Текст книги "Две дороги"
Автор книги: Василий Ардаматский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
Смерть спасет его и от боли, и от унижений на суде. Он помнит тот первый суд над ним шесть лет назад, помнит, как было непереносимо, забыв о самолюбии и скромности, публично доказывать, что он не изменник, а патриот своей родины. Теперь суд будет еще более унизительным, ведь фактически его будут судить бандиты Гитлера, для которых один закон – беззаконие, и одна цель – уничтожить его. Он отнимет у них эту возможность!
Анна... дети... Смерть оборвет все его связи с ними, даже мысленные. Жизнь среди них была счастьем, в нем он черпал силы для всего, что делал. Недавно он сказал Анне, что входит в свой дом, как входит в тихую гавань потрепанный бурей корабль. Он пошутил, но это было именно так.
После сына Анна родила ему дочь, и, когда он увидел жену в больнице, измученную трудными родами, он еще раз поклялся уберечь ее от всех бед, какие только есть на земле, она никогда не должна пожалеть, что соединила свою жизнь с ним. Боже, какой мукой стало для него думать о судьбе близких.
Лежа на койке, он обтачивает ручку от тюремного бачка о каменную стену, думая только об одном – достанет ли самодельный нож.
И вдруг он вспомнил! В Болгарии есть закон, по которому человек, находящийся под следствием, считается оправданным, если умирает до суда. Смерть как бы снимает с него еще не подтвержденные судом обвинения. Какое счастье! Как хорошо, что он вспомнил об этом! Он поможет Анне... детям... Он спасет их. Даже нельзя будет лишить права на пенсию.
Все! Решено! Он сделает это завтра.
Гремят ключи тюремщика.
– Выходи!
Он старается идти медленно, чтобы собраться с силами. Тюремщик орет, толкает в спину. Неужели опять раскаленная лампа?
Его ввели в камеру для допросов, хорошо ему знакомую, – вон на стене засохшая кровь. Это его кровь.
Главные палачи Цонев и Праматоров ждали его.
Когда они присутствуют на допросе, мучения сильнее. Это они придумали лампу. Цонев однажды сказал: «Я убью тебя, но прежде ты узнаешь все Христовы муки...»
Сейчас он подошел и спросил оскалясь:
– Еще таскаешь ноги, господин генерал? Не пора ли их протянуть, как положено покойникам?
Заимов молчал, смотря с высоты своего роста поверх головы палача.
Цонев ткнул его кулаком в лицо.
– Мы научим тебя разговаривать, – тихо сказал он, вытирая платком кровь с руки.
Заимова посадили на табурет к стене, и Праматоров приказал конвойному:
– Введите.
Заимов слизнул кровь с губы. Значит, опять какая-то очная ставка. Кого они притащили на этот раз? Что будут требовать??
За спиной шум, шарканье шагов – кого-то ввели.
Праматоров сидел за столом. Цонев стал сбоку.
Тишина.
– А ну-ка повернитесь, посмотрите, – весело сказал Праматоров.
Он повернулся... Сын! Стоян! Похудевший, с землистым лицом, на котором темнели кровоподтеки.
– А он почему здесь? – с трудом, хрипло спросил Заимов, со страхом прислушиваясь к боли в сердце, захлебнувшемся частым стуком. – Вы же знаете, что у него совсем другие взгляды на жизнь и на все... на все...
Это решено не сегодня, еще в день ареста – утверждать, что сын не разделяет его убеждений и верит в победу Германии. Когда охранники уводили его из дому, он, прощаясь с сыном, громко сказал: «Выходит, ты прав – Германия победит...» Он подсказывал сыну, как себя вести, хотя уже тогда понимал, что это вряд ли поможет – к тому времени охранка уже добралась к варненской группе, в которую входил сын, и только за неделю до ареста ему удалось добиться перевода сына из Варны в Софию.
И вот Стоян тоже в охранке.
– Ну что ж, давайте разберемся, какие там у вас расхождения во взглядах, – насмешливо сказал Праматоров: заместитель начальника полиции всегда на допросах бывал этаким весело-непринужденным, а когда начиналось истязание, его подвижное лицо застывало в злобном восторге.
– Тут нечего и разбираться, мой сын и я молимся разным богам, – сказал Заимов совсем спокойно, ясно и даже попытался улыбнуться распухшими губами. Он снова подсказывал сыну, как себя вести.
– Отвечай, зачем ты недавно был в Варне? – крикнул Цонев.
– Я часто бывал в Варне, какую поездку вы имеете в виду? – спросил генерал, чтобы выиграть хоть секунду.
– Не вертись! Последняя поездка! Последняя!
– Ах последняя?.. Должен вас разочаровать – это было чисто семейное и даже интимное дело.
– Интимное? – ядовито спросил Праматоров. – Оказывается, даже такие дела, как служебный перевод офицеров из одного города в другой, решаются у вас в семье?
– Это неверно. Подобные вопросы решаются в военном министерстве.
– Ну, слава богу, – продолжал Праматоров. – Тогда нам остается только узнать, зачем вам понадобилось в столь срочном порядке устраивать перевод сына в Софию и кто вам в этом помог? Последнее нам особенно интересно, все ваши помощники нам нужны. Отвечайте.
– Но вам придется узнать действительно интимную историю, – медленно и тихо начал генерал. – Примерно полтора месяца назад мы с женой узнали, что там, в Варне, он сблизился с одной женщиной, которая... как бы вам сказать... особенно ее не обижая... Словом, вопрос так: если он на ней женится, это станет несчастьем и для него, и для всей нашей семьи.
– Заимов, мы не желаем слушать твои сказки! – перебил его Цонев.
– Вы просили ответить на ваш вопрос, я отвечаю. Я срочно выехал в Варну. Поговорил с сыном и понял, что спасти его может только немедленный перевод и как можно подальше от Варны. Вернувшись в Софию, я обратился за помощью в военное министерство, там вошли в мое положение, поняли мою тревогу, и был отдан приказ о переводе.
– Кто именно в военном министерстве вошел в ваше положение? – спросил Цонев. Праматоров взял в руки карандаш.
– Это сделал сам военный министр, я обратился за помощью именно к нему.
После длинной паузы Цонев и Праматоров о чем-то тихо разговаривали. Генерал Заимов смотрел на сына, он видел его в последний раз.
– Пока хватит, – сказал Праматоров, вставая.
– Но знай, если ты оболгал господина министра, тебе это дорого обойдется, – сказал Цонев и показал на столик в углу: – Тебя ждет лампа.
Сначала увели Стояна.
Он вернулся в свою камеру. Сердце все еще часто и больно стучало. Комок в горле мешал дышать. Во рту шершавая сухость. Он протянул руку к кружке с водой, но не смог ее взять – пальцы не слушались. Спокойно, спокойно. Он сел на нары и скрестил, сжал на груди трясущиеся руки. Спокойно, спокойно. Пока ничего страшного не произошло. Эта очная ставка ничего палачам не дала. Он сказал им правду – приказ о переводе сына по его просьбе отдал военный министр. Но охранка знает о сыне то, чего не знал военный министр. Теперь она возьмется за варненскую группу, чтобы рядом с ним на скамью подсудимых посадить и Стояна, и его товарищей. Он не знал, что участники варненской группы, в это время уже арестованные, сговорились брать на себя все, что́ обвинение будет предъявлять Стояну, и пытались таким способом его спасти[11] 11
Эту задачу самоотверженно и точно выполнил боевой друг Стояна, член группы Арам Хаджелян. Суд приговорил его к смерти, но затем смерть ему заменили, пожизненным заключением. Сейчас А. Хаджелян живет и работает в Софии. – В. А.
[Закрыть].
Заимов не мог себе представить сына рядом с собой, на скамье подсудимых. Это было уже за пределами того, что он мог перенести.
Увести с собой на смерть сына!.. Нет!
Он сделает это завтра...
Его смерть спасет и Стояна!
Ночью, когда тюрьма затихла, он разломил папиросную коробку и на кусочках картона написал предсмертное письмо:
«Начальники!
Не осуждайте полицаев! Они хорошо меня охраняли, но того, кто решил не жить, никто не может остановить».
«Милые, дорогие мои Анна, Степа[12] 12
Так в семье звали Стояна.
[Закрыть] и ты, моя маленькая Кладинетка[13] 13
Дочь Клавдия.
[Закрыть], которых я делаю такими несчастными, вы, старые, немощные мамочки, сестры, Вера и Иосиф, и все близкие друзья – все вы простите меня, что оставляю вас, и верьте, что я действовал по убеждению. То, что я оставляю вас без средств, докажет вам, что я не продавал себя.
Я верю в то, что придут дни, которые покажут, что я был прав. Чем больше думаю, прихожу к убеждению, что должен покончить с собой. Верные слуги немцев позвали их и в мое дело, и они не оставят меня в живых, о чем когда-нибудь, может быть, будут жалеть.
Итак, мои милые, Анна, моя верная подруга беспримерной преданности и благородного сердца, ты нежный и хрупкий цветок, который я так плохо оберегал, несмотря на бесконечную любовь к тебе; Степа, хороший и благородный мой мальчик, какое горе я оставляю тебе! Будь оплотом для своей несчастной матери и маленькой сестренки. А ты, моя маленькая Клавдия, которая так ласкала своего папу, который так тебя любит, ты, которая так гордилась мной, что тебе придется пережить! Запомни хотя бы то, что твой папа очень, бесконечно тебя любил. Будь доброй и послушной с мамочкой. Я вижу, какой несчастной будет она без меня, – любите ее, берегите ее.
Как хочу, как жадно хочу увидеть вас хотя бы еще раз.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Воскресенье – Врыбница
Встал. Умылся. Погода хмурая. Идет дождь. Таков ли мой последний день?
Милые мои, как жажду увидеть вас. Но вижу, что для всех нас будет лучше, если я покончу с собой. Хорошо бы, опыт прошел удачно.
Анюта, ты часто повторяла сказку о материнском сердце, которое спрашивало: «Сынок, ты очень ушибся?» Ты прислала мне вазелин для здоровья. Он мне уже не нужен, но послужит мне, чтобы облегчить боль при смерти, и в последнее мгновение я буду видеть тебя, моя дорогая, как ты говоришь: «Пусть будет тебе не так больно, Владек!..»
Анна, Степа, Буличка, писать вам – мое последнее счастье. Не нахожу сладких имен, которыми мог бы вас назвать. Если мой опыт удастся, то последнее мое дыхание будет о вас. Помните только мою любовь к вам.
В л а д я».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он очнулся в больнице. Раньше, чем успел что-нибудь подумать, услышал разговор и сразу понял, что говорят о нем.
– Вы же позавчера сказали, что он умрет... – это был голос главного инспектора полиции Цонева, ошибиться было нельзя.
– Но я говорил еще, что здесь такой случай, когда все зависит от организма больного. Судя по всему, его организм совершил чудо. – Этот мужской голос был ему незнаком.
– Чудеса, доктор, показывают в цирке. – Опять голос Цонева. – Скажите-ка лучше, может быть ухудшение?
– Не думаю. Кризис был позавчера, а сейчас у него почти нормальный пульс хорошего наполнения.
– Ладно. Черт с ним... с кризисом.
Цонев ушел.
Тишина.
Он открыл глаза и увидел склонившуюся к нему крупную седую голову, внимательные серые глаза.
– Вы меня видите?
– Вижу.
– Узнаете? Не шевелитесь, пожалуйста.
– Нет.
– Я чинил вашу голову в семнадцатом году, после раны вы тогда всех нас, хирургов, звали «трифоны зареза́ны».
– Забыл, доктор... забыл...
– Боли в сердце есть?
– Боли нет... неловкость какая-то... будто жмет что-то...
– Еще бы. – Доктор положил свою теплую руку на его лоб. – Целую неделю вам нужно быть очень осторожным, никаких движений, полное спокойствие. Рана должна хорошо зажить.
– Хорошо. Доктор, здесь был господин Цонев? Только что?
– Это не имеет для вас никакого значения, здесь больница.
Нет. Это имело для него громадное значение.
В первые минуты возвращения к жизни он еще не мог объяснить себе, как могло случиться, что он, готовя свой последний шаг, не подумал о самом главном, убивая себя, он сам прекращал борьбу, ради которой каждый день шел на смертельный риск и которую был обязан, именно обязан, вести до конца. Его смерть обрадовала бы палачей. Тот же Цонев кричал бы: смотрите, ему самому стало стыдно жить!
Сейчас только одна мысль владела всем его существом. Все остальное такое важное, непреложное, все, что заставляло уйти из жизни, заслонила теперь одна простая и ясная истина – он обязан жить и бороться до конца.
Тюремную машину подкинуло на выбоине. Он чуть не вскрикнул от боли, пронизавшей все тело. Палачи часто проделывали это – швыряли его спиной о каменную стену. Потом были удары цоневского сапога в поясницу, после чего он стал ощущать позвоночник, как до предела натянутую струну – чуть коснись, лопнет. С ненавистью глядя на охранника, с трудом преодолевая боль, говорил себе: «Ничего, ничего, я живу. Живу. И сегодня там, на суде, вам будет со мной нелегко».
Суд будет сражением, и он к нему готов. Его оружие – его правда. Он, конечно, знает, в чем будут обвинять, но невозможно поверить, что их ложь кто-то сочтет за правду.
Он был необыкновенно терпелив к чужому мнению, он уважал людей, которые мыслили не так, как он, но искренне верили в свою правоту. О таких он говорил: «Это достойный противник». Но его повергали в ярость люди с продажным мнением и совестью, которые объявляли истиной только то, что приносило им выгоду, у которых сегодня был один бог, а завтра другой.
Но сейчас на суде речь пойдет о том, о чем двух мнений у. болгарина быть не может, – об отношении к России. Если болгарин учился хотя бы в начальной школе или даже только слушал, что ему говорили родители, он не может не знать, что Россия спасла его страну от турецкого рабства. Когда в первой мировой войне Болгарию заставили воевать вместе с Германией против России, чем это кончилось? Братанием на фронте и бурным восстанием болгарских солдат, которые по примеру своих русских братьев подняли знамя революции и пошли на Софию. Так ответил тогда на этот вопрос народ.
Сейчас этот же вопрос стоит перед каждым болгарином с особой беспощадной ясностью. Гитлер открыто заявил, что славянские народы должны стать навозом для великогерманской расы господ. Болгары знают, что это такое, – они пятьсот лет были навозом для турецких поработителей. Россия ведет смертный бой с фашизмом, несущим всем народам рабство и гибель. Ребенку понятно, что сейчас быть врагом России – значит быть врагом Болгарии. Все так ясно, все так бесспорно, а судить будут именно за это – за то, что он не стал врагом России, а помог ей в борьбе с фашизмом. Это названо... изменой Болгарии. Ему иногда начинает казаться, что все это происходит в кошмарном сне.
Он много думал об этом, решая, как вести себя на суде. Открещиваться от фактов, уверять, что не был связан с Советским Союзом и не помогал ему в борьбе с фашизмом, он не мог. Факты слишком очевидны. Западня, в которую он попал, была подготовлена по-немецки тщательно, улики против него неопровержимы. Но главное не в этом. Его судят в Болгарии, судьи – болгары, и все, что он делал и что вменяется ему в вину, было выражением его чистой и верной любви к своему народу. Он обязан вскрыть, обнажить перед всеми абсурдность суда и преступность судей. Отречься от фактов – значило бы отречься от единственной великой и ясной правды, которой он всю свою жизнь беззаветно служил, это стало бы изменой самому себе, своей чести.
Все, что он в своей жизни делал, неподвластно никакой, даже самой искусной лжи. Главное в его жизни – его военная служба родине. Он напомнит суду о своей первой давней войне с турками, когда он не щадил себя ради Болгарии и когда о нем говорили как о национальном герое. Он разъяснит, что за прошедшие годы изменился не он и не его отношение к Болгарии, а изменилась Болгария. Но разве могла она измениться? Народ вечен и неизменен. Значит, речь идет только о том, что изменились взгляды у господ судей. В этом все дело. Так и надо говорить и надо использовать каждый момент, чтобы напоминать судьям историю, ибо вся она против их кривды.
Машина резко замедлила ход, развернулась и потом медленно двинулась задним ходом. Ее подгоняли вплотную к дверям – боятся, как бы кто-нибудь не увидел, стараются скрыть от людских глаз свою черную работу. Вспомнились слова отца: «Все дурное и в темноте видно».
Дверь тюремной машины распахнулась, и мордастый охранник сказал глухо:
– Вылезайте.
Машина стояла у здания так плотно, что ее дверь, распахнувшись, оказалась внутри подъезда. Он даже не мог увидеть небо.
Его повели на второй этаж, и он сразу узнал здание военного суда.
В маленькой комнате ему приказали сесть на стул, стоявший в углу. Два охранника тоже уселись: один возле двери, другой у окна. Но он их словно не видел, он смотрел в окно, за которым чуть покачивалась макушка каштана с белыми султанами цветов, а над ней нежное голубое летнее небо.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Охранникам было скучно. Тот, что сидел у двери, занялся своими сапогами – то натянет голенища, то спустит до самых икр и любуется, склонив голову набок. Другого, сидевшего у окна, клонило в сон, и он время от времени встряхивал себя разговорами.
– С ума сойти, сколько еще нам тут сидеть. А я вчера не ужинал, сегодня кружки молока не выпил. От такой работы не выживешь...
– Ничего, не умрешь.
Голова сидевшего у окна, точно сорвавшись с шарнира, упала на грудь. Он вздрогнул, испуганно открыл глаза.
– А когда привезут остальных?
– К самому началу.
Те, кого привезут к самому началу, это товарищи Заимова по тайной борьбе, их будут судить сегодня вместе с ним. Когда по ходу допросов ему стало ясно, что кто-то из них смалодушничал, он заставил себя не думать, кто именно, он только решил, что во время суда не станет искать помощи у товарищей, но не потому, что он им не верил, нет, он знал, как много все они перенесли, и считал, что не каждому дано выстоять, не сломиться, не пасть на колени. И разве сам он не проявил малодушия, пытаясь покончить с собой? У каждого человека сил столько, сколько ему дано, у него их, может быть, больше, и он будет стараться помочь товарищам. При каждой возможности будет брать их вину на себя. Он чувствовал себя ответственным за все, что с ними произошло.
Это решено.
Вчера он видел Анну! Целых пять минут он видел ее! Пять минут. Он чувствовал тепло ее руки.
Его привели в ярко освещенную грязную комнату, разделенную частой железной решеткой. По обе стороны решетки стояли какие-то люди, их торопливый, беспорядочный разговор заполнял комнату тревожным гулом.
Увидев Анну, он пошел, стараясь не хромать, и улыбнулся, ему хотелось выглядеть спокойным, сильным, таким, как всегда.
– Здравствуй, Аня.
– Владя... Владя... – она прижала лицо к холодной решетке, пытаясь его поцеловать, коснулась пальцами его лица: – Владя, ты болен?
– Я просто устал... Устал...
Нельзя было представить себе, чтобы человек так изменился за два месяца, и, глядя на него, неузнаваемого, поседевшего, одетого в грубую арестантскую куртку, она не знала, что сказать, что сделать, чтобы скрыть свою боль и нежную жалость к нему.
– Не волнуйся, Аня, я нисколько не изменился, – тихо сказал он, и она поняла, что он сказал самое главное.
– Ты не жалеешь, что тогда... не уехал в Советский Союз? – вдруг спросила она.
– Нет, не жалею, – ответил он. – Я решил давно: если мне суждено погибнуть, это должно случиться здесь, на родине.
Она, осторожно и нежно касаясь пальцами его лица, зашептала, прижав лицо к решетке:
– Какой ты... какой ты... Единственный мой... красивый... сильный... Счастье мое.
Он закрыл глаза. Аня, родная... Именно эти... эти и никакие другие слова были нужны, необходимы ему сейчас. Они, как на крыльях, подняли его надо всем, что он пережил за эти шестьдесят дней.
– Эй! Довольно! Свидание окончено! – закричал тюремщик.
Когда его уводили, он выпрямился и шел с гордо поднятой головой.
В тюрьме он научился видеть своих близких так реально, что иногда казалось: стоит протянуть руку, и он их коснется. Разговаривал с ними долгими ночами и слышал, как наяву, их ответные голоса. Эти безмолвные разговоры с ними стали для него особенно необходимы после попытки самоубийства – столько нужно было сказать, объяснить им.
