Текст книги "Романы. Рассказы"
Автор книги: Варткес Тевекелян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 56 страниц)
Вскоре Мурад получил визу и с первой партией репатриантов выехал в Советскую Армению со своей семьей.
Часть четвертаяНа родине
Семья Апета
Наконец-то все собрались вместе! Два дня назад из Москвы приехала на каникулы дочь Заназан, а сегодня утренним поездом сын Мурад из Ленинакана. Сирануш была счастлива. Стройная, гибкая, несмотря на свои пятьдесят лет, она легко ходила по дому, ее большие ласковые черные глаза сегодня светились особенно ярко, и улыбка не сходила с ее все еще молодого, красивого лица. Вот ее дети вернулись опять в родной дом. Как быстро они выросли, стали совсем-совсем взрослыми! У каждого своя дорога, свое место в жизни. Мурад, ее первенец, после войны возвратился на Ленинаканский текстильный комбинат и по-прежнему работает там помощником мастера. У Мурада умная голова и золотые руки, недаром его так уважают рабочие комбината. Мурад далеко пойдет, Сирануш знает это и твердо верит в успехи сына; жаль только, что он медлит с женитьбой, ей ведь хочется понянчить внучат. «Нужно поговорить с ним об этом», – вздохнув, решает Сирануш. А у Заназан чудесный голос, талант. Когда она поет старинные армянские народные песни, полные тоски, слезы невольно выступают из глаз. Заназан кончает Московскую консерваторию, учится у лучших профессоров страны. Через год она совсем вернется на родину и своими песнями будет радовать народ. Завидная доля, что и говорить…
За окном догорал день, ветерок слегка покачивал тюлевые занавеси. В большой столовой за чайным столом собралась вся семья.
Мурад уговаривал отца взять отпуск и поехать в Джермук:
– Правда, папа, поехали бы все вместе. Поверь, будет чудесно. Хоть на время избавим маму от домашних хлопот, а нашей певице перед выпускными экзаменами горный воздух просто необходим: она, бедняжка, живя столько лет на севере, наверно, совсем забыла, как выглядят наши горы. Видишь, какая она хрупкая стала, – Мурад с видом заговорщика подмигнул сестре. – Тебе тоже не мешает отдохнуть: виски твои поседели, под глазами синяки. От кабинетной жизни да от вечных заседаний ты у нас, чего доброго, состаришься раньше времени.
– Как ты сказал? – Апет всем корпусом повернулся к сыну и грозно посмотрел на него. – Значит, по-твоему, я состарился? Ну, это мы сейчас проверим. – Он отодвинул от себя стакан и сахарницу, завернул скатерть и, положив локоть на край стола, предложил Мураду: – Давай руку. Интересно, у кого она сильнее – у тебя, молодого, или у меня?
– Ах, так! – Мурад закатал рукав сорочки, поудобнее устроился на стуле против отца и, крепко взяв его руку, попытался пригнуть ее к столу, приговаривая: – Только чур, локоть от стола не отрывать.
Мурад в азарте даже не заметил, как капельки пота выступили у него на лбу, а дыхание стало прерывистым. Апет же сидел спокойно и только улыбался, глядя на сына. Вот рука Мурада начала дрожать, – почувствовав это, Апет перешел в наступление, усилил нажим. Еще немного – и он прижал бы руку Мурада к столу, если бы не Сирануш.
– Хватит вам, перестаньте, – вмешалась она. – Апет, оставь, не маленький ведь, мальчику руку вывихнешь.
– Не бойся, он нашей породы, да еще мастеровой, выдержит.
– Перестань, – сказала Сирануш, подошла к ним и схватила руку Апета.
– Ну как, состарился твой отец? – Апет разжал кулак.
– Я и не утверждал этого… Папа, шутки в сторону, как же мы решаем с поездкой? – спросил Мурад, вытирая лицо.
– В Джермуке мне нечего делать, сидячий отдых не по мне. Поезжайте втроем. Я если и возьму отпуск, то лучше займусь охотой. Август – золотое время для охоты.
– Ой, я бы тоже с удовольствием, но… – Мурад замялся. – Но женщин ведь не потащишь по горам.
