Текст книги "Две дороги"
Автор книги: Василий Ардаматский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)
Всю жизнь я старался делать добро. Такова была судьба моя и моих милых – получать только зло. И мама, старая, слепая, и мама из Карлово, и сестры, и близкие вряд ли поймут меня, но вы поймете, потому что знаете меня лучше всех. Анна, только горе видела ты со мной – войны, служба, ранения, и ты, верная моя подруга, перенесла все. Ты везде следовала за мной с теплой любовью и согревала самые тяжелые мои часы. Больше всего я думаю о тебе, о твоем пошатнувшемся здоровье и твоем горе, перед которым я забываю свое. В чем ты провинилась, моя благородная подруга, чтобы терпеть только зло? Сейчас, перед самыми тяжелыми днями моей и твоей жизни, я прошу тебя понять все. Знай, что только ты одна и больше никто и никогда не был в моем сердце. Ты заняла в моем сердце место матери и любимой, и только дети оторвали кусок этой любви, никто другой там не был.
Степа, о тебе тоже много думаю. Какое зло принес я тебе! Как ты продолжишь службу, когда там всегда будут корить и клеймить твоего отца? Ты стал таким самостоятельным, поймешь ли мою больную идею о славянстве? Пусть никогда не приходит время оправдать меня ценой тяжелых дней в Болгарии. Лучше только мы будем мучениками, а не весь народ, о котором я думал больше, чем о вас.
А ты, сладкая моя радость, Клавушка, как тяжело тебе! Папа знает, как ты его любишь и что ты всегда готова пожертвовать всем для него. Но злые люди сильнее и разлучили нас. Нас не скоро соберут, и тебе долго придется быть одной. Ты должна будешь отказаться от многих желаний. Увы, человек думает об одном, а приходит другое. Но что бы ни случилось, ты очень умна, у тебя доброе сердце, и ты будешь и впредь радостью и опорой для матери, вместе с братом, обнимая ее, будете ее утешать и скрашивать, насколько это возможно, тяжелые дни, которые она будет осуждена перенести. Обо мне думайте меньше. Одной вашей теплой любви мне хватит, и она будет мне утешением в моем тяжелом будущем.
Аня, что бы ни случилось, только ты одна поймешь меня. Я думаю только о вас и прикидываю, как будет лучше. Очень люблю вас и отдал бы все, чтобы обнять и поцеловать вас еще раз. Попытайтесь утешить наших друзей, матерей и близких. Анна, очень люблю вас...
Влади...»
Перечитывать он не в силах. Кажется, он сказал все, что хотел.
Теперь нужно сделать смотр своей боевой деятельности. Это ему необходимо. К той черте, за которой уже ничего не будет, он должен прийти с сознанием исполненного долга, это поможет ему мужественно ступить на черту. Да, только сознание исполненного долга заставляет его думать об этом. Для этого он должен был, опережая смерть, убить в себе самую главную и самую сильную черту характера – скромность. Она у него не была болезненной, она была твердым принципом жизни. Однажды шутя он сказал, что скромность – это трезвость на пиру тщеславия и, если бы в людях не было ее, пирушка закончилась бы потасовкой.
Как-то Савченко передал ему благодарность за его неоценимую помощь в борьбе с фашизмом и удивился, что это сообщение не вызвало у Заимова никакой радости. Наоборот, лицо его выразило недовольство.
Заимов, вероятно, заметил удивление Савченко и сказал глухим, напряженным голосом:
– В человеке скрыто много всяких опасностей, но самая страшная для него – отсутствие скромности, это делает человека слепым и глухим, он перестает видеть и понимать людей, среди которых живет. – И добавил: – Я, конечно, признателен за внимание, но благодарность считаю преждевременной, так как борьба еще не окончена.
Да, невероятно трудно было Заимову в свой предсмертный час оглянуться назад и увидеть самого себя: все дела свои, что он сделал для победы, для счастья людей, увидеть все это как бы чужими глазами.
Сейчас его странным образом огорчает, что судили его только за помощь Советской Армии. Это лишь его военное дело, которое он взял на себя в тот далекий летний день в парке Банкя. Но было и другое, не менее опасное для врагов Болгарии, что он делал в борьбе с фашизмом. Была его ежедневная деятельность, которую он для себя называл открытием людям правды. И это тоже была борьба, в которой он ежедневно рисковал жизнью, потому что люди бывают всякие и не всегда он мог заранее знать, какому богу человек молится. Так что беда могла настигнуть его и здесь. Он помнит, как однажды прошел по краю пропасти...
В министерстве внутренних дел у него был верный человек, с помощью которого он получал чистые бланки документов и образцы всевозможных печатей, это спасло от охранки многих болгарских антифашистов. Этот человек назвал ему однажды имя молодого юриста, считая, что им следует заинтересоваться – работая в прокуратуре, он может оказаться очень полезным. Заимов долго искал возможность встретиться с этим юристом и, наконец, узнал, что юрист будет в гостях у одного инженера, которого Заимов хорошо знал. Юрист был влюблен в его дочь, добивался ее руки...
В слякотный декабрьский вечер Заимов пришел в этот дом. Семья уже сидела за столом. Юрист был здесь, сидел рядом с дочерью хозяина Штудой. Заимов сразу включился в разговор. В те дни во всех болгарских домах говорили о поражении немецких войск под Москвой. У большинства болгар эта весть вызвала радость и надежды, но были дома, где она вызвала тревогу. Здесь о ней говорили, не скрывая радости. Заимов видел, что юрист улыбался вместе со всеми, однако участия в разговоре не принимал.
– Неужели история повторится и русские снова спасут нас! – радостно воскликнула Штуда, обращаясь к юристу. Заимов заметил, как он в ответ как бы солидарно пожал лежавшую на столе ее руку, глядя ей в глаза весело и счастливо. Заимов подумал, что он молчит только потому, что ему – государственному служащему да еще и блюстителю законности – наверно, просто боязно поддерживать такой разговор.
Заимов рассказал некоторые подробности подмосковного сражения, и это вызвало за столом новый взрыв радостного возбуждения.
– Представляю себе, что об этом думают наши продажные шкуры, – сказал хозяин дома, смотря на юриста. Тот сдержанно улыбнулся и сказал негромко:
– По-разному думают...
В этом доме за столом курить не полагалось, кто не мог вытерпеть, выходил в соседнюю комнату. Когда туда отправился юрист, Заимов встал из-за стола и, извинившись, вышел вслед за юристом.
Закурив, они стояли у окна с открытой форточкой и некоторое время молча смотрели в окно, через которое, впрочем, ничего не было видно – по стеклам плыл мокрый снег.
– Да, события развиваются по своим объективным законам, – задумчиво произнес Заимов.
Юрист повернулся к нему и, точно боясь продолжения начатой Заимовым мысли, торопливо сказал:
– Вы друг семьи, с которой у меня связана надежда на счастье... Поэтому прошу вас не говорить мне ничего, что обязало бы меня потом нарушить свой служебный долг. Надеюсь, вы понимаете меня...
– Безусловно, – спокойно ответил Заимов. – Ценю вашу откровенность, но теперь меня тревожит судьба этой семьи...
– Я уже сказал, что́ для меня эта семья, можете не тревожиться... – юрист затушил недокуренную сигарету и вернулся в столовую.
Когда юрист вместе со Штудой ушли в кино, хозяин дома спросил у Заимова – почему юрист так быстро вернулся к столу?
Заимов долго думал, что ответить, потом сказал:
– Могу посоветовать одно – Штуда не должна торопиться сказать ему «да».
Хозяин рассмеялся:
– Насколько мне известно, она вообще не собирается этого делать.
– Тогда у меня совет другой – она не должна торопиться сказать ему и «нет».
Его собеседник задумался и, видимо, все понял.
– Спасибо... – тихо сказал он и крепко пожал Заимову руку...
Впоследствии, во всяком случае до ареста Заимова, никакой беды с той семьей не случилось, а сам Заимов во время допросов с доносом юриста не столкнулся – все-таки, хоть какая-то порядочность в его служивой душе была...
Но каким счастьем для Заимова было, когда он видел, что помог людям освободиться от слепого страха, найти себя, а иногда и найти свое место в борьбе.
Однажды к его другу, видному софийскому врачу, по случаю дня его рождения пришли такие же, как он, известные в столице деятели медицины.
– Мы собрались на консилиум у постели больной Болгарии, – угрюмо пошутил хозяин дома. Никто даже не улыбнулся. Заимов был предупрежден, что придут люди честные и чистые. Хозяин два года назад овдовел, и его друзья, чтобы не тревожить эту рану, пришли без жен.
За столом говорились тосты по случаю даты, но каждый, сказав положенные в данном случае слова, начинал вспоминать какие-то давние истории из своей многолетней дружбы с виновником торжества, и это, иногда совсем еще недалекое прошлое сегодня казалось невообразимо далеким, почти неправдоподобным.
– Вам не кажутся ваши воспоминания невероятными? – спросил Заимов и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Когда я сейчас ловил себя на этом, я думал – неужели я потерял надежду и отрекся от всего, чем всегда была для меня моя милая Болгария, и даже начинаю все это забывать...
– Вы не оригинальны, – отозвался известный в Софии детский врач. – Если вы заметили, мы весь вечер разговариваем в прошлом времени, во всех его формах. И ни слова – в будущем времени!
– В этом и есть самый страшный замысел фашизма – отнять у людей будущее! – горячо подхватил Заимов. – Люди теряют достоинство – национальное, государственное, всякое, становятся на четвереньки и умоляют палача только не рубить им головы.
– А они рубят, – угрюмо добавил хозяин дома.
– И мы будем покорно ждать своей очереди? – гневно спросил Заимов и продолжал: – Одну голову можно срубить. Сто можно! Тысячи! Но миллионы – не по силам никому! Целый народ нельзя вычеркнуть из истории! – Заимов взволнованно оглядел всех и добавил мрачно: – Если, конечно, весь народ не станет на четвереньки, но на это, слава богу, не похоже...
Так начался этот памятный Заимову разговор. Там были люди действительно честные и чистые, но они не знали, как сделать свою честность оружием, и спрашивали об этом у него. Поскольку все они были врачи и каждый день имели дело с самыми разными людьми, он советовал им разъяснять своим пациентам простую и великую правду, что народ начинается с отдельного человека, если тот не стал врагом своей родины. Если пациент – человек, которому можно довериться, нужно звать его если не к борьбе, то хоть отказаться от покорности...
Прошло немного времени, и возле детского врача образовалась антифашистская группа, помощью которой Заимов не раз пользовался. Таких групп, возникших при его участии, в одной Софии было около десятка. А сколько еще честных людей вовлекли в Сопротивление другие! И это была целая армия честных, которую позвала на борьбу правда. Он участник создания этой армии, и никто не в силах отнять у него это или перечеркнуть. Это останется и после него, потому что останется народ, которому он беззаветно служил...
Меж тем гестапо, болгарская охранка и соответственно суд не располагали полными данными и о том, что сделал Заимов для Советской Армии. Это хранит специальный архив...
Когда перелистываешь аккуратные папки с надписью условного имени Заимова «Азорский», прежде всего поражаешься многообразию вопросов, которых коснулся Заимов. Читаешь его донесения, и перед тобой раскрывается живая панорама времени, страны и всего того, что стало тогда смертельной опасностью для болгарского народа. Сердцем ощущаешь великий накал борьбы. Как на ладони перед тобой грозный враг Болгарии, каждый его замысел, каждый шаг. Каждое донесение Заимова представляло огромную ценность, по каждому принимались серьезнейшие решения. Невольно думаешь, какой за всем этим был титанический, исполненный смертельного риска труд, и хочется преклонить колена перед подвигом героя.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дорогой друг читатель! Теперь ты знаешь, что сделал Заимов для нашей победы, для всей нашей нынешней жизни и лично для тебя. Устремимся же сердцами своими в то грозное время, войдем в тюремную камеру, где ждет смерти Заимов, и побудем с ним хотя бы минуту.
Если бы он мог почувствовать, что рядом с ним люди, обладающие волшебной силой: их память сильнее смерти, она само бессмертие!.. Его бессмертие! Если бы он в этот свой последний час почувствовал нашу любовь!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Его перевели в камеру смертников.
Здесь было почище и не было того тяжкого тюремного духа, к которому он так и не смог привыкнуть.
Он сел на привинченную к стене единственную лавку – тоже чистую и будто вчера сколоченную. Подумал: здесь люди уже не живут, они здесь только ждут смерти.
Ни единого звука жизни. Только кровь стучит в висках: тук... тук... тук... И вдруг – пропуск, и тогда знобящее ощущение – падение в пустоту. Но сердце снова включается: тук... тук... тук...
Главное – спокойствие, вот такое отрешенное от всего спокойствие души. Солдат, если он настоящий солдат, в бою не думает о смерти, она настигает его внезапно, когда он в порыве самоотрешения идет в атаку.
Этот суд – его последний бой, он из него еще не вышел, он еще в атаке. В атаке... Надо сохранить это чувство до конца. До конца...
Он заставляет себя думать только о том, что должно поддержать в нем ощущение неоконченного боя. Он вспоминает суд, эпизод за эпизодом. И его охватывает знакомое по войне ощущение горячей схватки, когда каждый его ответ судьям – бросок на врага с предчувствием победы. Надо не потерять этого ощущения. Думать только об этом.
Палачи не стали ждать рассвета.
В камеру вошли четверо тюремщиков. Его поразила в них одна странность – все были без глаз. Но тут же понял: они прятали глаза.
– Вас переводят в другую камеру, – глухо сказал один.
– Это зачем же? – спросил Заимов, пытаясь поймать взгляд хоть одного из четверых.
– Приказ...
Он тяжело поднялся, выпрямился и шагнул к двери. Один из тюремщиков схватил его за руки и связал их за спиной.
Они шли по сумрачному тюремному коридору. Он впереди, вплотную за ним четыре тюремщика.
И вдруг он почувствовал, что близко есть кто-то еще. Он оглянулся и в смотровых кружках дверей увидел глаза... Глаза... Глаза... Такие же, как он, смертники из темноты своих камер смотрели на него.
Он замедлил шаг и громко сказал:
– Прощайте, товарищи! Меня ведут на расстрел. Свобода близка!
Тюремщик пихнул его в спину, но уже было поздно, его слова прогремели по гулкому коридору, и в ответ, казалось, сама тюрьма закричала:
– Прощай! Прощай, товарищ генерал!
Узники колотили в двери своих камер, что-то кричали. Заимов шел сквозь этот гром, гордо подняв голову, у него было такое ощущение, как на войне, когда он первым вставал под пули и увлекал за собой своих солдат.
В тесном тюремном дворе было темно. У самых дверей стоял грузовик с откинутым задним бортом.
Его схватили и впихнули в кузов. Он больно ударился об острый угол. Когда грузовик тронулся, он понял, что прижат тюремщиком к крышке гроба... Палачи боятся его даже на пороге смерти, они придумали еще один способ сломить его дух.
Грузовик с ревом мчался по улицам Софии. Пустой гроб грохотал, двигался под ним, а он смотрел на звездное небо.
Его привезли в офицерскую школу. Он хорошо помнил этот мощенный камнем двор. Он знал, что последнее время именно здесь, в подвальном учебном стрельбище, производили казни.
По выщербленным каменным ступеням он спустился в подвал и сразу увидел все: и прокурора Николова с папкой в руке, и сбившихся в кучу офицеров, и генералов, и черного попа, и солдат с винтовками, и вдали – освещенный яркими лампами деревянный, исщербленный пулями столб.
Ровным, размеренным шагом он направился туда, к столбу. К нему подошел священник.
– Исповедуйся, сын мой... Поцелуй крест господень...
– Моя исповедь окончена, отец, – сказал он громко, слыша свое эхо из каменного тоннеля. – Иду на расстрел, и мой крест – тот столб, облитый кровью болгарских патриотов, убитых теми, кто целует ваш крест и свастику Гитлера.
Он подошел к столбу и прислонился к нему спиной.
Прокурор Николов зачитал приговор торопливо, невнятно, боясь оторвать глаза от бумаги, и спросил:
– Вы имеете какое-нибудь последнее желание... просьбу?
– Я военный, не раз смотрел смерти в глаза, участвуя в трех войнах, и желание у меня одно – умереть с открытыми глазами, зная, что умираю за свою родину... И еще... Сообщите семье, что я погиб с любовью к ним...
– Капитан Радев, приступайте к исполнению приговора... и сообщите его семье. – Прокурор Николов отошел к группе военных.
Радев резким голосом подал команду. Солдаты построились в два ряда. Звякнули затыльники винтовок о каменный пол.
Команда. Солдаты взяли винтовки наперевес. Вразнобой клацнули затворы винтовок.
Команда. Винтовки вскинуты на прицел.
Жуткую тишину взорвал ясный голос Заимова:
– Советский Союз и славянство непобедимы! За мной идут тысячи!
Залп!
Заимов упал лицом вперед, как падают сраженные в атаке солдаты.
Доктор Славчев констатировал смерть.
Палачи, не глядя друг на друга, подписали протокол казни и заторопились к выходу.
Спустя несколько часов Москва объявила по радио на болгарском языке:
– Болгары, на колени! В Софии казнен великий сын славянства генерал Владимир Заимов!
Не прошло и двух недель после казни Заимова, как из немецкого посольства в Софии в Берлин была отправлена «информационная записка», которая адресовалась в министерство иностранных дел, а копия – в главное управление службы безопасности, лично магистру заплечных дел Кальтенбруннеру. Вот что говорилось в этой записке:
«...Надо признать, что ожидавшегося эффекта процесс Заимова не дал. Заверения министра-председателя Филова в том, что осуждение Заимова приведет в сознание врагов нынешнего курса, оказалось попыткой выдать желаемое за действительность. Казнь Заимова среди военных старшего поколения и особенно среди интеллигенции вызвала нежелательную реакцию. Зафиксированы такие, например, заявления: «Казнь Заимова – признание правительством слабости своей позиции в обществе». «Если уж нужно прибегнуть к террору, начинать надо было не с личности, имеющей символическую для Болгарии фамилию и биографию» и т. п.
Странно повел себя и Директор[24] 24
Судя по всему – царь.
[Закрыть]. Как известно, он, находясь с визитом в Германии, получив известие об аресте Заимова, сказал, что он отнесется лояльно к любому приговору суда. А двенадцатого числа этого месяца он же в ответ на высказанную у него на приеме итальянским послом мысль, что пора уже Болгарии поставить свою армию под знамена держав оси, ответил: «Вы должны понимать, как нелегко мне это сделать, если даже в нынешней ситуации мне приходится расстреливать своих генералов». В этом свете не такой уже абсурдной представляется мысль, что Директор не отменил казнь, чтобы иметь потом этот тезис возражения против полного союза с рейхом... Сколь же долго мы будем терпеть эту опасную для нас неопределенность? Мы здесь не понимаем, чем вызвано наше бездеятельное терпение...»
В эти дни в агентурных сводках, составлявшихся болгарской охранкой, также встречается имя Заимова. Копии этих сводок получал полицейский атташе германского посольства Виппер, который готовил по ним специальные донесения в Берлин, в главное управление службы безопасности. В одном из донесений от 8 июня 1942 года читаем:
«Спустя три дня после казни Заимова в Плевене утром на могиле отца казненного обнаружена и изъята самодельная лента красного цвета с надписью: «Великому сыну славянства В. Заимову», а также цветы... В городе Сливене два офицера местного гарнизона (фамилии устанавливаются), находясь в ресторане, предложили всем присутствующим встать. На вопрос, по какому поводу, ответили: «Убит офицер нашего гарнизона». Большинство встали, хотя можно полагать, не зная о том, что офицеры явно имели в виду В. Заимова, некогда несшего службу в сливенском гарнизоне... Руководивший казнью Заимова капитан Радев получает письма с проклятиями и угрозами, хотя о его причастности к экзекуции знал очень узкий круг военных... Экзарх Стефан в воскресной проповеди говорил о безвинных жертвах, павших «от руки злодеев и иноземцев», а в поминальной части назвал среди других имя Владимир... Редактор лояльной газеты «Заря» получил анонимное письмо, в котором ему предлагалось поместить приложенное к письму траурное извещение о смерти Заимова. Извещение заканчивалось оскорбительными фразами в адрес царя Бориса, болгарского правительства, рейха и фюрера».
В главном управлении службы безопасности Германии на первой странице этой записки кто-то написал:
«Випперу. Почему сообщаете о бездействии местных властей и ни слова о собственных действиях?»
Тюремный телеграф сработал быстро, и Стоян Заимов уже на другой день узнал о казни отца. Не поверил. Еще накануне, когда его вели на прогулку, заключенный, убиравший коридор, сказал ему: «Твой отец на суде держится как герой». Потом, шагая по тесному кругу вытоптанного тюремного двора, Стоян думал об отце и ясно представлял себе его на суде. Последний раз он видел его на очной ставке – избитого, с окровавленными губами.
«Неужели он уже знал, что его ждет? – думал Стоян. – И хотел спасти меня любой ценой, но спасти». Он пытался тогда показать охранникам, что сын не разделяет его взгляды. Он снова подсказывал сыну выдавать себя за прогермански настроенного человека. И это, может быть, единственный случай в их жизни, когда Стоян не выполнил совет отца. Не мог выполнить! Он делал все, чтобы опровергнуть выдвинутые против него улики, запутывал следователей показаниями, требовавшими от них дополнительных проверок, разыгрывал из себя туповатого, плохо разбирающегося в политике офицера, не понимавшего, как могут быть расценены его поступки, словом, все, что угодно, но заявить, что он с немцами и, значит, против русских, он не мог. Когда его били, он твердил: «Все болгары не любят немцев... все».
– Как же все? А мы? Опять врешь? – кричал следователь...
Он все еще не верил в страшное известие и думал об отце: что, что с ним? Не может быть!.. Он передумал всю свою жизнь, свои отношения с отцом.
С необыкновенной ясностью он понимал теперь, что его решение вступить в тайную борьбу с фашистами было подготовлено отцом. Это он учил его быть честным перед собой, перед своим народом. Как же он, Стоян, мог после этого выполнить наивный совет отца, за которым была только любовь к сыну, только тревога за его жизнь?
В это утро разносчики еды, как всегда, подали ему через окошко кипяток и кусок хлеба. Когда он брал еду, один из разносчиков задержался и тихо сказал:
– Все честные болгары с тобой.
Это опять об отце. Но и тогда он еще не поверил. Они не посмеют!
Начав есть, он заметил, что к хлебной корочке прилепился клочок газеты. Осторожно отлепил его и прочел:
«Софийский военно-полевой суд приговором от 1 июня за шпионаж в пользу враждебной державы осудил софийских граждан Владимира Стоянова Заимова и Тодора Лулчева Прахова к смерти через расстрел, а Евгения Чемширова – к пожизненному заключению. Приговор приведен в исполнение».
Все... Все...
Еще раньше, когда Стоян надеялся на ошибку, он думал, что царь не допустит убить генерала, имя которого занесено в списки национальных героев Болгарии... Значит, посмели... Значит, так он был им опасен... Значит, не дрогнул он на суде, не пал на колени перед палачами. И это главный совет, который он давал своему сыну последними днями жизни... И смертью своей...
Он думал о том, что сейчас дома. Мать... сестренка... Как они будут теперь жить? Смогут ли? Теперь он их единственная опора... Какая опора? Еще одно их горе.
Скорей бы суд, чтобы все стало ясно.
А суд все откладывался, и обвинительное заключение не было ему вручено. Допросы давно прекратились. Стоян сам требовал вызова к следователю, он знал, что он скажет им об отце и о себе. Его словно пытали неизвестностью. Он не позволял себе расслабиться и готовился к суду.
Но шли дни, недели, месяцы, а пытка неизвестностью продолжалась.
В конце августа однажды утром за ним пришли тюремщики. Его вывели во двор, втолкнули в закрытую машину, и она тотчас тронулась.
Стоян решил, что палачи решили расправиться с ним без всякого суда, и не сводил глаз с сидевшего напротив жандарма. Ехали минут двадцать и привезли его в военную комендатуру.
В кабинете, куда его ввели, за столом сидел капитан Радев – тот самый, который руководил расстрелом его отца. Тогда Стоян этого еще не знал, но знал что Радев – один из страшных палачей, на совести которого жизнь многих болгарских офицеров, и ничего хорошего для себя не ждал.
Радев долго не начинал разговор, перекладывая с места на место какие-то бумаги, и точно не решался поднять взгляд, его узкое лицо было напряжено, тонкие губы сжаты. Наконец он, точно с досадой, отодвинул от себя бумаги.
– Вы освобождены. В соседней комнате – ваша одежда. Переоденьтесь...
Стоян не двигался с места. От этого человека можно было ждать что угодно, он мог выстрелить в спину.
– Я кажется ясно сказал, пройдите в соседнюю комнату и переоденьтесь, – повторил Радев.
Стоян вошел в соседнюю комнату, где на стуле лежал его мундир. Он стал переодеваться, все еще не веря происходящему, и через приоткрытую дверь наблюдал за Радевым. В это время к тому пришел другой офицер комендатуры – Стоянов, тоже известный палач. Мысль о том, что ему готовят расправу, окрепла. Но в это время он услышал разговор офицеров.
– Ты освободился? Поехали? – спросил Стоянов.
– Сейчас не могу, – ответил Радев. – Мне надо оформить освобождение Заимова и отправить его домой.
– Что? Он освобожден? – удивился Стоянов. – Ну вот что – тогда я тоже не поеду. Давай Заимова мне, я сам свезу его куда надо.
– Успокойся. Не надо этого делать. Ты же понимаешь, что приказ об освобождении не мой. И он еще молод, а проучен достаточно.
– Достаточно проучен? – переспросил Стоянов. – Ты не хуже меня знаешь, когда можно считать их проученными. Ну, смотри, не пожалей потом. – Стоянов круто повернулся и вышел из кабинета.
Заимов выждал немного и вошел. Радев взглянул на него и сказал с усмешкой:
– Ну вот, совсем другое дело. Идемте.
Они вместе вышли на улицу. У подъезда стояла машина с солдатами.
– Отвезите господина офицера на Карл Шведский, пятьдесят два! – приказал Радев солдатам и вернулся в комендатуру.
Стоян все еще думал, что это инсценировка, а затем последует расправа.
Но действительно его привезли домой. Солдаты откозыряли ему и уехали.
Мать встретила его так, будто они расстались только вчера.
– Кто явился, смотрите!! – сказала она тихо и нежно. – Что это ты, сынок, так похудел?
Он обнял мать, прижал ее к себе, и они долго стояли молча.
Стоян обошел все комнаты дома, он словно искал отца. Он остановился в его кабинете перед письменным столом, который был аккуратно, по-отцовски прибран, сбоку лежала стопка книг, в вазочке стояли его любимые красные розы. Все было так, будто отец только что отлучился куда-то, скоро вернется, сядет за стол и раскроет недочитанную книгу. У Стояна перехватило дыхание.
Его неотступно преследовало ощущение, что жизнь надо начинать сначала. Всему, что было в его жизни, смерть отца как бы подвела черту. По-другому виделось, воспринималось все, будто отец все время был рядом и смотрел на него внимательно и тревожно, ожидая, что он скажет, как поступит. Стоян и раньше, когда отец был жив, всегда чувствовал на себе его любящий и требовательный взгляд, даже когда отца рядом и не было. Так было и в детстве, и в юности, и это помогало ему лучше видеть себя, свои поступки. Сейчас, когда отца не стало, это чувство ответственности перед ним стало еще острее. В свое время, когда пришла пора ему решать, кем быть, какую жизненную дорогу избрать, у него не было и тени сомнения – армия. Только армия. Хотя отец в те дни сказал ему только одну фразу: «Армия – это часть народа, и нет более народной службы». Но и тогда все оказалось совсем не просто. Надеть мундир офицера может каждый. А вот как блюсти честь этого мундира? И снова рядом был отец. Поздравив сына с первым офицерским званием, он сказал: «Теперь тебе надо подумать о том, что надо делать, чтобы мундир не отделил тебя от солдат, а значит, от армии. Запомни главное: солдатская любовь, как любовь народа, неподкупна». Вскоре Стоян понял, что стояло за этими словами отца, и тоже все было не просто.
Но что он должен делать теперь? Стоян понимал, что в армии ему не служить.
Когда отца уволили в отставку и ему нужно было начинать новую, непривычную для него гражданскую жизнь, он сказал: «Мне сочувствуют, спрашивают, как я теперь буду жить. Я отвечаю: буду жить как жил – честно, – сказав это, он рассмеялся и добавил: Гражданский костюм тоже нужно носить с достоинством, и в этом тебе не поможет даже самый лучший парижский портной».
Мать держалась хорошо, вела дом, но Стоян видел, каких усилий ей это стоило. В волосах у нее появились седые пряди, и она часто говорила ему, смотря в одну точку:
– Он приказал мне жить... Как же мне жить, если я не могу даже посидеть у его могилы?..
Стоян понимал, что мать живет только ради него и сестренки. Тем больше его потрясло, когда она однажды сказала ему:
– Сынок, ты не думай о нас. Отец всегда хотел видеть тебя сильным и смелым.
Ночью он сидел у радиоприемника. Берлин передавал репортаж с берега Волги. Гортанным голосом с раскатистым «ррр» немец описывал, как горит Сталинград:
– Наши безостановочно бьют по городу! – кричал он. – А мы рядом, мы в местечке... Ер... Ер-зоф-ка... – репортер не мог сразу произнести это название и очень от этого смеялся. Потом он подошел к солдатам, которые плескались в Волге и гоготали. Один из них сказал в микрофон красивым густым баритоном: «Мой фюрер, мы в русской Волге моем сапоги, чтобы идти дальше».
Стоян повернул верньер приемника. Тишина. Только шорох пространства и чуть слышная морзянка... Еще движение верньера, и он услышал русскую речь. Говорила Москва. Передавались письма солдат с фронта в тыл, домой... Стоян слушал письмо девушки-снайпера. Она сообщала маме, что воюет, что все у нее в порядке и на ложе ее винтовки сделано уже двадцать три зарубки. Письмо читала женщина, голос у нее был молодой, звонкий, и казалось, это сама девушка-снайпер говорит со своей матерью: «Милая мамочка, прости мне, что я ушла на войну без спроса, но я не смогла бы перенести твои слезы. А теперь я по-настоящему счастлива оттого, что бью проклятых фашистов. Сообщи мне полевую почту отца...»
В эту ночь Стоян долго не мог заснуть – думал, как снова включиться в борьбу. Никаких связей в Софии у него не было, а все его варненские товарищи по антифашистской группе казнены или брошены за решетку. И все-таки он решил искать возможность установить связь с подпольщиками в Софии.