Тяжелее всех, конечно, Анне. Их счастливая любовь теперь для нее самая страшная мука, все, что происходит с ним, ранит ее сердце, полное любви. Он гордится тем, что сын сам избрал опасный путь борьбы, уверен, что он мужественно перенесет выпавшие ему испытания, не сломится, но сейчас больше всего в жизни хотелось ему, чтобы сын был рядом с матерью и маленькой сестренкой. Анна одна. А горя у нее два. Муж и сын – оба за решеткой.
Анна... Такая женственная, хрупкая, часто больная, а сколько мужества скрыто в ее нежном сердце. Когда их счастье в опасности, она преображается. Шесть лет назад, когда его вот так же бросили в тюрьму и обвинили в измене, она добилась свидания с ним еще во время следствия. Увидев ее, он стал ее успокаивать, утешать, но она остановила его:
– О чем ты говоришь? Кому? – она смотрела на него с каким-то веселым удивлением. – Я же знаю тебя, и я ни на минуту не сомневаюсь в твоей победе. Было бы просто смешно сомневаться. Я даже сказала адвокатам, чтобы они на суде не очень тебе мешали.
И он не выдержал, рассмеялся.
– Вон ты какая у меня.
– А ты думал какая? Вечно больная, немощная? Да? Как тебе, Владек, не стыдно.
...Нет. Она не сломится и теперь. В последний вечер накануне ареста, когда он сжигал свои бумаги, они сидели рядом возле печки. Порывистый вечерний ветер бился в окно, тревожно позвякивало стекло. Анна сидела, нагнувшись вперед, опустив на колени руки. Он ощущал своим плечом нежное тепло ее плеча, уголком глаза видел ее тонкую шею. О чем она думала, глядя, как шевелится в печке невесомый пепел? Поначалу ему не хотелось начинать этот разговор, он почему-то боялся, что спокойного разговора не получится и он только растревожит ее. Но и молчать нельзя.
– Знаешь, Аня, я часто думаю, что жизнь человека, как бы он ни старался строить ее по задуманному образцу, подчинена миллионам всяческих случайностей, – начал он спокойно и задумчиво. Она подняла голову и повернулась к нему. – Ты подумай только – вот тот осколок, который на войне попал мне в голову. Врачи говорили, если бы он ударил на какой-то сантиметр ниже, меня бы не стало. И ты, наверное, погоревав обо мне годик-другой, вышла бы замуж. Впрочем, нет, этого я бы тебе не простил. Ты не сочла бы это эгоизмом?
Он старался говорить непринужденно, но ему мешали ее глаза – все понимающие, пристально-тревожные.
– Зачем ты это говоришь? Ты же прекрасно знаешь, что я думаю, – ответила она и опустила глаза.
– Да, на войне случайности скрыты в каждой летящей пуле, – продолжал он.
– Сейчас тоже война, – сказала она.
– Сейчас все иначе, – возразил он. – На войне чаще всего убивает пуля, пущенная не в тебя.
– И все же надо стараться и сделать все, что можно, – вдруг энергично сказала она и тихо добавила: – Чтобы они в тебя не попали.
– Сделать все, – повторил он точно про себя и, посмотрев на нее, спросил: – Что значит все? Трусливо укрыться в безопасное место? – Он спросил это просто, прямо, чтобы сразу прояснить самый важный вопрос, в главном у них не могло и не должно быть ни малейшего разногласия.
Анна долго молчала.
– Ты же умнее их, – сказала она, не поднимая взгляда.
– Они не дураки, Аня. Но дурак, между прочим, опасней. Он может сделать такое, чего разумом не понять.
Он взял щипцы и стал мешать в печке.
– Аня, что дома? Как дети?
– Не тревожься о них, – негромко, но твердо произнесла она.
– Пока они с тобой, мне тревожиться нечего. Все, что сказал бы им я, скажешь ты. Ведь ты – это я и ты для них даже лучше, я за своими делами частенько забываю о доме.
Они глядели на шевелившийся в печке пепел и молчали.
– Ужасно... Ужасно... Они продали Болгарию. Ведь они не болгары, не болгары, – сказала она.
– Как так? – усмехнулся он. – Царя Бориса называют первым болгарином.
– Для меня первый болгарин ты.
– Спасибо, – сдавленно отозвался он и, справившись с волнением, продолжал: – Мы прожили с тобой хорошую, чистую жизнь. Сколько раз я думал о своей счастливой судьбе, подарившей мне тебя. Жалею, что не говорил тебе об этом часто.
– То же самое думаю и я, – сказала она, и по ее бледному лицу пробежал розовый свет.
...Боже, как он любил ее тогда и как страшна была мысль, что у него могут отнять это счастье. Их счастье. Волнение тех минут было таким сильным, что и сейчас, лишь отраженное воспоминанием, оно стиснуло ему горло.
Он посмотрел на охранников и рассердился – в конце концов, что значили для него эти двое? Как и те другие, без имен и званий, что допрашивали и били его, как и те, которые будут его сегодня судить. Они могли его даже лишить жизни, но изменить ее хотя бы на йоту они были бессильны.
На подоконник с лета сели два голубя, громыхнув жестяным карнизом. Охранники вздрогнули, как от выстрела.
– Будьте вы прокляты, – проворчал тот, что сидел у окна, и начал бить кулаком по оконной раме. Голуби не обращали на него никакого внимания. Красавец сизарь, распушив хвост, вспушив перламутровую шею, кружил вокруг голубки, и через стекло доносилось его любовное воркованье.
Всякий раз мысль о смерти встает перед Заимовым, как серая глухая каменная стена, возле которой все останавливается.
«А ты обойди стену, обойди, – шептало ему что-то из темного угла. – Просто надо только раскаяться и отречься».
Раскаяться?.. В чем?.. Отречься?.. Да это же страшнее смерти! И вдруг видение из немыслимо далекого детства.
Он на уроке истории. Из окон в класс падают косые столбы солнца. Учитель рассказывает о том, как инквизиторы сожгли на костре великого итальянского ученого и мыслителя Джордано Бруно. Палачи кричали ему – отрекись! А он молчал и, гордо закинув голову, смотрел в бездонное небо до тех пор, пока огонь не сжег ему сердце. Учитель рассказывает и плачет. И он, маленький Владя Заимов, тоже плачет. Он приходит домой потрясенный мученической смертью великого итальянца.
Отец обнимает его.
– Что с тобой? Ты дрожишь?
– Ты знаешь, как умер Джордано Бруно? – спрашивает он сдавленным голосом.
– Конечно, знаю. Попы сожгли его на костре за то, что он был умнее их, – отвечает отец.
– Мне жалко его, – говорит он и плачет, уткнувшись в грудь отца.
– Поплачь, поплачь, это хорошие слезы, – говорит отец, гладя его по голове своей большой тяжелой рукой.
Вечером он делал уроки, а отец, как всегда, читал, сидя рядом в кресле. Вдруг он закрыл книгу:
– Ты спрашивал, сынок, о Джордано Бруно. Тебе его жалко. За что ты его жалел?
– Я думал, как ему было больно.
– А я думаю, что такой смерти можно позавидовать. Да, да, не удивляйся, сынок. Это завидная смерть. Ведь он мог спастись, стоило ему только отречься от того, чему посвятил свою жизнь.
– Почему же он этого не сделал?
– Представь себе, сынок, что на костре не Бруно, а я, твой отец, и от меня требуют, чтобы я отрекся от тебя, от мамы. Я ни за что не сделал бы этого. Лучше сгореть на костре, чем сказать, что я не люблю всех вас, и отречься от вас. А что ты сам подумал бы обо мне, если бы я, спасая жизнь, вдруг сказал, что ты не мой сын? Нет, сынок, нет, смерти Джордано Бруно можно позавидовать. Так умирают герои... И люди потом воздвигли ему памятник и написали на нем: «Джордано Бруно – от века, который он предвидел».
Видение из детства погасло. Он не хочет больше думать о смерти. К тому же параллель была слишком прямой, и это показалось ему просто нескромным. Он в своей жизни сделал так мало, его жизнь, а с ней и смерть – всего лишь капля в море жизни и страданий его народа.