– Ты за нас не беспокойся, иди с папой истреблять птичек. На большее ты все равно не способен. Мы с мамой великолепно отдохнем вдвоем, – обиделась Заназан.
– Злючка!
– Сам ты злючка, а еще… Ладно уж, не скажу, – поддразнила Заназан брата, как бывало в детстве, и сама засмеялась.
Сирануш, разливая чай, украдкой разглядывала своих детей, и ласковая, чуть гордая улыбка не сходила с ее лица. Какое счастье иметь таких хороших и красивых детей! Мурад – крепыш и здоровяк, он всем своим видом, добротой и рассудительностью напоминает ее брата Гугаса. Худощавое, открытое лицо с крупными чертами. Подбородок у Мурада, как у отца, выступает немного вперед. Говорят, это признак упрямства; должно быть, правду говорят. У Апета в роду все отличались упрямством, и сын тоже пошел в отца, такой же сильный, неугомонный и смелый; вот ростом не вышел, на целую голову ниже Апета, зато шире в плечах. Ему уже двадцать шестой год, а улыбка совсем детская и на щеках румянец. Жаль, Заназан совсем не похожа на брата, она всегда была хрупкой, а сейчас, похудев, вовсе стала тоненькой, даже ямочки на щеках кажутся совсем крошечными. Новая прическа ей очень к лицу. Когда Заназан опускает карие глаза, длинные ресницы прикрывают их. У Заназан мягкий характер и любящее сердце, Сирануш хорошо знает это. Четыре года жизни в столице пошли на пользу Заназан, у нее появилась какая-то особая осанка, даже походка стала иной. Она научилась одеваться со вкусом и держит себя с достоинством, а вот что Заназан красит ногти, это не нравится Сирануш…
Протяжный звонок в передней прервал размышления Сирануш, она пошла открывать двери.
– Кто там? – спросил Апет.
В ответ раздался громкий голос:
– Эй, эй! Враг, сторонись! Друг, поклонись! Караван Гугаса идет!
– Завен! – Апет, узнав по этому кличу своего друга детства, бывшего чабана Завена, пошел ему навстречу.
– Что, не ждали? – Завен схватил Апета в свои могучие объятия и закружился с ним.
– Ну и медведь, все кости мне переломал! Силища же у тебя!
– Мы народ деревенский, питаемся кислым молоком и пшеничным хлебом, а мясо запиваем вином, оттого и сильны. – Завен выпустил Апета и, заметив за столом Мурада и Заназан, воскликнул: – Ба! Кого я вижу! Прилетели, значит? Здравствуй, герой! Здравствуй, соловушка! – Он крепко пожал руку Мураду, расцеловался с Заназан и повернулся к Сирануш. – Честное слово, никто не поверит, если скажешь, что у красавицы Сирануш сын – жених, а дочка – невеста. Скажи, Сирануш, неужели время не имеет над тобой никакой власти? Ты такая же молодая, стройная, какой была целых тридцать лет тому назад, когда по тебе убивались молодцы всей нашей долины и я, конечно, в их числе.
– Хватит тебе балагурить. Садись лучше за стол, – остановила его Сирануш.
Завен грузно опустился на диван, пружины под его тяжестью затрещали; он действительно был большой и неуклюжий, как медведь.
Апет разливал вино в бокалы, и Завен вдруг рассмеялся:
– Знаешь, Апет, когда я пью этот благородный напиток, у меня такое ощущение, словно в меня вливается частица солнца, кровь горит сильное, а голова работает четче. Пусть будет благословенна память того человека, кто выдумал вино.
Апет улыбнулся.
– Ты прав, вино у нас действительно хорошее. – Он налил в свой бокал вина, поднял его к свету, потом, как бы для подтверждения своих слов, выпив несколько глотков, сказал: – А помнишь, в нашей долине почему-то предпочитали тутовую водку, вино же получалось мутное и кислое на вкус, а виноград был хороший. По-моему, наши просто не умели делать вино.
– Зато от стакана той водки вол свалился бы с ног, а наши пили ее – и ничего. Вот были богатыри, куда нам до них!
Завен чокнулся с Апетом и, медленно опорожнив бокал, задумался.
– Крепкий был народ, ничего не скажешь, жаль только, что им приходилось тратить свои силы на пустяки.
– Что поделаешь, жизнь была так устроена. – Апет сидел против открытого окна и, глядя вдаль, как бы старался восстановить в памяти дни своей юности. – Да, узкая была жизнь: вечно борись за кусок хлеба и оглядывайся, как бы курды овец твоих не угнали, турки жену и дочь не увели. Каждую минуту дрожи за свою собственную шкуру. Убьют человека ни за что ни про что, концов не найдешь, виноватого не сыщешь. При такой жизни куда там мечтать о чем-нибудь большом и хорошем! Так и тянулись их тусклые дни без радости и счастья. Может быть, они и догадывались, что должна быть на свете иная жизнь, а вот как ее добыть, не знали. В одном им нельзя было отказать: сильные были люди, непокорные. – Апет закурил папиросу.
– Ты прав, геройский был народ. Один наш Гугас чего стоил.
– Завен Маркарович, вы давно обещали нам рассказать, как погиб дядя Гугас. До сих пор так и не выполнили своего обещания, – сказал Мурад.
– Как-то не приходилось. – Завен таинственно кивнул в сторону Сирануш. Он знал, что воспоминания о брате заставляют плакать Сирануш, нагоняют на нее тоску.
– Правда, дядя Завен, расскажите! Мы так много слышали о знаменитом брате нашей мамы, а вот толком ничего не знаем. Папа говорит, что вы все время неотлучно находились около дяди Гугаса.
– И немало горжусь этим, – вставил Завен.
– Вот и рассказывайте.
Завен пожал плечами.
– Расскажи, они все равно не отстанут от тебя, – сказал Апет.
Завен взял папиросу и пересел на диван. Его лицо преобразилось, стало суровым и тревожным.
Нахмурив брови, он задумался, как бы собираясь с мыслями.
– Вы ведь знаете, что Гугас для мальчиков нашей долины и, конечно, для меня, был идеалом, которому мы подражали во всем. Для нас, детей, его приезд всегда был большим праздником – и не только потому, что он привозил нам подарки и рассказывал забавные истории, нет, мы многое знали о легендарной храбрости Гугаса, слышали о том, как еще во время первой резни он во главе горсточки вооруженных людей, в числе которых был и мой отец, отстоял наш город от турецких башибузуков и спас армян от верной гибели. За это Гугас заочно был осужден на смертную казнь и вплоть до младотурецкой революции скрывался в горах. В народе его имя было овеяно славой, и мы, дети, с трепетом глядели на живого героя, и каждый из нас мечтал быть таким же, как он. Как же иначе! Ведь мы были детьми тех самых горцев, которые храбрость ставили превыше всех человеческих достоинств.
В крепости мой отец сражался, а я был при Гугасе вроде связного и выполнял разные поручения: бегал по позициям с записками от штаба обороны, передавал начальникам участков устные поручения самого Гугаса, таскал патроны и гранаты; бывали даже случаи, когда участвовал в боях.
Отец часто говорил мне: «Смотри, Завен, береги нашего Гугаса», – и я старался сопровождать его повсюду, а по ночам, в те короткие часы, когда он ложился спать в каменном гроте штаба, я брал винтовку, садился у входа и охранял его покой.
Незадолго до падения крепости отца моего убили. Гугас пришел на похороны. Он стоял на краю ямы и мял в руках шапку; лицо его было сурово, в красных от бессонницы глазах – тоска. Когда тело отца опустили в яму и засыпали камнями, моя мать упала перед Гугасом и, обхватив руками его колени, сказала со слезами в голосе: «Гугас, отомсти за него, прошу тебя, отомсти, ради бога, ради моих детей!» Мать показала на четверых моих младших братьев и сестру. В первый и последний раз я увидел в глазах Гугаса слезы, и это потрясло меня. Он смахнул слезы, нагнулся, поднял мою мать, молча поцеловал ее и, дав мне знак следовать за ним, медленно зашагал по направлению главных ворот.
Завен вздохнул, зажег потухшую папироску, бросил быстрый взгляд на застывшую за столом Сирануш и продолжал свой рассказ:
– В ночь прорыва я находился в отряде Гугаса. Многие наши товарищи остались навсегда под крепостью, а нам удалось прорвать пятую по счету цепь турецких аскеров и выйти в долину. Гугас, не останавливаясь, повел нас в горы. В условленном месте, где должны были собраться остальные, в том числе отряд вашего отца, мы сделали короткий привал, но проходили минуты и часы, а их не было. Наступал рассвет, в утренней мгле мы уже отчетливо различали зубчатые стены крепости, скопления турок, готовых ворваться туда, до боли в глазах высматривали тропинки, ведущие к нам, – и все напрасно, никто из наших не показывался. Оставаться дольше у подножия горы было опасно, и Гугас приказал подняться выше. Мы давно ничего не ели и ослабли, а подъем был крутой, трудный, многие из нас ползли на четвереньках, царапали руки до крови и ползли. Гугас шел последним и зорко следил, чтобы никто не отстал. Наконец добрались до самой вершины горы, отыскали удобное для круговой обороны место – на случай, если турки раскрыли бы наше местопребывание, – поставили охрану и заснули мертвым сном.
О том, как мы пополняли наши боеприпасы и доставали пищу, отнимая ее у турецких аскеров-обозников, как сделали неудачную попытку отбить уцелевших от резни в крепости женщин и детей, когда жандармы угоняли их в неизвестном направлении, говорить не стану. Во время этой попытки мы потеряли нескольких наших товарищей и ни с чем вернулись опять в горы. Вот тут-то мы приуныли по-настоящему. Близилась зима, она в наших горах не дай бог какая суровая, выпадает много снегу, и тропинки закрываются наглухо, морозы, метели, обвалы. Все живое прячется, уходит под землю. Где же укрыться нам, где достать еды, чтобы дотянуть до весны? Защищенная от холодных ветров горами долина рядом, рукой подать, там тепло, вечная зелень, пища, но там турки и смерть. Что делать, как быть? Гугас думал, думал и нашел-таки выход: повел нас к морю, а там, захватив рыбачий баркас с капитаном-турком, да еще с одним матросом в придачу, мы пустились плыть по морю, надеясь добраться до русских берегов.
Легко сказать – плыть, пересечь коварное Черное море на маленьком рыбачьем баркасе глубокой осенью. На такое дело даже опытные моряки не отваживаются, мы же выросли в горах, где не только моря, даже порядочной реки и то не видали в глаза. Однако с нами был Гугас, которому мы доверяли безгранично, тем более что он когда-то работал кочегаром на пароходе и кое-что понимал в мореплавании.
Завен умолк, потер рукой морщинистый лоб, как бы восстанавливая в памяти подробности своего путешествия по морю.
Первый день море было сравнительно спокойное. Гугас приказал поднять все паруса, и с попутным ветром мы тронулись в путь. Я и мои товарищи собрались на палубе и ликовали. Мы целовались друг с другом, даже песни пели. За долгие месяцы лишений, беспрерывных столкновений и боев с турками у нас впервые зародилась надежда на спасение. На второй же день началось такое, что трудно передать. Я проснулся от страшного гула, словно стреляли тысячи пушек, и не мог сообразить, что происходит вокруг. Свинцовые тучи нависли совсем низко над пенящейся водой и преградили свет; было темно как ночью, не переставая лил дождь, время от времени сверкала молния, а вслед за тем раздавался грохот такой силы, что наш баркас трещал по всем швам, и казалось – вот-вот развалится и исчезнет в волнах.
Гугас загнал нас всех в трюм и закрыл люк. Он один остался с капитаном на палубе. Мы, измученные, пожелтевшие от приступов морской болезни, промокшие насквозь от соленых брызг, валялись на грязном дне трюма и при каждом резком толчке судорожно хватались руками за что попало – за доски, за канаты и цепи, – как будто бы это могло спасти нас. Изредка кто-нибудь раскрывал опухшие веки и, приподняв голову, прислушивался к раскатам грома, к реву ветра и со стоном опять опускался на мокрые доски. Мы потеряли счет времени, не знали, день ли, ночь ли, и, покорясь своей судьбе, старались ни о чем не думать.
Я до сих пор считаю, что на свете нет ничего хуже и страшнее морской болезни. Я много видел на своем веку, не раз смотрел смерти в глаза, бывал под ураганным артиллерийским и пулеметным огнем, но такое, как тогда, на дне баркаса, никогда не испытывал. Не думайте, что только я один так тяжело переносил проклятую качку. Нет, с нами был один старик, бесстрашный охотник Мазманян, так тот просто умолял нас выбросить его за борт. «Лучше сдохнуть сразу, чем терпеть такое», – бормотал он. Поверите, до сих пор при одном упоминании о шторме меня в жар бросает, даже по Севану на катере ехать боюсь.
На седьмые сутки люк открылся и раздался голос Гугаса. «Эй, друзья, хватит вам отлеживаться там! Выходите на палубу!» – закричал он. В эту минуту мы были убеждены, что со дня сотворения мира человеческие уста не произносили лучших слов.
С опаской поднялись наверх, и перед нашими глазами открылась картина ни с чем не сравнимой красоты. Море, словно устав после стольких дней буйства, утихло и сейчас мирно дремало, блестя под лучами восходящего солнца. Тучи куда-то исчезли, и голубое небо ласково улыбалось нам. Воздух прозрачный, легкий, сколько ни дыши – не надышишься. В ту минуту от радости мы готовы были пуститься в пляс, как дети, однако силы наши окончательно иссякли, и, опьянев от чистого воздуха, мы повалились на палубе как подкошенные.
Старик Мазманян, придя в себя, дотронулся до моего плеча и говорит: «Гляди, Завен, каких только бед не натворила проклятая буря». Я оглянулся и вижу – палуба опустела, ни парусов, ни мачты, ни капитанской будки, ничего. Волны начисто смыли все, бесследно исчез и турок-капитан.
Баркас наш, потеряв рулевое управление, тихо покачиваясь, кружился на одном месте. Никто из нас не знал, где мы находимся, далек ли берег. Говоря откровенно, после пережитого этим и не интересовались. На наше счастье, скоро на горизонте показалась одинокая чайка. Значит, берег близок, – и, словно в подтверждение наших мыслей, через несколько минут прилетела целая стая чаек.
Гугас приказал изготовить весла. На баркасе мгновенно закипела работа, все с жаром принялись за незнакомое дело, топором и ножами резали и строгали доски, какие нашлись, придавали им форму весел, грубых и не совсем удобных, а все-таки весел, которыми можно было кое-как грести.
Налегли на весла, и баркас начал медленно двигаться в том направлении, откуда появились чайки. Близость берега и надежды на скорое спасение умножали наши слабые силы, и мы, обливаясь потом, всё гребли и гребли.
В полночь наконец показались мерцающие огоньки какого-то маяка, а на рассвете мы увидели вдали отлогие берега Крыма. Мы были у цели! На баркасе никто не спал. Собравшись у кормы, счастливые, не веря самим себе, мы отметили свое второе рождение тремя залпами. Страх, лишения – все осталось где-то далеко, а впереди была Россия – жизнь и свобода.
Баркас заметили с берега, и к нам подошел русский сторожевой катер.
Вот так, благодаря уму и храбрости Гугаса, мы добрались до русских берегов и спаслись от смерти, – закончил Завен.
Он встал, подошел к столу, налил себе вина и выпил.
– А что было дальше? – в один голос спросили Мурад и Заназан, когда Завен вернулся на свое место.
– Ох, дальше нам пришлось еще многое испытать. В Крыму, продержав несколько дней под усиленной охраной, власти отправили нас в Новороссийск и там посадили в тюрьму. После стольких переживаний и борьбы за свободу вдруг – тюрьма! Но что поделаешь, война есть война, во время которой люди черствеют, им нет дела до твоих душевных мук. Все наши мольбы и просьбы остались безрезультатны, и целых десять месяцев нам пришлось провести в мрачной камере. Одно время шли толки, что нас сошлют в Сибирь, как интернированных чужестранцев, но судьба избавила нас от этого испытания – в наше дело вмешались какие-то либеральные организации, и нас выпустили.
Очутившись на свободе, мы столкнулись с новой бедой – нуждой. Что мы могли делать в чужом городе, без знания языка и определенной профессии? Ничего. Мы, здоровые люди, питались отбросами, ютились в развалинах за городом, смотрели на свои тосковавшие по работе руки и ничего не могли придумать. Опять Гугас выручил нас. Он как-то собрал всех и сказал: «Я тут нашел армян, работающих в порту грузчиками, они обещали устроить нас. Организуем артель и пойдем тоже в грузчики, а там видно будет. Не вечно же будет продолжаться эта проклятая война».
Итак, мы стали грузчиками и впервые в жизни работали по найму. Работа была тяжелая, но мы, здоровые и привычные к физическому труду, не особо тяготились своим положением; мучило одно – отсутствие вестей от наших родных, которых покинули в Турции.
Новороссийский порт стал нашей школой, а старые грузчики – учителями. Мы многому научились у них и стали понимать такие простые истины, о которых раньше даже не слышали. Гугас настоял на том, чтобы мы записались в профсоюз, доставал нам кое-какую запрещенную литературу и водил нас на рабочие собрания. К тому времени мы начали понимать по-русски, и жить на чужбине стало немножко веселее. Гугас часто сокрушался. «Единственно, чего не хватало нам в Турции, так это знания политики. Очутись снова там, я повел бы себя совсем иначе», – говорил он.
В 1918 году Гугас был уже активным членом Коммунистической партии и с отрядом рабочих из Новороссийска пошел воевать с белогвардейцами. Позже ему пришлось громить интервентов, когда они высадили десант на Черноморском побережье, – вот тогда проявился его настоящий талант! Скоро товарищи, по достоинству оценив опыт и храбрость Гугаса в бою, избрали его своим командиром, а когда мы влились в состав регулярной Красной Армии, Гугаса назначили командиром Новороссийского полка. Забыл сказать, что, уходя в партизаны, Гугас и меня взял с собой, и я тоже участвовал в боях за советскую власть.
Осенью 1919 года на подступах к Одессе белогвардейцы, при поддержке артиллерии кораблей интервентов, начали оттеснять нас. Положение становилось критическим. Попав под перекрестный огонь, части Красной Армии отступали, возникла опасность попасть в окружение. Командир дивизии прислал своего связного и приказал Гугасу во что бы то ни стало прикрыть левый фланг и дать возможность нашим частям организованно выйти из полукольца. Гугас тут же собрал своих командиров, дал им нужные приказания и повернул свой полк против врага. Сам он вытащил из кобуры маузер и с криком: «Смерть белобандитам и интервентам!» – побежал вперед. Красноармейцы, увлеченные примером командира, тоже кинулись в контратаку и отбросили врага. Задача была выполнена, наши части заняли новые позиции.
Вечером того же дня перед строем зачитали приказ Реввоенсовета фронта о «награждении отважного командира Новороссийского полка Гугаса Саряна вторым орденом боевого Красного Знамени», но приказ не застал в живых нашего командира, – он умер на моих руках за час до этого от раны, полученной в грудь во время контратаки.
Перед смертью Гугас успел сказать мне всего несколько слов: «Завен, запомни навсегда: кровь, которую мы проливали, зря не пропадет!», Да, не ошибся наш Гугас, он жил как человек и умер как герой, вечная ему слава.
Завен умолк.
Апет, облокотившись на спинку кресла, смотрел на мутную луну, мирно плывшую по чистому небу, и вспоминал дни своей юности. Его лицо было задумчиво. Вот он, совсем молодой, шагает рядом с караваном Гугаса по знакомым дорогам Турции и мечтает об одном – скорее возвратиться домой, чтобы увидеть Сирануш, услышать ее голос. Все его чувства, все помыслы связаны с нею, и он ни о чем другом думать не в состоянии. Между тем путь опасный, на каждом повороте дороги, в каждом горном ущелье притаился враг. Но Гугас тверд сердцем, он едет впереди каравана и, почуяв опасность, приподнимается на стременах и боевым кличем извещает врага, что идет именно его, Гугаса, караван. Эхо его звонкого голоса еще долго раздается в горах: «Эй! Эй!..» Разбойники знают отважного караванщика Гугаса, одно его имя нагоняет страх, и они предпочитают сворачивать с дороги, чем иметь с ним дело…
На привалах, после тяжелого перехода, Гугас собирал своих друзей погонщиков и рассказывал им о дальних странах, где ему пришлось побывать, о столкновениях с разбойниками и о делах храбрецов родной долины. Апет старался во всем подражать Гугасу и мечтал о подвигах, чтобы быть достойным его сестры Сирануш… Жаль, не дожил Гугас до светлых дней, ради которых боролся всю жизнь.
Сирануш украдкой вытирала слезы. Заметив это, Апет погладил ее черные, тронутые сединой волосы и тихо сказал:
– Ты не печалься, Сирануш. Вечной жизни не бывает, и мы все смертны. Твой же брат отдал свою жизнь за то, чтобы те мрачные дни канули в вечность, и поверь мне, что им возврата никогда не будет.
– Знаю, что не будет, но как вспомню, что погибли тысячи безвинных людей, а те немногие, что уцелели, разбрелись по чужбине, сердце мое кровью обливается. Кто знает, может быть, мои родные тоже уцелели от резни и сейчас мучатся где-нибудь на краю света; может быть, живы дети моего брата Гугаса, – ведь их было четверо, племянники Мурад, Нубар, Васген и Аместуи. Они тогда были совсем маленькие. – Голос Сирануш дрожал, и она делала усилия, чтобы окончательно не расплакаться.
– Хватит печальных воспоминаний! – Завен наполнил бокалы. – Выпьем в память погибших друзей, а Заназан пусть споет нам песенку.
Девушка не заставила себя долго упрашивать, она с готовностью подошла к пианино, откинув крышку, взяла несколько аккордов и под свежим впечатлением только что услышанного рассказа спела старинную песню Хариба-изгнанника[20]20
Хариб – обездоленный, несчастный.
[Закрыть], которую пели с тоской армяне из поколения в поколение:
– Крунк![21]21
Крунк – журавль.
[Закрыть] Куда летишь? Крик твой слов сильней!
Крунк! Из стран родных нет ли хоть вестей?
Стой! Домчишься вмиг до семьи своей.
Крунк! Из стран родных нет ли хоть вестей?
Пусть мои мольбы тщетно прозвучат,
Крик твой слаще, чем в скалах водопад.
Твой в Алеппо путь? Иль летишь в Багдад?
Крунк! Из стран родных нет ли хоть вестей?
Заназан пела вдохновенно, и каждый звук ее сильного, чистого голоса уводил далеко-далеко, напоминал о вековом горе народа, о его безысходной тоске. Завен беспокойно вертелся на стуле. Апет, закрыв ладонью глаза, не шевелился. Мурад, припав грудью к подоконнику, смотрел на город, утопающий в светло-серебристых лучах луны, и вздыхал. Одна Сирануш дала волю слезам и тихонько всхлипывала. Между тем песня то превращалась в плач, то, нарастая, звучала как крик отчаявшейся души Хариба.
Жизнь Хариба – грусть, взор в слезах всегда.
Крунк! Из стран родных нет ли хоть вестей?
Вот песня оборвалась, но протяжные звуки и тоскливые слова еще звучали у них в ушах. «Жизнь… грусть… взор в слезах всегда».
Завен неожиданно вскочил.
– Мне пора, – сказал он и, не простившись, направился к дверям.
– Вот чудак, – прошептал Апет, посмотрев ему вслед, и, встав, включил радиоприемник. Из Москвы передавали последние известия. Диктор, отчеканивая каждое слово, говорил:
– Сегодня в порт Батуми прибыл пароход с первой партией репатриированных из Сирии, Ливана и Египта армян. У пристани состоялся многолюдный митинг. Трудящиеся города устроили приезжим торжественную встречу и поздравляли их с возвращением на родину. Вечером со специальным поездом репатрианты отбыли в столицу советской Армении – Ереван.
– Что?.. Что он говорил? – Сирануш смотрела на Апета широко раскрытыми глазами.
– Ты же слышала… Наконец-то они вернулись домой!
– Может быть, среди приезжих окажется кто-нибудь из наших…
– Вряд ли. Впрочем, послезавтра они будут у нас, и мы узнаем, – ответил Апет.
Сон не шел сегодня к ней. Лежа с открытыми глазами на кровати, осторожно, чтобы скрип пружин не разбудил Апета, Сирануш ворочалась с боку на бок и, спрятав голову под простыню, тихонько вздыхала. Разве заснешь, когда сердце так беспокойно ноет в груди, а множеству мыслей тесно в голове! Не шутка ведь, возвращаются люди, разделившие с нею одну судьбу, пережившие резню… А что, если на самом деле среди приезжающих окажется кто-нибудь из ее родных?.. При одной мысли об этом у Сирануш захватывало дух. Она невольно всматривается в прошлое. Хоровод лиц проносится перед ее глазами, мелькают забытые картины. Детство, дружная, трудолюбивая семья, мелкие радости и надежды на счастье – и вдруг все это исчезает, как дым, и Сирануш видит себя в доме турка с решетками в окнах. Она вспоминает тот страшный вечер, когда, сидя у окна своей темницы, увидела горящий город. Длинные языки пламени сквозь черный дым поднимались к небу. Тогда Сирануш ничего не знала. Только по неумолкающей стрельбе догадывалась, что там идет отчаянная борьба. Она измучилась, думая, спаслись ли ее родные – мать, брат, дети, – или они погибли под развалинами горящего дома. Где Апет? Он был в горах с Гугасом. Будь Апет в городе, она не очутилась бы в этой темнице, он непременно спас бы ее. И вдруг ночью, словно во сне, она услышала громкий, повелительный голос Апета. Увидев его, она лишилась чувств…
Сирануш закрыла глаза, чтобы отогнать эти страшные воспоминания, но напрасно…
…Дни скитаний по горам, когда они прятались от всего живого, таились, как затравленные звери, без хлеба и воды… Стычки с жандармами на каждом шагу, убитые и раненые… Она вспомнила, как раненые, лежа в лужах крови, протягивали руки к товарищам и с мольбой в голосе просили пристрелить, прикончить их; сделать это ни у кого не было сил, и люди уходили не оглядываясь.
Наконец переход к русским и избавление. События тех дней она помнила плохо. Истощенная от голода, от долгих скитаний по горам, она совсем ослабла и по целым дням лежала, бесчувственная ко всему окружающему. По ночам ее вели под руки, а днем укладывали на сухие листья где-нибудь в овраге. Окончательно она очнулась в палатке русских, где пожилые солдаты заботливо ухаживали за ней, поили молоком и кормили сухарями. Русские скоро уехали, у них были важные дела у себя на родине, а армяне остались одни, лицом к лицу с озверелым врагом. В Армении власть захватили дашнаки, мало чем отличавшиеся от турецких башибузуков, и опять началась ужасная жизнь. В те дни казалось, что дашнаки поставили перед собой задачу вконец стереть с лица земли остатки измученного армянского народа. Они установили кровавый террор, разграбили и разорили все. Тысячи бездомных людей умирали от голода и болезней на базарах и под заборами домов. Лес около Эчмиадзинского монастыря превратился в большое кладбище для несчастных беженцев.
Апет ненавидел дашнаков и не скрывал этого, – у него ведь с дашнаками были старые счеты, а теперь, видя, во что превращают они Армению, он сокрушался. «Ты помнишь кровопийцу Манукяна? – спрашивал он у Сирануш. – Так по сравнению со здешними дашнаками Манукян и его друзья выглядят просто ангелами». Апет не сидел сложа руки, а искал выхода, и это привело его в лагерь большевиков. Да иначе и быть не могло, других путей не было.
Сирануш вспомнила Александропольское восстание 1920 года. Апет дрался на бронепоезде «Вартан Заравар» за народную власть, а дашнаки кричали на всех перекрестках, что армянские большевики куплены турками, что они изменники родины. Как она боялась за жизнь Апета, старалась удержать его тогда! Но Апет никогда не отступал от своих убеждений.
Силы оказались неравными, и дашнаки подавили восстание. Апет в числе других оказался в застенке. Сколько натерпелась она в те дни, сколько мук перенесла, стоя с утра до поздней ночи у ворот тюрьмы в надежде получить весточку от Апета! Ее грубо отгоняли, заявляли, что жене изменника нет места в Армении, пусть, мол, она убирается в свое большевистское царство. Один бандит в офицерских погонах кричал у ворот тюрьмы, что ей нечего толкаться здесь и отнимать у людей время, все равно Апета не сегодня-завтра расстреляют. Голодная, смертельно усталая Сирануш возвращалась в свою лачужку на краю города и заливалась горькими слезами, сокрушаясь, что ничем не может помочь мужу: у нее не было ни копейки денег, чтобы передать в тюрьму Апету хоть кусок хлеба или немного табаку.