Текст книги "Записки солдата"
Автор книги: Іван Багмут
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
С переходом Ивася на следующую возрастную ступень у него появились новые товарищи. Если прежде он, скажем, играл в мяч со сверстниками, то теперь попал в компанию, где все были старше его.
На пасху чуть ли не каждый день собирались после полудня и до вечера играли в мяч. Старшими были тут Микита Бражник, вернувшийся с фронта раненным в голову, и батрачка Каленика Шинкаренко, «пересидевшая в девках», как здесь говорили, за двадцать пять лет, да еще с прижитым мальчонкой. Веселая и красивая, она бегала бойчее всех и орудовала битой почище парня…
Когда бежали с нею «в поле», Микита и другие ребята непременно хватали ее за талию, а она, отбиваясь, громко хохотала. Ивась, почувствовав себя взрослым, тоже решил обнять ее, но сделал это, должно быть, чересчур робко, и Ганна, вместо того чтобы вырваться, сама прильнула к нему, а когда под вечер игра кончилась, села с ним на кучу соломы, лежавшую возле площадки, где играли.
Ивась не знал, как надо себя вести, и, посматривая на ребят, которые в отдалении курили, молча сидел, обнимая девушку.
– Ты, наверно, и целоваться не умеешь? – спросила Ганна, лукаво прищурившись.
– Отчего же не умею? – проговорил Ивась, которому по нескольку раз в году приходилось перецеловывать всех своих родичей, уезжая в гимназию и приезжая на каникулы домой.
– Так поцелуй меня.
Он чмокнул ее в щеку.
– А теперь я тебя, – она обняла его и, крепко прижавшись грудью, впилась в его рот долгим поцелуем.
Ивась замер. Ему казалось, что все исчезло и он летит в сладкую пропасть. Наконец Ганна оторвалась от его губ и, не улыбаясь, посмотрела на Ивася потемневшими глазами.
– Хорошо? – спросила она тихо. – А теперь ты меня…
Ивась припал к ней губами и снова почувствовал, как сладко горит тело.
– А теперь будет! – Она вдруг вырвалась и, отскочив на шаг, наигранно засмеялась.
Ганна убежала домой, а Ивась все сидел под впечатлением ее «науки». Что это? Любовь?
Ночью он долго не мог уснуть. Ганна не выходила из головы, он вновь и вновь переживал ее объятие, ощущал вкус ее губ и пробовал разобраться в своем душевном состоянии.
Любовь?
Ивась вспомнил Сарру и белокурую гимназистку, в которых был влюблен. Ему хотелось всегда видеть их, быть рядом с ними, смотреть на них, придумывать разные истории с обязательным участием любимой. Но обнимать, целоваться, как с Ганной, – такого желания не возникало никогда…
Преимущество своего нового возраста Карабутенко особенно почувствовал летом. Теперь он в страду не гнул по целым дням спину на «легкой» работе, а скидывал с жатки.
Карабуты брали машины в сельскохозяйственной кооперации напрокат и, поскольку их лошади, хоть и было их две, не отличались силой, сговаривались с Бражниками и запрягали в косилку тройку. На своей ниве скидывали Ивась либо Юхим Мусиевич, а у Бражников Микита либо старый Бражник, тогда Ивась погонял лошадей.
Скидывать было трудно, но эта работа требовала некоторой смекалки, она была активная, давала удовлетворение и потому казалась гораздо легче всех работ, которые он выполнял маленьким. К тому же в обед его не гоняли поить лошадей, он отдыхал и, вспоминая свое «счастливое» детство, радовался, что оно наконец кончилось.
…Величайшие события Октября 1917 года для четырнадцатилетнего Ивася отчасти заслонило семейное горе: в августе этого года Юхима Мусиевича известили, что прапорщик 135-го Керчь-Еникальского имени принца Саксен-Кобург Готского полка Микола Юхимович Карабут сложил голову за отечество.
Смерть частенько наведывалась к ним. На памяти Ивася умерли бабушка и дедушка, трое малышей и, кроме того, жившие в соседнем селе дедушка и бабушка с материнской стороны. Как ни жаль было Ивасю этих родичей, ни по ком из них он не плакал. Не плакал он и по Миколе. И хотя утрата старшего брата была для него тяжелей всех предыдущих, потому что Миколу он очень любил, все же больше убивало его горе родителей, а не свое собственное.
Особенно отразилось несчастье на Юхиме Мусиевиче. Если мать только плакала, то у отца переменился характер. Всегда строгий, твердый, уверенный в себе, не способный на жалобы, он как-то сразу ослаб и на глазах у Ивася сошел с недосягаемого пьедестала, на котором стоял всю жизнь. Больно было слушать, как отец жаловался на судьбу или искал сочувствия у младших сыновей.
Отец не приказывал, как раньше, а просил Ивася беречь себя, не ввязываться в политику, чтобы не принести семье нового горя. Ивась заверил, что всегда будет слушаться родительских советов, а себе дал слово первым делом заботиться о покое родителей.
И в доказательство, что он держит слово, Ивась начал с того, что не вступил в Социалистический союз молодежи, хотя ему очень хотелось стать его членом.
Революция продолжалась, каждый день приносил новости. Когда был опубликован третий универсал Центральной рады, Карабутенко почувствовал себя преданным «самостийником» и с восторгом слушал на митинге зажигательную речь стройного, в синей чумарке и великолепной, с красным шлыком серой папахе, бывшего корнета, а теперь начальника милиции, который клялся отдать жизнь за мать-Украину и ее Центральную раду и призывал присутствующих сделать то же.
Преданность Ивася, которому было уже четырнадцать с половиной лет, национальной идее не содержала не только ненависти, но даже и недоброжелательства к русским. В Мамаевке жил только один русский, который к тому же и говорил не «по-господски». Он был скорняк, жил бедно и не делал никаких попыток угнетать украинцев.
Земский начальник, который жил в Мамаевке и мог воплощать в себе национальный гнет, был не русский, а грузин, а местный урядник – украинец. Таким образом, у Ивася, естественно, сложилось правильное представление, что всяческие притеснения, гнет, неправда, русификация школы – все это шло не от русского народа, а от начальства, от господ, от царских властей.
Значительно повлияла на взгляды Ивася по национальному вопросу весна 1918 года, и притом без помощи митингов, речей, брошюр и воззваний. Они с Аверковым стояли на улице в толпе других граждан и молча наблюдали колонну немецких солдат, входившую в город в соответствии с договором между Украинской Центральной радой и кайзером Вильгельмом Вторым.
Люди в основном вздыхали, как вдруг раздалось:
– Вот тебе и Центральная рада! Продала свою мать-Украину немцам…
Ивась оглянулся и заметил позади себя старичка, довольно интеллигентного на вид.
– Как вам не стыдно так говорить! – возразил ему сосед – стройный молодой человек с усиками, лицо которого показалось Ивасю знакомым. – Немцы не выполнили договор! Немцы обманули нас! Не Центральная рада, а немцы!
– Обманули… Да что там – дети сидели в Центральной раде? Обманули… Продали!
Ивась наконец узнал человека с усиками. Он был начальником милиции при Центральной раде. Потом, когда в городе установилась Советская власть, этот тип остался в милиции, но уже клялся отдать жизнь не за Центральную раду, а за Советскую власть… А теперь? Верно, устроится у немцев?..
Ивась с презрением смотрел на тонкие черты наглого лица, чувствуя, как растет его ненависть к этому человеку. На губах Аверкова мелькнула улыбка. Глядя прямо в глаза офицеру, он проговорил с нажимом:
– «Дадут колбаски пожевать – ты все продашь, отца и мать!»
– Как твоя фамилия? – вспыхнул бывший начальник милиции.
– Шевченко, – ответил юноша, – Тарас Шевченко!
Стук кованых сапог по мостовой глушил перебранку, но несколько человек удивленно обернулись.
– Ха-ха-ха… – засмеялся старичок. – Правильно, молодой человек! Тарас Григорьевич Шевченко!
– Как твоя фамилия, я спрашиваю?! – прошипел бывший начальник милиции.
– Я сказал! – засмеялся Аверков, чувствуя поддержку публики.
– Ты еще скажешь! – угрожающе процедил молодой человек с усиками, и Ивась испугался.
– Пойдем! – он дернул товарища за рукав, и они шмыгнули в толпу.
– Большевик! – послышалось вслед.
– Хо-хо! Большевик! Какой из гимназиста большевик?. Да вы знаете…
Что дальше говорил старичок, Ивась уже не слышал, спеша как можно дальше уйти от опасного «оппонента».
Вскоре приход гетмана Скоропадского, назначенного немецким оккупационным командованием, окончательно убедил Ивася, что нельзя правильно разрешить национальную проблему, не разрешив классовую, и что в первую очередь надо решать именно классовый вопрос.
Следующим моментом, значительно продвинувшим идейное развитие юноши, было радостное семейное событие – неожиданное возвращение Хомы.
Оказалось, что ему очень не повезло: он пошел на фронт, чтобы удовлетворить свою страсть к войне, но в первый же день пребывания на передовых позициях, ни разу не выстрелив, попал вместе со всей ротой в окружение и был взят в плен.
– Что ж ты нам не написал? – сквозь слезы спрашивала мать.
А Хома рассказывал, как восемнадцать раз бежал из плена, как его били, как подвешивали за скрученные назад руки, как уменьшали и без того ничтожный паек.
– Что ж ты не написал? Можно было посылку послать. Люди вон посылали…
Хома не отвечал, и Ивась понимал его: снести голод было легче, чем показать свое малодушие. Ивась и переживал пытки, перенесенные братом, и радовался его возвращению, и восхищался его мужеством. Мать плакала, слушая рассказы сына. Отца, кажется, совсем не трогали пережитые сыном мучения, на лице его только светилась радость, что Хома жив.
– Теперь ты умудрен жизнью! – говорил Юхим Мусиевич после того, как схлынула первая радость встречи. – Сам увидел, к чему приводит непослушание!
Хома вздыхал и утвердительно кивал головой.
– «Взявший меч от меча и погибнет!» – начинал отец-педагог цитатой из Священного писания второй раздел программы перевоспитания Хомы.
Когда сын наконец дал слово не брать в руки оружия, отец успокоился и перешел к новой теме – о необходимости для Хомы жениться.
Ивась не приобрел себе в лице старшего брата советчика и оппонента в спорах. Если отец, дискутируя с Ивасем по социально-политическим или морально-философским вопросам, относился к 14—15-летнему сыну как педагог к ученику и потому иногда кое-что недосказывал или, сам не имея ответа на вопросы Ивася, уклонялся от разговора, вместо того чтобы сообща подумать над разрешением сложной проблемы, то Хома после плена вообще избегал дискуссий.
В детстве Хома, как старший, охотно поучал младшего брата, наставляя его на путь истинный. Он, к примеру, объяснял, что материться – грех; Ивась еще не знал тогда значения слова «материться», но запомнил это.
Что касается сказок, то Хома не всегда выполнял просьбы братишки и, когда ему не хотелось рассказывать, спрашивал, бывало:
– Будешь слушать?
Ивась забывал о коварстве этого вопроса и простодушно отвечал:
– Буду.
– Жил-был рак…
Тут Ивась подымал визг, но Хома неумолимо доканчивал:
– …А кто слушал, тот дурак!
Ивась ревел, и Хома, чтобы успокоить его, обещал рассказать настоящую сказку.
– Не плачь, я расскажу… А будешь слушать?
Ивась, не вытирая слез, враждебно смотрел на брата.
– Будешь слушать? – со всей возможной лаской в голосе спрашивал Хома.
– Буду, – хмуро бросал Ивась.
– Ну вот, – начинал Хома. – Жил-был рак…
Хома хохотал, а малыш заливался слезами, пока не вмешивались старшие.
Теперь, вспоминая те далекие времена, смеялись оба. И все же, когда у меньшого возникла потребность поделиться мыслями, он обратился к Хоме с некоторой опаской.
Ивась прочитал «Исповедь» Максима Горького. До тех пор все было ясно: бога нет. Скажем – не выучишь урок, сколько ни молись, бог не даст знания. И сколько ни молись, коли не пройдешь по земле с плугом, бог твою десятину не вспашет.
Бога нет!
Сама идея, что он есть, принижает человека, ставит его в зависимость от высшей силы, делает рабом. «Раб божий». Разве не повторяют это каждую минуту попы и другие священнослужители? Раб божий! А человек хочет быть свободным, хочет жить с высоко поднятой головой, имеет для этого все основания! Разве бог хоть когда-нибудь, хоть в чем-нибудь помог человечеству? Все, что создано, создано без божьей помощи!
Аргументы против бога накоплялись в сознании Ивася постепенно, а во время революции только оформились в активный атеизм.
И вдруг…
Плененный талантом писателя и авторитетом его имени, Ивась уверовал в идею произведения. Если до чтения «Исповеди» он доказывал всем, что бога нет, то теперь с тем же пылом убеждал знакомых, что бог есть.
– Бог – в каждом из нас! Бог – внутренняя сила народа. Когда народ охвачен единым чувством, единым стремлением, он может сотворить чудо! Да, да! Обыкновенное, настоящее чудо! Чудо в прямом смысле этого слова! Бог – в нас самих!
Ивась ходил просветленный, радуясь, что пришел наконец к правильному пониманию такого важного вопроса, как религия. И правда: какая огромная прогрессивная сила – единство народа, его стремление к добру! Толпа, самая обыкновенная толпа, зажженная одним желанием, общим чувством, творит чудо! Какие же еще нужны доказательства? Бог есть!
Отец соглашался с сыном. Ивасю казалось, что и брат разделит его восторг.
Атлетического сложения, но чуть неуклюжий, Хома не спешил с рассуждениями.
– А может этот твой бог, скажем, устроить землетрясение? – проговорил он после долгой паузы, выслушав брата.
Ивась замялся:
– Понимаешь… Это, конечно, не тот бог, который сотворил мир… Мой бог в каждом из нас. Мой бог – это жажда духовного самоусовершенствования. Сила этого бога проявляется, когда люди объединяются в каком-нибудь добром намерении. Понимаешь?..
– Что такое понедельник? – перебил его Хома. – День недели, который следует после воскресенья. Так?
– Так.
– Что такое сапог? Обувь. Так? Так. А если назвать понедельник сапогом, в него можно будет обуться?
– Я не понимаю, что ты хочешь сказать? – пожал плечами Ивась.
– Я хочу сказать, что каждое слово и каждый термин имеет определенное значение: бог – это бог, а сапог – сапог, жажда самоусовершенствования – это жажда самоусовершенствования, а сила народного единения – это сила народного единения. Так что твой «бог» вовсе не бог. То, что Максим Горький выдает за бога, совсем не бог. Существует оно или он его выдумал – это другой вопрос. Что такое бог? – продолжал Хома.
– Что такое бог? – переспросил Ивась и вдруг продекламировал из оды Державина:
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кого мы называем: бог!
– Вот о таком боге можно говорить как о боге. Ты в такого веришь?
– Нет, – ответил Ивась. Он с минуту помолчал, потом поблагодарил брата.
Возвращение Хомы подняло настроение в семье Карабутов. Юхим Мусиевич повеселел и теперь только присматривал за хозяйством – жить в городе стало совсем трудно, и он вернулся домой, бросив службу в уездной кооперации.
По любому поводу – а когда разносился слух, что в село едут немцы или гайдамаки, то и без всякого повода – отец с сыновьями уезжал в степь, и непременно с ночевкой: как-никак он был избран заместителем председателя исполкома Мамаевского Совета крестьянских депутатов.
В степи Юхим Мусиевич чувствовал себя беспредельно счастливым. Во время перерыва в работе он, подставив лицо солнцу, бездумно замирал и, вдыхая степной воздух, казалось, сам превращался в частицу степной природы, сливался со степью.
Ивась уже знал, что после нескольких минут такой отрешенности родитель примется агитировать за неучастие в политике, и в эти минуты ненавидел отца.
– Что надо человеку? Какие хлеба! Солнце! Воздух! Жить бы да жить!.. Так нет… Надо воевать! Убивать! Жечь! Скрываться! – начинал он как бы про себя.
– Именно для того, чтобы не жгли, чтобы можно было свободно дышать этим воздухом, именно для этого и надо воевать! – горячился Ивась, но отец не терял спокойствия:
– Для того чтобы дышать, надо быть живым. А на что тебе все, если тебя убьют?
– Это рабское мировоззрение! Так может говорить только человек с душой раба! – восклицал, весь бледный, Ивась.
Отец грустнел, но не от слов сына.
– А если детей убьют? Какая тогда радость от жизни?
Ивась, испытывая неловкость после своей грубой выходки, добавлял уже без горячности:
– То была империалистическая война… А за свободу надо бороться! Идти на смерть!
– Бороться можно и мирно, – стоял на своем Юхим Мусиевич. – Февральская революция была бескровной…
– А члены Мамаевского земельного комитета разве выступали с оружием? Они мирно боролись за землю, а немцы сожгли их хаты. И поймай они хотя бы того же Ивана Латку, разве он ушел бы живым?
– Вот я и говорю – не надо ввязываться в политику.
– А кто же тогда будет бороться за свободу?
– Без нас обойдутся… Мы будем обрабатывать землю. Это лучше и благороднее.
– Благороднее?! – возмущался сын. – Значит, вы будете сидеть дома, а другой сложит за вас голову? Это благородно? Что же, может, и в самом деле не стоит принимать участие в политической жизни, не стоит бороться за счастье рабских душ!
Отец смеялся, Хома улыбался, а Ивась, тяжело дыша, обиженный еще и отношением к нему как к маленькому, замолкал, злобно поглядывая на обоих.
Кроме интереса к политике, Ивась не забывал и о делах, по самой сути своей аполитичных. В магазинах давно уже не было почти никакой материи, а та, что была, стоила бешеные деньги, и потому проблема одежды для пятнадцатилетнего юноши стояла очень остро. Юхим Мусиевич считал главным украшением человека его духовные качества и не спешил выменивать на хлеб или сало одежду и обувь для сына, который уже чувствовал себя взрослым. На робкие намеки Ивася, что ему хотелось бы носить если не галифе, так хоть обыкновенные, но суконные черные штаны и желтые сапоги с высокими голенищами, отец отвечал обстоятельными речами о пользе бережливости, о том, что необходимо иметь запас хлеба и лучше не выделяться модными нарядами…
Поэтому великой радостью для юного Карабута было приобретение книги с волнующим заглавием «Практик-мыловар», в которой приводились рецепты изготовления домашним способом мыла, юфти, конфет, браги и других нужных в быту вещей.
Ивась сообразил, что, наварив мыла, можно получить много денег и приобрести себе костюм без помощи отца. Разбогатеть и в самом деле было очень легко: мыла в селе не хватало, а нужда в нем всегда велика. Но, к сожалению, планы Ивася остались мечтой: для варки мыла нужен жир, а его у нашего «фабриканта» не было… А стоимость сала, из которого можно варить мыло, превышала стоимость мыла…
Крах идеи мыловарения направил деловую инициативу Ивася в сторону кожевенного дела. Проблема сырья вставала и тут, но была решена быстро и почти гениально. Собаки! Собачьи шкуры! Разводить собак или ловить чужих!
Однако охота на этого зверя оказалась не такой простой штукой, и основное внимание пришлось уделить разведению собак. В ожидании сырья Карабутенко перенес выпуск продукции на 1919 год.
Лето 1918 года прошло в Мамаевке, расположенной за 70 верст от уездного и губернского центров, довольно спокойно, в особенности если сравнить с Котивкой, где бывшие крепостные князя Урусова объявили войну Германии и Австро-Венгрии, вследствие чего их село было уничтожено армией оккупантов.
Карательные отряды немцев и гетманцев наведались в Мамаевку только дважды. Первую карательную экспедицию вызвал старый Каленик Шинкаренко, вступивший в «Союз земельных собственников» – кулацкую организацию, основанную открыто контрреволюционной партией кадетов.
– А вы думали, так и пройдет? Минует грабителей божия кара? – неистово обрушивался он на каждого встречного. – Чужую землю отбирать? Вот-вот приедут в Мамаевку наши освободители, я вас накормлю землицей! Так накормлю, что и детям, и внукам закажете на чужую землю зариться!
О приходе «гостей» Карабутам сказал Забулдыга и посоветовал Юхиму Мусиевичу половить с ним карасей на озерах, во множестве разбросанных в пойме. День не слишком подходил для барахтанья в воде – хмурилось и даже накрапывал дождь, – но Ивась, в котором всегда горел охотничий азарт, очень обрадовался, что его взяли носить ведерко с рыбой, и ему даже не пришло в голову удивиться, почему это они отправляются ловить рыбу утром, а не с вечера, как бывало обычно.
Пройдя раз или два неводом, старшие стали, тревожно прислушиваясь, поглядывать в сторону села. Скоро и Ивась перестал интересоваться карасями. Над Мамаевкой в нескольких местах поднялись столбы дыма, едва заметный ветерок относил их в сторону, и вскоре над селом поплыла огромная черная туча, сквозь которую там и сям зловеще проскакивало пламя.
– Жгут!
– Жгут, проклятые!
Все трое рыбаков с ужасом смотрели на пожар, каждый содрогался, когда долетал приглушенный расстоянием выстрел. Ивась без объяснений понял, кто палит, и представил злобные морды гетманцев и презрительно-наглые немцев, грязную брань, угрозы расстрела, едкий дым пожара и заплаканные лица беспомощных женщин и детей.
– Проклятые! – проговорил он с болью.
– Своих надо благодарить… Шинкаренко! Он позвал… – бросил Забулдыга.
А дым валил и валил, поблескивало пламя, страшная туча обволакивала всю Мамаевку.
Поздно вечером рыболовы вернулись домой и, наскоро поделив рыбу, слушали рассказы домашних.
Гетманцы сожгли семь хат, били женщин и детей, но, слава богу, не поймали ни одного из сельских активистов.
Членов «Союза земельных собственников» в Мамаевке было только четверо – кто поумнее из кулаков, те не записывались… Когда на другой день Шинкаренко и еще двое карателей (трое из этих четверых) были неведомо кем убиты, село восприняло это как справедливое возмездие. Четвертый «земельный собственник» – церковный староста Лука Нестерович – остался в живых, и, хотя никто не знал, по чьему приказу убиты трое кулаков, по селу прошел слух, что Луку Нестеровича пожалели, потому что он больно глуп и вступил в «Союз» по глупости, имея «в собственности» купленной (а не полученной в надел) земли всего полторы десятины…
Второй раз каратели приехали уже без всякого приглашения. Поскольку немецкая пехота передвигалась на подводах, о ее приближении к селу узнавали заранее. И все, у кого были основания бояться немцев, прятались. Оккупанты сожгли десяток хат, но снова ни одного «советчика», как звали гетманцы активистов, не поймали.
В селе работала «Просвита», основанная сразу же после Февральской революции. В воскресенье и в другие праздники в помещении сушилки ремесленного училища, которую отвели под театр, собиралась сельская интеллигенция и кое-кто из «простых» – пылкие любители сцены и пения. Ивась тоже записался в «Просвиту», и Юхим Мусиевич, который не считал «Просвиту» политической организацией, не только не возразил против такого проявления активности своего сына, а, наоборот, выделил ему, хоть и не без внутренней борьбы, два пуда муки, чтобы Ивась приобрел новые штаны, в которых не стыдно появиться на людях.
Юный Карабутенко, воспользовавшись оказией, отправился в Екатеринослав и там на «Озерке», как называли толкучку, выменял у голодного горожанина черные суконные штаны, чему был очень рад.
От этого путешествия в губернский город осталось у него в памяти еще объявление, забившее последний гвоздь в его понимание национального вопроса. Печатная афишка извещала:
«Объявляется для всеобщего сведения,
что с 29 апреля 1918 года
вся власть на Украине принадлежит
ясновельможному пану гетману.
Германское военное командование».
Черные штаны, вышитая рубаха и настоящий украинский пояс, сбереженный дедом Олексием с юных лет и подаренный внуку, давали возможность Ивасю выступать в массовых сценах.
Драматическим кружком руководил Опанас Дрелик, вернувшийся из Екатеринослава еще осенью семнадцатого года. Если его не было на репетиции, это означало, что где-нибудь неподалеку от Мамаевки находится карательный отряд и Опанас «поехал на ярмарку», как обычно отвечали соседи, когда гетманцы допытывались о том или ином «советчике».
Ивась, не пропускавший ни одной репетиции, с благоговением смотрел на стекольщика, который имел мужество повиснуть с ящиком стекла на самой верхотуре, а теперь блестяще играл Грица в «Сватанье на Гончаровке» и рисковал жизнью, работая в «Просвите», – ведь гетманцы могли наскочить и неожиданно!
В начале каждой репетиции Ивасю приходилось подавлять в себе страх за режиссера: а что, если и в самом деле внезапно явятся гайдамаки и немцы! Но на лице у Дрелика не было и тени озабоченности. Всегда увлеченно и с чувством читал он текст пьесы, показывал, как надо играть ту или другую мизансцену, произносить ту или другую реплику, и в конце концов Ивась успокаивался.
Однажды майским воскресным днем, когда все кружковцы сидели в задней комнате «театра» на чтении новой пьесы, вдруг вошел незнакомец в офицерских погонах. Все замерли, а офицер чеканным шагом направился прямо к Дрелику.
Ивась побледнел, испуганно глядя на режиссера. Тот, опустив книгу, вопросительно посматривал на вошедшего, и Карабутенко с удивлением отметил, что на лице у Опанаса не было и намека на тревогу.
Подойдя к Дрелику, офицер взял под козырек и, щелкнув каблуками, подал ему руку:
– Имею честь представиться: штаб-ротмистр Латко.
– Очень приятно, – ответил Опанас, внимательно присматриваясь к незнакомцу.
– Я прослышал, что у вас работает «Просвита». Не могу ли я быть чем-нибудь полезным?
Вдруг лицо Дрелика расплылось в улыбке:
– А вы не родственник нашего Ивана Латки?
– Так точно! Родной брат. Никодим Гаврилович.
Опанас глубоко вздохнул, и тут Ивась понял, какого нечеловеческого напряжения воли потребовало от Дрелика это его спокойствие.
– Будем очень рады, – приветливо проговорил он и незаметно подмигнул Семену Поле, отставному матросу, который, как и Ивась, играл парней, но «с речами».
Семен сразу же вышел, а Никодим Гаврилович вытягивался перед каждым членом кружка и, щелкнув каблуками, протягивал руку:
– Штаб-ротмистр Латко!
– Штаб-ротмистр Латко!
– Штаб-ротмистр Латко!
Он подал руку и Ивасю:
– Штаб-ротмистр Латко!
Розовое, чисто выбритое лицо Никодима напомнило юноше слова Ивана Латки «понаедали хари». Вот кому надо сказать «наел харю», а не ему, сыну учителя, всей душой преданному революции.
Вошел Семен и успокоительно кивнул Опанасу, тот улыбнулся про себя и, помолчав, продолжал чтение пьесы.
Штаб-ротмистр не досидел до конца и, воспользовавшись паузой, ушел.
Дрелик смеялся.
– Неужто это брат Латки? – послышались удивленные голоса присутствующих. – Штаб-ротмистр! Как это могло случиться?!
– Очень просто: шкура. Отслужил в армии и остался на сверхсрочную, стал «шкурой», как говорят солдаты. Лет пятнадцать прослужил вахмистром, а тут война, отличился, и вот офицер, штаб-ротмистр! И уже не Латка, а Латко!.. Ну, напугал меня! Фу-у… – режиссер еще раз вздохнул полной грудью. – А все-таки читайте дальше сами, я пойду. Хоть он и брат Латки, а черт его знает… Штаб-ротмистр…
Вскоре Никодима Латко вызвали в уездный город и назначили в соседнее село, где при царизме жил становой, начальником полиции, или, как она называлась при гетмане, «державной варты» – государственной стражи.
Ивась злорадствовал. Вот тебе и большевик Иван Латка! А родной брат – штаб-ротмистр, да еще и полицейский! Встретиться бы с Иваном Гавриловичем, спросить в глаза: «Ну, кто барин? Кто наел харю?»