечатал ему.

И Степан по лицам чугунщиков понял, что в эту минуту он перестал быть для них чужим, вызывавшим недоброжелательство человеком.

К стоявшим подошел Абрам Ксенофонтович.

– Что такое? Почему он так?

Пахарь приподнялся, пощупал голову, посмотрел на руку, она была в крови.

– Чем тебя ударило? – обеспокоенно спрашивал Абрам Ксенофонтович.

Пахарь посмотрел на него и ответил:

– Сомлел я от жары, пить-то нечего.

– Ну что ты скажешь? – сочувствовал ему Абрам Ксенофонтович. – Парень как расшибся. Надо его в больницу отвести.

Он оглядел стоявших вокруг рабочих.

– Кольчугин, проводи его, а то еще на путях упадет, паровоз задавит.

Они пошли рядом, пошатываясь, держась друг за дружку, с трудом подымая ноги, точно брели по болоту.

Встречные рабочие на ходу спрашивали:

– Что, ушибло?

Когда они миновали мартеновский цех и пошли по путям, старательно переступая через рельсы, Пахарь сердито сказал:

– Что ты меня держишь, сам дойду.

Возле больницы он остановился и, поглядев на Степана, сказал:

– Ты прости меня, ладно?.. Это все через жару; сам не знал, что делаю, вроде сумасшедший какой-то.

– Чего уж, – сказал Степан, – я тебе хорошо припечатал.

– Ты зайди в больницу, подожди, – предложил Пахарь, – тут холодок. А мастеру скажем – доктор тебе велел подождать.

Ночью была гроза. Утром Степан пришел на домну, и его встретили как своего.

– Здорово, герой, – сказал Затейщиков.

И только Емельян поглядел чуждо и уж не звал Степана к себе в приказчики.

V

Ольга Кольчугина вышла из дому рано утром, сейчас же после первого гудка, и направилась в город стирать белье к доктору. Улицы поселка еще были пустынны и тихи, на подъездных путях горели электрические фонари, и нельзя было понять, облачно ли серое небо или с восходом солнца оно оживет и поголубеет. Сонные, растрепанные женщины раздували огонь в летних плитках, кое-где дымили самовары. В тихом воздухе дым поднимался к небу прямо. Казалось, он втекал в трубы, а не выходил из них.

Знакомые окликали Ольгу, зевая, спрашивали:

– Куда это так рано, на базар, что ли?

Она шла мима хаток, землянок, и все ей было знакомо и известно – кто живет за серым забором, счастливо ли, имеет ли работу, уплачено ли за квартиру, когда поставлена летняя плитка и где взят кирпич на постройку. Женщины хлопотали во дворах, снаряжали мужей на работу. Вот маленькая, похожая на четырнадцатилетнего подростка женщина гонит со двора желтоглазую мрачную козу. Какой тяжелый груз несет из года в год эта худая остроносая женщина! В три часа она уже ходила к заводу за парной водой, потом взяла кошелку и побежала на базар. Солнце едва поднялось, когда она, задыхаясь от быстрой ходьбы, приближается к дому и издали слышит вопли проснувшегося грудного ребенка. За юбку ее хватают выбежавшие навстречу дети. Не передохнув, не отерев со лба пот, она принимается за дело: растапливает плитку, кормит грудью младенца, ухитряясь одновременно чистить картошку; потом идет к соседке «позычить» постного масла. Ребенок уснул, переходит на руки к старшей девочке. Начинается день работы: стирка, обед, мытье полов, кормежка пяти детей, кур, поросенка. Вечером приходит с работы муж. Он зол, голоден, груб, заводит ссору.

Удивительное дело: маленькая худая женщина имеет любовника. Она его ревнует и плачет от душевной боли, узнав о его изменах. Муж, которому все рассказали кумушки, по ночам бьет ее. Соседи, просыпаясь, слышат крики, плач, ругань.

Какие могучие силы имеет в себе человеческое сердце, вечно хранящее способность любить, радоваться, страдать. Нет силы на земле, которая могла бы превратить человека в животное. Каким удивительным цветом зацветет прекрасная душа человека, когда ее перестанет коверкать жизнь.

– Куда, Ольга? На базар? – окликает Кольчугину маленькая женщина. – Там семеновский один вывез свинину, дешево отдает. Ты, может, еще застанешь… – Она подходит к забору.

– Все воюете? – спрашивает Ольга.

– Что мне. Он меня бьет, а потом прощения просит, аж плакал вчерашнюю ночь.

– Смотри, убьет.

– Ну и что? – задорно отвечает маленькая женщина и пожимает плечами.

Кольчугина идет дальше. Вот старая квартира… Здесь она похоронила двух мужей. Прошла жизнь, нужно ее доживать…

А небо теряет свой серый цвет, окрашивается в голубой, веселый, и сердце сжимается тревожно, вздрагивает, как давно ночью, когда она ходила на свидание к Кольчугину за ставки.

«Вот дура, белье ведь идешь стирать!» – сердито сказала себе Ольга и посмотрела на дверь своей бывшей комнаты, на красную богатую зорю, встающую в пыльном степном воздухе. И она остановилась у ворот, думая о своих детях, о жизни, которая для нее кончилась, и ей казались греховными эта невольная тревога и радость, бог весть откуда пришедшие к ней, вдове.

Вот, казалось, стоит войти в ворота, пройти через двор мимо пыльного серого клена – и та жизнь снова начнется: выйдет Кольчугин, спросит ее тихо, улыбнется, и она сомлеет от его ласкового и тяжелого взгляда. Но думать об этом не нужно… Это все прошло.

Она пошла дальше в сторону города, и в душе у нее не было уже ни горя, ни радости, а одна лишь печаль. Сотни раз проходила Ольга Кольчугина мимо завода, на котором погибли ее мужья, отцы ее сыновей, и никогда ей не приходило в голову обвинять эту гремящую силу, желать ей разрушения. Она не верила товарищам мужа, винившим в смерти Кольчугина мастера, отказавшегося заменить цепь на разливочном ковше. Завод – судьба, и то, что случается на нем, не зависит от людей. Такое чувство испытывают жены рыбаков к морю: можно ли его винить, когда оно топит рыбачьи лодки?

Она смотрела на доменные печи и подумала, что сын ее через час войдет в это дымное поле. Она сразу забыла о прошлом, об ушедшей жизни, о своей вдовьей участи. Вдруг со Степаном случится беда? Вот тогда она уже не стерпит, отвезет Павлика в деревню и наложит на себя руки. Пусть – грех! Пусть придется мучиться в аду. Все же легче, чем жить. Она посмотрела на домны. Они курились, такие же, как всегда, темные, огромные. «Да, все будет, как тому суждено…» – подумала Кольчугина и перекрестилась…

– Прачка пришла, – сказала кухарка, открывая дверь.

В докторской кухне можно было готовить на большую артель: плита на шесть конфорок да еще русская печь, к которой была приспособлена подтопка с двумя конфорками. Видно было, что кухарка жила у доктора долго и обосновалась крепко. В водочной бутылке стояла ветка фикуса, пустившая два длинных и тонких белых корня; в помятом, с облупившейся эмалью ночном горшке цвел красивый розовый куст; на окне висела занавеска; на стенке над кроватью были развешаны фотографии и картинки. Под иконой, украшенной расшитым полотенцем, горела лампадка голубого стекла, а под лампадкой цвел целый сад бумажных маков; голубых, зеленых и красных.

– Тебя как звать? – строго спросила Кольчугина.

– Натальей, – оробев от глухого голоса и строгих черных глаз прачки, ответила кухарка. – Вы садитесь, я сейчас самовар поставлю.

– Белье уже посчитали? – спросила Ольга. – А бак где? Уголь в сарае? Я пойду плиту растоплю, чего же садиться!

– Нет, чаю надо выпить, натощак вредно работать, – сказала докторская кухарка. – И стирать тут – господи боже ты мой! Не поевши, да такую стирку начинать!

Кухарке хотелось, чтобы строгая прачка не подумала, что она держит хозяйскую сторону. Потом ей хотелось показать свое независимое положение в доме: все ключи у нее в руках, и хлеб, и чай, и сахар, и масло – ее никто не проверяет.

Она усадила Ольгу за стол и, пока самовар закипал, завела с ней разговор.

– Вы как, вдова будете? – спросила она.

– Да, вдовая.

– Вот и я вдова. Как в японскую войну его убили, так у них и живу. – И она кивнула головой в сторону комнат.

– Дети есть?

– Нет, помилуй бог, по чужим людям жить да еще детей иметь.

– А чем тебе плохо у чужих людей? Вот ты какая, пудов на шесть, наверно, – усмехнулась Ольга, глядя на пышную грудь и толстые руки Натальи.

– Какое это счастье? Чужой дом – одно слово. Так с утра до ночи возле плиты и стоишь, слепнешь…

– А ты пойди на завод – узнаешь, где люди слепнут.

– Я ничего не говорю, – сказала Наталья, – а только здесь работа тоже тяжелая, даром хлеб не едят. Меня весной барин смотрел. Говорит, совсем больное сердце. Это в простом народе так считают: раз толстый, значит, и здоровый. А вы вот барина спросите. Тут у одного инженера жена восемь пудов, а у нее каждую ночь припадок, за нашим доктором лошадей присылают.

В это время загудел третий гудок. Здесь он слышался слабее, чем в поселке, звук его был глухой, унылый.

Ольге сделалось тревожно и грустно. Она сказала:

– Вот и мой сынок на работу пошел.

– А я его помню, – всплеснула руками кухарка, – ей-богу, кучерявый такой, глаза большие. Вот тут сидел со мной, чай пил, про все рассказывал. Вот словно вчера это было.

После этих слов кухарки Ольга перестала на нее сердиться и, вспомнив свои недавние мысли, сказала:

– Вот так, женщина, и уходит наше время.

– Пейте, пожалуйста, чай. Вы какой, может, покрепче любите? – спросила Наталья и покраснела от удовольствия.

– Какой нальют, такой и пьем. Ишь внакладку, – сказала Ольга, глядя на пышную Наталью.

– Тут разве смотрят на это? Всегда полный дом людей. А денег у них… Что больной – полтинник, а за визит – рубль, и извозчику отдельно.

– Да, – сказала Ольга. – Я сама ему рубль платила. Дай ему бог здоровья, вылечил он мне сына. О таком человеке плохо нельзя говорить. А мальчик у них был. При них живет?

– Сережа? Он здесь, теперь на инженера будет учиться. Вот уж хороший! На отца похож. Придет на кухню и сядет, про все спросит, про все расскажет. Ну, прямо, совсем простой. И про деревню спросит, и про все. Очень, прямо, хороший.

– На инженера будет учиться? – переспросила Ольга.

– Бумаги уже послали в Киев. Вот теперь ждет. На Каждый звонок сам бегает – почтальона все ожидает, даже гулять не ходит.

– Спасибо вам, – сказала Ольга, обращаясь к иконе, и перекрестилась.

Она пошла в сарай и подивилась, какой жирный уголь у доктора. «Такой от спички загорается, порох! Со Смолянки, наверно, – подумала она, накладывая в корзину крупные, с треском ломающиеся куски угля. – А легкий какой, кокус!» Она растопила плиту. Уголь горел превосходно – жарко и легко, золы от него оставалось мало; огромные выварки нагревались быстро. Сразу над бельем пошел парок, и приходилось все время его поворачивать – белье, плотно лежавшее на дне выварки, могло подгореть. Потом вода закипела, мокрое белье стало пузыриться, полезло вверх, глухо вздыхало – ему было тесно и жарко, – душный, нехорошо пахнущий пар пошел к потолку. Ольга отерла пот со скулы и сказала:

– Значит, гимназию кончил, а теперь на инженера будет учиться. А моего быстро выучили.

Во всем Ольга примирилась с жизнью, не обижалась на бога и не требовала от него ничего. И только при мысли о сыновьях, о темной, тяжелой жизни, которую им нужно прожить, в ней подымались недовольство и злоба. Что она могла сделать для своих сыновей? Если нужно, она отдала бы свою жизнь, здоровье, выколола бы себе глаза. Но этой дешевой ценой ничего нельзя было приобрести в жизни. И бог не хотел помочь, он считал, что все идет правильно и ничего не нужно изменять.

Наталья пошла в комнаты с подносом и, вернувшись, сказала:

– Спешат сегодня, второго завтрака есть не станут – на Ясиноватую едут, сестра к барину приезжает с дочерью. Я Сереже говорю: «Вот вам, панич, невеста будет». А он мне: «Ты, Наталья, лучше за своим Петром смотри; думаешь, я не видел: чуть ты в погреб, и он за тобой!» Откуда только выдумает!..

– А что за Петр такой? – спросила Ольга.

– Ну его, дворник тут один, пьяница, да и жена к нему приехала. Такое скажут, ей-богу!

Ольга принялась за стирку, а Наталья начала хлопотать по обеденному делу. Обед готовился сегодня парадный – из четырех блюд.

Зарезав во дворе двух уток, Наталья вернулась немного бледная, с фартуком, забрызганным кровью, с окровавленным ножом в руке.

– Вот сколько их режу – и не привыкну, – вздыхая, сказала она, вырывая клочья черно-зеленых перьев с пышного красавца селезня. – Руки дрожат. Режу и глаза закрываю; и он, как дурной, рвется.

– А мне ничего, – сказала Ольга, – я теленка резать могу.

– И не жалко?

– Нет, во мне злоба есть. Такая бывает злоба – не то что животную, кажется, весь свет бы зарезала.

– Вот вы какая серьезная, – сказала Наталья. – А я нет. Зарежу – и есть не могу.

Они обе работали, и Наталья начала рассказывать о докторе и его семье. Рассказывала она интересно. Иногда Ольга переставала тереть белье на доске и, откинув волосы со лба, стояла, слушала неторопливый, вкусный разговор. Барыня, Марья Дмитриевна, любила Наталью и часто разговаривала с ней о семейных делах; и Наталья рассказывала хозяйке про свою жизнь с мужем – какой он был изменник, как она его однажды застала с соседкой и ударила топором по плечу.

– Так ударила – мы даже думали, на войну его не возьмут. Но взяли и уж насмерть убили. Мне его вот столечко не жалко, – сказала Наталья.

– Неужели не жалеешь? – спросила Ольга. – А я вот не могу до сих пор вспомнить – очень жалко делается.

– Значит, был хороший человек, – сказала Наталья, – хорошего человека всегда жалко. А мой Семен… какой был неправильный. Я даже не жалею, что вдовой живу. Лучше вдовой жить. Спокойно, вольно живу. А замужним очень плохо. Я вот насмотрелась теперь: не то что простые – образованные такое женщинам делают, ужас просто смотреть. Вот наш доктор. Кажется, какой человек хороший: что ни сготовишь, то ест, никогда слова не скажет, до людей хороший, и ночью и днем к больным едет, а бедным людям сам еще лекарство купит – сколько раз меня посылал, относила. А барыня от него почти каждый день плачет.

– Чего ж это? – удивилась Ольга. – Пьющий?

– Вот и не так, чтобы пьющий, и ни на кого не посмотрит, и больше дома сидит, а обидел он ее сильно, и вот все спорятся. Она для него из какого дома ушла! Губернатором у нее отец был в Киеве, во дворце жила, а он – учителем простым, к брату ее ходил младшему. Вот. А он и не чувствует! Сколько лет ей простить родители не могли. А мать-генеральша приехала, и что же вы думаете – выгнал он ее: поспорились чего-то, как закричит: «Вон отсюда, не желаю!» Это разве не обида?

У него сестра вот сегодня приехать должна – с нашей барыней как родные. Ей-богу. Вот наша барыня говорит: «Для меня человека лучше нет, чем Анна Михайловна», это сестра барину. Сама к ней в гости ездила, а Анна Михайловна эта бедная, совсем бедная, и муж у нее еврей. Это еще ничего, что еврей, есть хорошие евреи, а этот какой-то совсем такой, в тюрьме сидит! Вот барыне обидно, что доктор ее родных не признает, А с ним не сговоришься, кричит прямо: «Видеть их не хочу!» Сколько уж она плакала, а он сына не пускает к ним. «Вот, говорит, не желаю – и все». Что ты с ним сделаешь? Ну, конечно, ей за своих обидно, вот и мучится через него!

– А сестры докторской муж, за что ж он в тюрьме сидит? – спросила Ольга и перестала стирать.

– Говорят, за пятый год.

– За пятый год много народу взяли, – сказала Ольга, разглядывая мокрую скатерть, и добавила: – Возле такой скатерти поработаешь.

– Жирно едим, – объяснила Наталья, – и это самое вредное пятно, ничем не возьмешь.

– А от зеленого вина пятен не бывает, потому больше люди его и пьют, чтобы не отстирывать, – насмешливо объяснила Ольга.

Потом на кухню пришла докторша Марья Дмитриевна, маленькая худая женщина. Лицо у нее было чуть-чуть желтоватое и тронутое у губ морщинами, а лоб высокий, открытый, гораздо белее щек; черные глаза ее глядели ласково и блестели, как у больной, и черные гладкие волосы тоже блестели.

– Здравствуйте, – поздоровалась она с Ольгой. – Как у вас дела идут?

– Вот стираем, – ответила Ольга, то наклоняясь, то разгибаясь над бадьей и искоса разглядывая докторшу.

– Это ваш мальчик приходил когда-то к нам? – спросила докторша. – Он совсем уже большой?

– Чугунщиком на доменных работает.

– Ужасно быстро растут! – сказала докторша. – Часы нашей старости неугомонные. Вот и Сергей через месяц студентом будет.

«Хвастаешь своим», – подумала Ольга.

– Поехали Анну Михайловну встречать, – задумчиво сказала докторша. – Туда два часа, обратно два. Если поезд не опоздал, то к четырем часам приедут. Как, Наталья, с обедом у вас? Успеете к четырем?

– Я-то успею, – усмехаясь, сказала Наталья, – а вот как тесто? Дрожжи старые, никакой силы в них нет, Я говорила, у Лахмана взять дрожжей.

– В крайнем случае пирог на вечер будет, – сказала докторша и, обращаясь к Ольге, добавила: – Ужасное место этот город! Представляете, к нам должна приехать родственница одна. Я хотела ей сделать приятное – купить гвоздики, ее любимый цветок, – и нигде нету. И на рудниках нет. Говорят, в Мариуполе или в Екатеринославе только можно достать.

Ольге понравилось, что докторша заговорила с ней о гвоздиках, а не стала, как любили многие богатые женщины, расспрашивать про ее беду, лицемерно вздыхать и жалеть ее.

– Что ж, можно другой цвет достать, – сказала она. – Вот муж мой привозил из Мелитополя. Он их в горшки высаживал.

Докторша присела на табурет, а Ольга неторопливо вытерла руки о мокрый фартук, утерла лицо, поправила волосы. Разговорились.

Наталья даже перестала тесто месить, так ее удивил этот внезапно происшедший разговор между барыней и прачкой. И особенно удивило ее, что в разговоре Кольчугиной не было ни волнения, ни желания поддакивать, которое она знала в себе, ни злостности. Наталья посмотрела на Марью Дмитриевну – она кивала головой, слушая Кольчугину. И Наталья с внезапной тревогой подумала: «Вот возьмет ее, а меня рассчитает», – но, вспомнив, что прачка не умеет готовить, тотчас успокоилась.

– Вы не думайте, – сказала Марья Дмитриевна, – у меня немало седых волос. Я их крашу, потому и не видно их. Вчера немного снова подкрасила к приезду Анюты. Ее всегда огорчает, когда замечает, что я старею. Хочу обмануть природу.

– Нет, старость не обманешь, – сказала Кольчугина, – вот и я знаю, идет она ко мне. И беречь себя не для кого, а все страшно.

– Очень страшно, – согласилась Марья Дмитриевна. – Вот у меня сын студент уже, можно сказать, а стареть не хочется.

В это время за дверью послышался шум, покашливание, и в кухню, громыхая сапогами, вошел мужик с длинными кучерскими волосами, аккуратно подстриженными вокруг головы. Лицо у него было темно-красное, глаза узкие и веселые, нос толстый и такой же красный, как щеки; казалось, он только что пришел из бани.

Мужик остановился у плиты и снял картуз. И хотя он стоял неподвижно, от него происходил шум: поскрипывали сапоги, и половицы трещали, точно снизу их кто-то хотел приподнять.

– Здравствуйте, Петр, – сказала докторша. – Что скажете хорошего?

Петр кашлянул с раскатом и сказал:

– Насчет денег… Пошла она сегодня на базар, купила два бурака та редьку, ей-богу.

– Как же, – удивилась Марья Дмитриевна, – ведь вы в воскресенье взяли жалованье за две недели вперед.

– Он врет вам, нахальный черт! – тонким взволнованным голосом сказала Наталья.

– А, ей-бо, правда, – сказал Петр, – на ци грошы лешку [3]3
  Свинью.


[Закрыть]
купылы, а вона здохла, на смитнык выкинулы.

– Врет, ей-богу, врет, – с отчаянием сказала Наталья. – С бондарем пропил, сам он на смитныке пьяный лежал.

Марья Дмитриевна дала дворнику рубль.

– Вот спасыби. Ей-бо, правда, на смитныке всю ночь лэжала, сёгодня тыльки закопалы, – говорил Петр, пряча рубль в широкий карман штанов.

– Я верю, верю, – торопливо сказала Марья Дмитриевна и ушла в комнаты.

Петр подмигнул в сторону ушедшей Марьи Дмитриевны, лицо его покрылось множеством морщин, глаза исчезли, словно в волнах.

– Спасыби Пэтру, пожалив сэстру, а то було б дивною помэрла, – сказал он и заговорил стихами, такими неприличными, что женщины переглянулись.

Он попробовал было прижать Наталью к сундуку, но Наталья закричала высоким, истеричным голосом:

– Уйди, черт, уйди, неумытый, жених носатый, бес! – и оттолкнула его от себя.

– Чи вы бачилы? – удивленно спросил Петр. – Яка скажена женщина!

– Уйди, обманщик, – тихо сказала Наталья.

– Да я нэ до тэбе прийшов, а до нэи прийшов, – сказал Петр и повернулся к Кольчугиной.

Его маленькие глаза на мгновение остановились на широких плечах Кольчугиной, на ее сильных руках с голубыми жилками, на крепкой белой шее, и он, полный внезапного и совершенно искреннего восхищения, сказал:

– О, о цэ мэни вары!

Он хотел приблизиться к ней, но темные, недобрые глаза Ольги глянули на него так мрачно, что он остановился.

– Нэхай з вамы бис живэ, – сказал он и, плюнув, ушел из кухни.

Наталья стояла, опустив руки.

Она, всхлипывая, рассказала, что у Петра какие-то особенные, бесовские глаза, он этими глазами уже испортил жизнь всем прислугам на Первой линии. Обещает жениться, а к самому жена приехала – старая патлатая чертовка, привезла двоих детей, а трое еще в деревне остались.

– Такого беса только и отравить крысиной отравой, – сказала она.

Весь день Наталья сердилась, что приходится бегать к парадной двери на звонки, ругала докторских больных:

– Все ходят, так сдохнуть не могут.

А Ольга работала без передышки, и гора мокрого отстиранного белья выросла под самый потолок. Работая, она думала о Наталье, о докторше. Ей понравилась эта грустная простая женщина, и недолгий разговор с ней казался Ольге приятным и интересным. Слушая воркотню расстроенной Натальи, она усмехалась и думала: «Лишь бы сыны здоровы были, со Степаном бы ничего не случилось». А другие робкие мысли спорили с этими, и она удивлялась, откуда берется такая ненасытность в душе.

Совсем уже стемнело, когда Ольга, развесив на чердаке белье, собралась домой. Она отдала Наталье ключ от чердака и вышла на улицу. Ольга оглянулась на докторский дом. У окна сидела докторша; должно быть, поезд опоздал, гости не приехали. Лица Марьи Дмитриевны в полумраке нельзя было хорошо разглядеть, но Ольге показалось, что докторша печальна. Навстречу Ольге шли рабочие из поселка гулять на Первую линию.

– Тетя Оля, – окликнули ее.

Она узнала Верку, пахаревскую дочку. Плечистая, грудастая, она шла под руку с подругами, такими же взрослыми, как и она. «С ума я сошла, что ли! – подумала про себя Ольга. – Девчонки-то как повырастали, гуляют уже…»

Когда она пришла домой, Павел встретил ее ревом.

– Да, обещала меня с собой взять, а ушла сама, я еще не проснулся даже. Обманула, какая!

– Завтра пойдешь со мной, не кричи только, – сказала Ольга, – а будешь кричать, не возьму тебя и завтра.

Степан сидел за столом, подперев голову кулаками, и читал книжку. Дед Платон сонным голосом спросил с печки:

– Марфы не видела? С утра ушла.

– Любовник у нее, верно, есть; бабенка молодая очень, – сказала Ольга.

Ее рассердило, что старший сын не поздоровался с ней, не поднял даже головы, когда она вошла.

«Работает, зачем я ему, – подумала Ольга. – А состарюсь – погонит меня. Женится скоро. Пока себя кормлю – хорошо, а сил не станет – уйдет. Вот не спросит, где была. Другой бы раньше пришел, самовар бы поставил, – мать ведь с работы…»

– Степа, обедал ты? – она.

Степан поднял голову, посмотрел на мать. Глаза у него были веселые.

– Чего? – не понимая вопроса, переспросил он и вдруг улыбнулся.

«Ишь белозубый», – подумала Ольга и тоже против воли улыбнулась.

Марфа вернулась домой трезвая, бледная. Не поглядев на Ольгу, разбудила мужа, крикнула испуганным голосом:

– Продала я инструменты. И напильники, и пилы, и молот продала, и наковальню ту продала. Помнишь, Степка, что мы на той наковальне отковывали? Все продала! Чисто!

Ее ужасало, что инструменты, гордость ее, сила ее, попали к неумелому мастеру; он их все испортит, погнет, иступит, сломает. Ведь у каждого инструмента своя природа, особенность. Один напильник любил, чтобы его брали левой рукой, другой, упрямый, подчинялся, если нажимать им сильно, третий – чуть сильней нажмешь, бастовал и ни в какую. Пила слушалась, если ее вначале пускали легко, а под конец нужно было «тиснуть ее до низу», а иначе плохо работала. У каждой отверточки своя повадка, привычка к медному или железному шурупу. Молот и тот имел свою деликатность: надо было его подхватывать снизу и бить им со стороны, иначе он не показывал всей своей силы. Сколько плохих, неверных вещей сделает дурак, неумелый мастер этими милыми, разумными и тонкими инструментами! А каково самой Марфе ходить только по печному делу! Она ведь и слесарь и токарь. А остались ей только кирпич да глина.

– А деньги не пропила? – спросил дед Платон.

– На вот деньги, жри. На что они мне! – с отчаянием крикнула Марфа и, вынув из-за пазухи смятые зеленые и желтые бумажки, кинула их мужу.

Дед Платон пересчитал деньги раз, потом второй раз, потом в третий, все больше удивляясь, как это Марфа, бывшая в сильном расстройстве, принесла их в целости домой.

– Чего же орать? Корову купишь! И в город молока отнесешь, и нам будет! – сказал он.

– Корову!.. Бабья душа… – корова, – с ненавистью передразнивая мужа, повторяла Марфа. – Эх вы! Разве

вы можете понять? Степа, родной, только ты ведь понимаешь… – Ее бледное, лицо точно помолодело от волнения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю