355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Іван Багмут » Записки солдата » Текст книги (страница 7)
Записки солдата
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 14:30

Текст книги "Записки солдата"


Автор книги: Іван Багмут



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)

Неожиданно около меня с коротким дзиканьем падают пули. Быстро прячусь за копну, но успеваю заметить – пулемет одного из танков повернулся в мою сторону. Теперь стреляю осторожно, не высовывая голову из-за стога.

Проходит шестой бронетранспортер. Нажимаю гашетку, но после первого выстрела автомат смолкает. Нервничая, проверяю, в чем дело; все в порядке – просто опустел диск. Достаю второй, вставляю и чувствую, как по спине ползет холодок: диск не становится на место. Я вспоминаю, что он часто падал из-за пазухи, когда я, позабыв о нем, снимал пояс. Бронетранспортеры сразу становятся страшными. Мне начинает казаться, что немцы вот-вот вылезут из них и пойдут по селу. Я не знаю, что делается за домом. Ведь мне видно село только сквозь маленький просвет между строениями. Возможно, фашисты уже заняли все село?

Горячась, я пытаюсь установить диск на место, но он упрямо не идет, тогда я вынимаю из кармана пистолет РГД и кладу перед собой.

Вот так так! Что же делать? В последний раз пытаюсь вставить диск, изо всей силы ударяю по нему рукой.

– Фу! – облегченно вырывается у меня.

Диск встал на место. Оттягиваю затвор, и музыка очереди возвращает мне спокойствие и равновесие. Я снова чувствую себя хозяином положения и напряженно ловлю секунды, когда в промежутках между домами покажутся машины.

С улицы подходит еще один танк и становится за «нашим» садом. Теперь сад окружен со всех сторон. Они все время стреляют из пушек и пулеметов, и непонятно – это только танки стреляют или по ним тоже ведут огонь.

Оглянувшись назад, я вижу, как несколько бойцов, вскочив на ноги, бегут из сада в соседний двор, и понимаю, что остался один в окружении четырех танков и десятка бронетранспортеров.

Ни о чем не думая, я срываюсь с места и несусь вслед за бойцами. Бешеный вихрь пуль окружает меня со всех сторон. Я вижу, как падают бойцы.

«Ложись!» – но не успеваю выполнить собственный приказ, как меня бьет в колено как будто электрическим током, и я падаю.

В голове одна острая до боли мысль: если наши не выбьют фашистов из села – смерть!

Кляну себя за минуту замешательства. Зачем я побежал вслед за солдатами? Сидел бы себе за копной да стрелял из автомата по машинам, проносящимся по улице. А теперь – все…

Пробую ползти, но пули веером расстилаются передо мной, и я снова застываю на снегу. Представляю себе разбитое колено, рваную кожу и чувствую себя бессильным, беспомощным.

Вот и все!

Я кладу за пазуху пистолет, надвигаю на лоб капюшон и, не выпуская из вытянутых рук автомат, прижимаюсь головой к снегу, закрываю глаза и перестаю шевелиться. Нога болит, теплая кровь разливается от колена до паха.

Вдруг сквозь стрельбу доносится шум мотора. Я открываю глаза и вижу в пятнадцати метрах от себя бронетранспортер. Шесть фашистов в белых подпоясанных халатах, с ручными пулеметами в руках, стоят во весь рост, глядят по сторонам и время от времени стреляют то в одну, то в другую сторону, потом снова всматриваются в сад, во двор, в поле. Я жду, вот-вот один из них заметит меня и направит пулемет в мою сторону. Смертельная тоска овладевает всем моим существом, парализует мысль, волю, тело. Мне все становится безразлично. Я не вспоминаю прожитую жизнь, ни о чем не думаю, лишь чувствую, что пришло непоправимое.

Немцы так близко от меня, что одной очередью я могу снять их всех. Но что дальше? Я представляю, как бронетранспортер кинется на меня и раздавит своими гусеницами.

Бессильно и вяло движутся мысли. Почему же я не стреляю? Боюсь смерти? Но почему я не боялся ее сегодня ночью?

Вдруг стрельба с соседнего танка на мгновение прекращается, и до меня доносится стон пулеметчика, лежащего сбоку от меня. Я вижу, как фашист направляет пулемет в его сторону. И тотчас чувствую, как с меня спадает тяжкий груз вялости и напрягается воля. Молниеносно поднимаю автомат и стреляю, стреляю в гущу белых халатов до тех пор, пока не смолкает автомат. Бронетранспортер резко поворачивается и уходит, в кузове его не белеет ни один халат. Только ручной пулемет болтается у борта и выглядывает локоть повисшего на пулеметном ремне гитлеровца.

Я снова обессилен и изможден, но это бессилие от усталости и величайшего напряжения – оно приятно, чисто и радостно. Беспомощный, я снова чувствую себя хозяином боя.

Перед глазами движутся, движутся желтые круги, и я теряю сознание…

Я прихожу в себя от острой боли в ноге и с недоумением оглядываюсь.

Почему я в доме? Как я сюда попал?

Над моими ногами кто-то склонился. Когда человек поворачивается ко мне, я узнаю нашего фельдшера.

– Потерпите немного. Я сделаю вам перевязку, – говорит он.

– Чем кончился бой? – спрашиваю я.

– Теперь вам не до боя…

– Чем кончился бой? Выбили немцев из села?

– Нет, – смеется фельдшер. – Их разбили в селе. Ни один не ушел. Все лежат.

Радость распирает грудь, мне хочется рассказать, как я стрелял по бронетранспортеру, но вместо этого я спрашиваю, где тот боец, что лежал рядом со мной в саду. Но откуда фельдшеру знать это – ведь раненых подбирают санитары.

– Дайте шину! – кричит фельдшер и рассматривает рану. – Его лицо на миг становится тревожным, но он быстро берет себя в руки и спокойно говорит: – Мелочь! Через полтора месяца снова будете на фронте.

Я силюсь приподняться и взглянуть на рану, но он резким движением укладывает меня. Мне вспоминается первый день пребывания на фронте, когда этот же фельдшер успокаивал раненого командира нашего взвода. Он сказал ту же фразу: «Через полтора месяца снова будете на фронте». И я чувствую, как что-то страшное надвигается на меня…

Трудные переходы в бурные ночи, в мороз и ветер, по колено в снегу и весь тяжкий солдатский труд теперь предстают предо мной совсем в ином освещении… Месить снег на бесконечных дорогах, мерзнуть, не спать ночей, падать от усталости, но гнать врага со своей земли и идти вперед! Это я готов делать и сейчас, чтобы всегда была свободна родная земля.

1944–1946

Жизнеописание послушного молодого человека
Карабутеня́1

Иоанн Иоахимович Карабут родился в мае 1903 года. Следует сразу же сказать, что юного Карабута никто не называл так, как было записано в церковной метрической книге, – Иоанн. Звали его обыкновенно Ивасем, Ваней, Ваньком и Иваном, причем в ранние годы его жизни последняя форма употреблялась только когда его дразнили.

После того как он научился ходить, стал выбегать на улицу и, таким образом, вышел за пределы семейной среды, возникла потребность и в фамилии. Но и тут его не величали так, как было записано в упомянутом уже акте гражданского состояния, – Карабут, а, принимая во внимание возраст, звали Карабутеня́. Больше того, говоря о нем в третьем лице, применяли местоимение «оно», а не «он», хотя он был несомненно он, что подтверждалось как фактическими данными, так и записью в помянутой метрической книге.

За первые четыре года своего существования Карабутеня приобрело определенный опыт и выработало совершенно определенные взгляды, быть может не столь широкие и глубокие, но, во всяком случае, достаточные, чтобы жить в обществе.

У него не было никакого сомнения в том, что есть боженька, который все знает и видит и основная функция которого – наказывать. Наличие этого верховного существа подтверждалось тем, что любая новаторская инициатива ребенка, вызванная, с одной стороны, природной живостью, а с другой – житейской неопытностью, пресекалась фразой: «Нельзя. Боженька накажет!»

Оно также знало, что нельзя болтать ногами, сидя на скамье или на стуле, а то умрет мама.

Что нельзя говорить непристойные слова, а то наколют язык иголкой. Правда, этого мать никогда не делала, но Карабутеня воспринимало все, что говорили старшие, как факт и потому очень осторожно повторяло дома новые слова, услышанные от старших братьев или от товарищей на улице.

Карабутеня верило, что если в среду, в пятницу и вообще в пост есть скоромное, то еда выступит на лбу.

То же будет, если съесть что-нибудь в воскресенье или в праздник до того, как выпустят из церкви.

Нельзя без позволения брать сахар и вообще сладкое.

Надо уважать старших. Нельзя говорить старшим – «врешь», «дурак», обращаться к ним на «ты», передразнивать и показывать им фигу.

С каждым днем и месяцем Карабутеня набиралось опыта, и его взгляды ширились, крепли, а иногда и менялись. Как правило, этот процесс сопровождался неприятностями. Например, мальчуган с готовностью слушался советов. Это было вполне понятно – ведь их давали старшие и родные. Однако на пятом году жизни Ивась убедился, что советов надо слушаться не всегда. Этот случай определенным образом отразился на его мировосприятии, и потому на нем следует остановиться подробнее.

Рядом с двором Карабутов стояла пустая хата. Их сосед-угольщик выехал, как тогда говорили, «на легкий хлеб», то есть попал в число переселенцев на Охмалу – так крестьяне называли тогда Акмолинскую губернию, – и его жилище служило теперь пристанищем для воробьев. Им теперь некого было бояться, и они издырявили сплошь соломенную крышу опустелой хаты. Хозяйское сердце Каленика Шинкаренко – первого богатея в селе, жившего по соседству и купившего усадьбу угольщика, обливалось кровью, когда он слушал чириканье воробьев и смотрел на дырки в крыше.

Но у детворы это громадное количество воробьиных гнезд разжигало охотничьи инстинкты и возбуждало сладостные мечты. Однажды ватага мальчишек и девчонок, убедившись, что на дворе у Шинкаренко никого не видно, решила осуществить свои мечты. Отряд, который, кроме Ивася, состоял в основном из многочисленных сыновей и дочек жившего напротив Карабутов Бражника, потихоньку прокрался на приобретенную Шинкаренко территорию.

Лачужка угольщика была жалкая, низенькая, приземистая, но все же добраться до стрехи без лесенки оказалось трудно. По этой-то причине Ивасю и выпала наиболее почетная и самая интересная задача – доставать яйца. Его, как самого маленького, поставили на плечи старшему в компании – четырнадцатилетнему Миките Бражнику, и Ивась с замирающим сердцем засунул руку в дырку под стреху. Нащупав теплый пух, он охрипшим от счастья голосом прошептал:

– Есть!

В другой дырке тоже было гнездо, в третьей – тоже… В каждом гнезде были теплые рябенькие яички, и каждый раз, как Ивась подавал их Миките, гурьба детей затихала, словно не веря такой неожиданной, невероятной, просто фантастической добыче.

Не обращая больше внимания на двор Шинкаренко, дети увлеченно продолжали свое дело, а в это время старый Каленик невзначай глянул в окно и увидел злоумышленников.

– Чтоб вам подохнуть! – заорал он так, что его старуха, не понимая, в чем дело, чуть не сомлела с перепугу. – Всю кровлю раздергают! От воробьев не убережешь, а тут еще этих разбойников принесло, чтоб им подохнуть, прости господи!

Он стремглав выскочил из дому и помчался на место происшествия.

– Ах вы, сукины дети! Вот я вам!

Ребятишки на миг оторопели от неожиданности, потом шуганули со двора с той же поспешностью, с какой за полчаса до этого снялись со стрехи перепуганные воробьи. Ивась бежал изо всех сил, и сердечко у него колотилось от страха при мысли, что он может отстать и попасть в руки разгневанного Шинкаренко.

– Бездельники! Ишь слоняются по чужим дворам! Всю кровлю оббили, чтоб вам подохнуть! – ругался хозяин, стараясь догнать детей.

Выбежав на улицу, юные охотники почувствовали себя в большей безопасности. Теперь они бежали уже не так быстро – расстояние между ними и стариком не уменьшалось. Кое-кто из ребят стал даже приплясывать, а Ивасю Микита посоветовал спустить штанишки, задрать рубашонку и показать противнику спину в том месте, которое уже не соответствует этому благородному наименованию. Все громко и с восторгом одобрили предложение Микиты, а Ивась, не понимая, почему никто не спешит сделать это сам, последовал совету, крикнув деду:

– Вот вам!

Этот поступок поставил Ивася в центр внимания и вызвал такое бурное одобрение юных Бражничат, на какое он и не рассчитывал. Впервые Ивась ощутил всю сладость славы и общего признания. Он стал героем, на него были обращены все взгляды, и это было очень приятно.

Старик, пожелав Ивасю, чтоб его хвороба сгноила, бросился за детьми с новыми силами, но они попрятались во дворе у Бражника.

Ивась был убежден, что на этом инцидент с Шинкаренко исчерпан. Он беззаботно играл с детьми в лошадки, в жмурки, в салочки, а когда мать позвала его домой – побежал вприпрыжку, не предвидя никаких неприятностей.

Мать говорила с ним ласково, пока не завела в чулан. Тут мальчуган увидел у нее в руке прут и почувствовал перемену настроения, но все еще не понимал, о чем речь.

– Ты деду Каленику что показывал? – спросила мать строго.

Ивась рассказал всю правду, глядя на мать доверчивыми детскими глазами.

– Разве так можно? – с укором проговорила мать. – Разве можно так со старым человеком? Перед ним все село шапки ломает, а ты – так! Разве можно?

Ивась все так же смотрел на нее своим открытым взглядом. Вдруг мать схватила сынишку за плечи, ткнула его голову себе меж колен и принялась хлестать прутом, приговаривая:

– Чтоб больше так не делал! Чтоб больше так не делал!

Первые удары давались матери нелегко, но дальше дело пошло, и Ивасю было выдано прямо пропорционально возрасту и богатству Каленика Шинкаренко и, кроме того, добавлено соответственно общественному положению Иоахима Карабута, который был учителем, – ведь о поведении детей в учительской семье надо заботиться больше, чем в обычных крестьянских семьях, потому что учительские дети должны быть примером для других.

Эта первая в жизни экзекуция произвела на мальчика гнетущее впечатление. Его не оставляло горькое чувство обиды на товарища, подавшего такой коварный совет. Он не понимал – и это было очень обидно, – зачем вообще его били. Если для того, чтобы он больше не показывал зад Каленику, так для этого довольно было и словесного запрета.

Спина ныла, и это настраивало на пессимистический лад. Мир казался мрачным, полным недобрых людей, а его собственная доля – самой несчастливой. Все у него в жизни складывалось хуже, чем у других. Все! У его братьев волосы под гребешком ложились, а у него торчали во все стороны. У братьев не было веснушек, а у него полно. А имя какое ему выпало! Иван! Никого не дразнят так противно, как его:

 
Иван, кабан, на капусте сидел,
Всех червей поел.
 

Вот про Миколу совсем не обидно:

 
А Микола, Миколай
Задрал ноги на сарай.
 

И все! А про него выдумали такие скверные, такие паскудные слова! Нет, на свете все устроено несправедливо! Ну правда, почему у него веснушки, а у других – нет? Почему именно у него чуб во все стороны?

Такие мысли бродили в голове Ивася, а где-то глубоко в подсознании росло тяжелое предчувствие чего-то страшного. Мальчик качал в люльке младшего братишку (это было дополнительное наказание), и движения и скрип люльки мешали ему уловить источник этого предчувствия. Наконец он понял: о его поступке узнает папа.

Если маму Ивась любил, то основным чувством, которое он испытывал к отцу, был страх. В присутствии отца он боялся смеяться, а когда тот брал его на руки, сидел тихо, как мышонок. Отец его ни разу и пальцем не тронул, но малыш видел, как он бил «смертным боем» старших сыновей. Карабутеня в ту пору было слишком неопытно и необразованно, чтобы понять, что его отец, учитель церковноприходской школы, просто придерживался основного педагогического метода того времени, когда битье считалось основой как воспитания в человеке высоких моральных качеств, так и закрепления знаний. Будучи при этом человеком искренним и принципиальным, отец применял и к своим детям метод, польза от которого не вызывала у него никаких сомнений. Ивась с ужасом вспомнил день приезда своих старших братьев из духовного училища на каникулы. Отец расцеловался с сыновьями – Хомой и Миколой, потом просмотрел табели и, увидав у Хомы двойку (а они у него не переводились), молча пошел в сад. Хома, бледный, с пылающими глазами, ждал, пока отец вырезал красный вишневый прут.

– Для твоей же пользы! – сказал отец, огрев Хому прутом вдоль спины.

Он бил до тех пор, пока в руке не остался коротенький обломок, и, закончив эту тяжелую и неприятную для него самого процедуру, спросил Хому:

– Ты понимаешь, что тебя бьют для твоей же пользы?

Хома отвечал положительно, однако всегда что-то мешало ему сделать практические выводы из отцовской науки, и в следующий приезд все повторялось сначала, за исключением разве того, что в зимние каникулы отец пользовался не вишневым прутом, а ладонью или кнутом.

Карабутеня стояло перед отцом вконец перепуганное. Плакать оно боялось и едва сдерживало слезы.

Из объяснений матери Ивась уже в основном усвоил огромность своей вины и теперь ожидал от отца, говоря метафорически, не бури, а просто извержения вулкана с землетрясением. Однако отец встретил сына неожиданно спокойно. Отцовские глаза, стальные, строгие, казалось умевшие заглянуть в самую глубь человеческой души (и, верно, оттого иногда скорбные), теперь улыбались.

– Так что ж тебе сказал дед Каленик? – спросил он Ивася.

– Он сперва ничего не сказал, а потом стал ругаться. Говорит: ах ты сукин сын, чтоб тебя хвороба сгноила!

– Значит, не сразу стал ругаться? – в глазах отца промелькнул задорный огонек.

– Нет.

Отец задумался, представив себе богатого соседа, которого, очевидно, задела сама неожиданная форма приветствия. Покачивая головой: мол, «ну-ну», – отец долго молчал. Ивась, несмотря на свой нежный возраст, почувствовал, что в глубине души отец одобряет его поступок, и, не понимая, как и почему это могло случиться, только смотрел на него своими телячьими глазами. Вдруг отцовское лицо стало серьезным, взгляд – твердым.

– Ты нехорошо, недостойно вел себя! Смотри никогда больше так не делай. Так делать стыдно! Стань на колени!

Все это было сказано строго, но малыш чувствовал, что отношение отца к его поступку не таково. И в самом деле, не прошло и пяти минут, как отец разрешил ему встать, подозвал, погладил по голове, коснулся колючими усами щеки и сказал ласково настолько, насколько вообще способен быть ласковым педагог:

– Ступай играй. Я тебя для твоей же пользы на колени поставил.

Выскочив во двор, Ивась не дал себе труда поразмышлять над странностями отцовского поведения, а только глубоко и с облегчением вздохнул.

2

Автор не рассматривает свой труд как чисто художественное произведение, а считает его в какой-то мере научным трактатом, попыткой исследования биографии человека первой четверти нашего столетия и потому вынужден сделать отступление и сообщить ряд сведений, хотя и не совершенно необходимых для развития сюжета, но без которых у читателя могут возникнуть неясности. В основном эти сведения касаются окружения Иоанна Карабута – его близких родичей, соседей и знакомых, а также некоторых фактов деревенской жизни того времени.

Начнем со старшего члена семьи – бабки Марьяны.

Как раз в ту пору, когда родился Ивась, у бабки Марьяны ослабело зрение и она стала плохо видеть.

– Слушай, Катерина, – сказала старуха невестке, то есть матери Ивася, когда та на другой день после родов встала с кровати готовить обед, – этого парня я вынянчу, это мне будут глаза, а за остальных не обижайся – нянчить не стану.

Таким образом, мать Ивася без всяких хлопот раздобыла для него няньку, а он, как только выучился ходить и говорить, стал своей бабушке поводырем. Поскольку бабка не совсем ослепла, помощь Ивася была ей нужна только по праздникам и главным образом для того, чтобы водить ее в гости. Карабутеня охотно сопровождало бабушку. Особенно интересно бывало у деда Можного – двоюродного брата бабки Марьяны. Правда, он жил далеко – на другой улице, куда надо было идти огородами, – но зато у него был большой сад, а в кустах терна жил сорокопут, и дед показывал Ивасю его гнездо с сорокопутенятами. Малыш понимал, что это не какой-нибудь жалкий воробей, а настоящая птица, и от этого почтение его к деду Можному возрастало пропорционально распространению в округе сорокопутов.

К сожалению, внезапно хождение к деду Можному прекратилось. Как-то зимой, изрядно выпив, старик лег на печи спать. То ли слишком натопили печь, то ли слишком много было выпито (а может быть, имело место и то и другое), но на другой день деда нашли на печи почерневшего, и соседи не без оснований пришли к выводу, что смерть наступила от самовозгорания алкогольных паров.

Теперь бабка Марьяна иногда наведывалась к своему свату деду Повару. Это было значительно ближе – всего через три хаты от них, но совсем неинтересно. Ни сада, ни сорокопута у этого деда не было, и единственное, что запомнилось мальчику, – это свекла, которую дед вылавливал из постного борща и клал перед Ивасем прямо на столик, чтобы он угощался, пока дед и бабка выпивали по рюмочке.

Домой бабушка с Ивасем возвращались, взявшись за руки. Бабушка громко пела, и Ивасю было очень весело, потому что все встречные, а также соседи, выбегавшие из дворов на пение, смеялись, и Ивась смеялся с ними.

Никто из семьи Карабутов не делал бабушке замечаний и не высказывал укоров. Во-первых, она была старшая в роду, а во-вторых, бабушка обладала внутренней силой, составлявшей основу твердого характера, – ее слушались с первого слова.

Дедушка занимал в семье совсем другое положение.

Как раз по причине отсутствия той самой внутренней силы, которой обладала бабка Марьяна, он не имел в доме никакого веса.

Дед и в самом деле был ленивый и легкомысленный. Единственное, что он делал охотно, – это ловил рыбу вентерями. Его также звали читать отходную и псалтырь.

Отсутствие авторитета было особенно заметно по отношению внуков. Хотя непочтение к старшим принципиально каралось всегда, в отношении к деду его часто практически не замечали, и дети этим пользовались. Когда дед становился на молитву (а это было интересно уже тем, что слова молитв он произносил вслух), дети, дождавшись его первого поклона, бросали перед ним кошку и потом хохотали, когда дед бранился:

– Брысь! Чтоб вы сдохли! Святый боже, святый крепкий… Не даст помолиться, чертова порода… – Потом он обращался к внукам: – Да выгоните из хаты кошек, шельмовское зелье! Вам смешки!

Все свое свободное время дед проводил в лавке потребительского общества, куда ходил покупать махорку, которую приказчик отпускал ему в долг, записывая на отца Ивася, и где собеседники не переводились с утра до ночи.

Когда в заборной книжке появлялась запись: «разных товаров на 21 копейку», Юхим Мусиевич Карабут строго и сердито выговаривал отцу, потому что запись эта означала, что дед Мусий взял у приказчика 21 копейку деньгами, дабы купить водки и выпить с кем-то из товарищей в холодке под тыном. Дед молча моргал глазами и потом долго не отваживался пускаться в подобные финансовые операции.

Прежде чем сказать несколько слов об отце Ивася, придется, углубясь в древность, вспомнить о прадеде нашего героя. Считая главной целью человеческой жизни спасение души, прадед не очень пекся о материальных благах. Живя бедно, он вместе с тем, как человек, у которого слово не расходится с делом, делился, по евангельскому учению, с теми, кто был еще беднее его.

К сожалению, евангельский постулат «рука дающего не оскудеет» на этот раз не оправдался, и хозяйство прадеда, как ни был он трудолюбив, могло удовлетворять только минимальные потребности семьи, – к примеру, ели в доме преимущественно ячневый хлеб.

Положение еще ухудшилось, когда прадед умер. Сын его, уже известный нам дед Мусий, не унаследовал от своего отца трудолюбия, зато перенял умение читать священные книги. Поэтому семье, когда ее возглавил Мусий Карабут, стало жить настолько туго, что его сын, будущий учитель, порой даже нищенствовал, и если дед Юхима познал радость дающего, то внук сполна изведал горечь милостыни.

Но испытания, выпавшие на долю Юхима в отроческие годы, сыграли для него положительную роль – вызвали напряжение всех сил в стремлении вырваться из нужды. И поскольку он обладал недюжинными способностями, это ему удалось. Помогло и то, что дед обучил его грамоте.

В годы, о которых идет речь в нашей повести, Юхиму Мусиевичу было уже под сорок. Он учительствовал, но не бросал и хозяйства, которое фактически перешло в его руки очень рано благодаря тому, что отец легкомысленно относился к своим обязанностям.

Хозяйничать приходилось потому, что расходы на харчи и одежду в учительской семье были значительно выше, чем у других сельских жителей. Бабушка и мать сами пряли и ткали и белье всем шили из полотна собственной выработки, но выйти на люди в домотканом пиджаке или в сермяге вместо покупного пальто учителю было неловко. И матери Ивася также приходилось одеваться соответственно своему положению, и хотя шляпки она не носила, однако ходила в галошах и пальто из фабричного сукна. Если рядовой крестьянин того времени обходился одним-двумя фунтами сахара в год, то учитель порой тратил и по два фунта сахара в месяц, – бывали гости, которым не поставишь на стол затируху, да и сами Карабуты иногда пили «чай», заваривая кипяток молодыми вишневыми прутиками. Значительной статьей расходов было образование, которое Юхим Мусиевич давал всем детям. Словом, обстоятельства не позволяли Юхиму Карабуту бросить хозяйство.

Впрочем, будь у него возможность на свои 25 целковых учить детей и содержать немалую семейку, состоявшую из одиннадцати душ с перспективой еще увеличиться, – он все равно не оставил бы хозяйства: хлебороб до глубины души, он не представлял себе жизни без земли.

Среди крестьян Карабут пользовался большим авторитетом. Прежде всего его уважали как учителя, который относился к делу не формально и старался «сделать человеком» каждого ученика.

Затем мужикам нравилось, что, став учителем, он не корчил из себя барина, а, как и прежде, трудился на земле, притом трудился истово. В страду, встав до рассвета, он выкашивал (жена за ним вязала) десятину с четвертью ржи – норма немалая для лучшего косаря.

Юхим Мусиевич создал в селе первое потребительское общество, был регентом в церкви и, как человек грамотный, охотно давал советы, когда у него их спрашивали.

Да и вообще вел он себя, как надлежит порядочному и почтенному человеку. Он не пил, то есть не напивался просто так, ни с того ни с сего, а выпивал только по надлежащему поводу – на праздники, по случаю продажи хлеба нового урожая, на похоронах, свадьбах и крестинах, при переезде из своего села в то, где он учительствовал, а также в гостях и принимая гостей. Не слишком разбираясь в вопросах медицины и не зная, что три бутылки водки уже смертельная доза для человека, он иногда несколько перебирал. Однажды, сопровождая с певчими попа, объезжавшего крестьян на рождество, Юхим Мусиевич выпил за день что-то около ста рюмок водки, раз в пять, верно, превысив смертельную дозу.

Он понимал, что перебрал лишку, но отказаться – значило бы обидеть хозяина, почитавшего для себя великой честью, что учитель взял рюмку из его рук. А в одной хате, дабы показать, что тут ничего не жалеют для гостя, колбасу присыпали сахаром. Учитель и от этого не мог отказаться. Каждое посещение длилось не более десяти минут, и не успевала рюмка сделать свое дело, как Юхим Мусиевич выходил на мороз, освежался и в следующей хате снова чувствовал себя вполне нормально. Правда, если в первых хатах он пил по три рюмки, то дальше пил уже по две, а когда число посещений перевалило за сорок – по одной.

Только придя домой, Юхим Мусиевич упал и пролежал три дня недвижимый. После этого он понял, что пить сверх меры вредно, и уже никогда не принимал в день больше четверти (разумеется, не четверти литра – тогда таких мер не было, – а четверти ведра).

Выпив, Юхим Карабут не учинял ничего недозволенного, а только любил посвистеть, заложив в рот два пальца. О том, что он, выпив, не терял головы, можно заключить по тому, что свистел он не в хате, где висят иконы, а только во дворе, на воле.

Ивасю особенно запомнились переезды из Мамаевки, где они жили, в Чмеливку, где отец учительствовал. Это происходило каждую осень, и мальчуган долго не мог забыть маминых испуганных глаз и оглушительного отцовского свиста, от которого всякий раз шарахались лошади и плакал на руках у мамы ребенок.

Из братьев следует в первую очередь помянуть Хому. Второй старший брат и сестры не сыграли в жизни Ивася заметной роли, так как были намного старше его. Что же касается младших братьев и сестер, то о них по мере надобности будет сказано ниже.

Хома был старше Ивася на пять лет (Карабут, родившийся между ними, умер грудным) и, бывало, «просвещал» его по части тех вещей, которых Ивась не знал. Главное же влияние Хомы выражалось в том, что он долгое время был живым примером, как не следует себя вести.

Прежде всего, Хома выполнял свои желания безотлагательно, и эта его основная черта – если учесть любознательность мальчика и то, что отец у него был учителем, – приносила ему немало неприятностей.

Как и все старшие дети в семье, Хома учился в духовном училище, потому что там для детей учителя церковноприходской школы обучение было бесплатным. Но если старшие брат и сестра каждый год переходили из класса в класс, то Хома относился к учению равнодушно и уже во втором классе духовного училища решил раз и навсегда положить конец столкновениям с администрацией и педагогами и бежать в Африку. Попытка не имела успеха: его поймали, исключили и привезли к отцу. Поскольку это было уже второе исключение (первый раз его исключили за непочтение к старшим и недостаточные успехи в науках), Хому после тройной порции вишневых прутьев отдали в так называемую двухклассную министерскую школу, недавно открытую в Чмеливке.

Летом, когда Хома пас корову или лошадей, он затевал войну между мамаевскими и хуторскими пастухами и, возглавив мамаевцев, иногда так увлекался наступлением, что загонял врагов с их скотом в самые хутора и заставлял прятаться по дворам. Тогда Юхима Мусиевича посещала делегация матерей побежденных, и вечером, по возвращении Хомы домой, отец, принимая во внимание, что победителей не судят, наказывал его без суда, но нещадно. Однако воинственные наклонности были у Хомы очень сильны, и через некоторое время баталия повторялась, принося Хоме не столько мед славы, сколько горечь кары в результате вмешательства отца и отсталости педагогических воззрений того времени.

Ивась от воинственности брата почти не страдал. У Хомы было довольно благородства, присущего подлинным рыцарям: он никогда не показывал своего физического превосходства перед слабейшими и младшими. Только в одном доставалось Ивасю от воинственной инициативы старшего брата: когда за столом по каким-нибудь причинам не было ни отца, ни матери, Хома частенько прибегал к операции, называемой «отнимки и недоедки». Состояла она в том, что Хома выкрикивал внезапно: «На отнимки и недоедки!» – и все, кто был за столом, не доев того, что держали в руках, накидывались на миску, и каждый захватывал сколько мог, причем разрешалось вырывать у соседа. Способ этот применялся, конечно, не к борщу или картошке, а к мясу и вообще к чему-нибудь вкусному, чего не хватало, чтоб все наелись вволю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю