412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерия Пустовая » Матрица бунта » Текст книги (страница 23)
Матрица бунта
  • Текст добавлен: 2 июля 2025, 02:19

Текст книги "Матрица бунта"


Автор книги: Валерия Пустовая


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)

В «Школьниках» средоточием лжи и власти взрослых выступает гиперболично ужасная директриса, этакое исчадие зла, наделенное как физиологической, так и духовной недоброй внушительностью. В «Переулках» конфликт со взрослым миром гораздо более сложен и тонок – мальчику приходится с сокрушением сердца осознавать неправду, клевету и взаимную мстительность родных людей, самых близких: матери, отца, деда, сестры, бабушки. Углубляется впечатление уродства, безласковости, жесткости, стенной шершавости мира: «безликое громоздкое строение школы» с «будто отрубленными» головами классиков над парадным подъездом уступает место таинственной, пустынной привлекательности лестниц, дворов и улиц, которые герой «Переулков» постигает как владения бездомья и одиночества.

Сам герой, «становясь» в «Школьниках» старше, вызывает уже меньшее сочувствие: ему, кажется, пора бы начать разбираться со злом и уродством мира, учиться самостоятельно оценивать его и делать из оценок выводы в виде поступков, проявляющих его волю. Однако школьником он, как и малышом, по-прежнему живет в субъективной кажимости, ощущенческом слепке мира, путаясь в своих и чужих винах, долженствованиях, ожиданиях и клятвопреступлениях. Его склонность преувеличенно этически воспринимать любые мелочи событий и отношений начинает выглядеть простой психологической ущербностью, неволей мышления.

Проза Павлова о детстве – невеликодушная, памятливая на обиды проза. Привкус непрощенности оттеняет ее эпизоды невыводимыми пятнами горечи и сожаления.

Обратной стороной этого, пожалуй, недостатка выступают редкие достоинства: нервическая внимательность к тончайшим нюансам отношений, погружение в напряженную, неравнодушную к добру и злу историю нравственных промахов и достижений, наказаний и вызволений из кабалы покаяния.

Несмотря на то что первая же фраза повести «В безбожных переулках», выбрасывает нас будто в контекст широкого времени советских годов («в детстве я любил “брежнева”»), на всем протяжении текста мы живем в малом времени детского опыта героя. Причем опыта не внешнего, познавательно-социального, а глубочайшего внутреннего опыта прояснения своей правоты и желанности в мире взрослых, куда вытолкнуло его однажды рождение.

Показательно преломление традиционных сюжетов детства в напряженно-этическом мире этой повести. Щенок и елка. Две радости, которых ждет всякий ребенок – так говорят нам выросшие дети, сделавшие кино и мультфильмы о том, как они были маленькими. Но попробуйте и впрямь стать маленьким – вспомнить ничтожную малость свою перед неправдой и необъяснимостью. Не мультяшный щенок, принесенный отцом, обмочил герою колени, подставив его под родительский гнев. Герой ревниво ощущает несоответствие между удовольствием подарка, получаемого отцом от щенка, и его недовольством своим сыном: «Он щенка этого любит, любит с ним играть, а вот лежит, глядит на мокрое пятно, и нет у него для меня снисхождения. А сказать, что это сделал щенок, не могу, потому как случилось то, что никогда я еще в своей жизни не видел. Не вытерпеть – это унижение, внушенный уже позор». Легко почувствовать, как Павлов переворачивает невинный эпизод игры со щенком в историю несправедливого обвинения, более того – взятой на себя ребенком чужой, собаки, вины! Такой узел логично развязывается только взаимным прощением, избавлением обоих «преступников» от приговора вины: «От сухих да глаженных, будто бумажных, колгот такое ощущение, как если бы простили грех. И лицо после плача – сухое, бумажное. <…> Душа теплится осознанным счастьем: то ли спас его (щенка. – В. П. ), то ли простил».

А вот Новый год – как новое горе. Елка в квартире «жила», как новая властительная хозяйка, и герой Павлова чувствует трепет перед обрядами ее временной власти. С елкой и новогодьем связан ряд глубоких страхов мальчика, страхов, от которых взрослые, по непониманию, не могут его освободить. Напротив, они выступают бессознательными мучителями, ежегодно подвергающими героя неясной пытке. Всякий раз «новый ужас» – мать под потолком довершает елку звездой. Всякий раз страх, когда мать десятерится в гостьях, дарящих сладости, и герой боится потерять память о том, кто из них настоящая.

Заметно, что Павлов нарочито подчеркивает тонкость чувств героя – по сравнению с уже разучившимися так воспринимать мир взрослыми. Эпизод о разбившейся в руках малыша елочной птичке рассказывает об одиночестве героя в опыте острой вины и сострадания, на фоне захваченных эгоистичными эмоциями родных: «Сестра бросается на меня с обидой, и близко вижу ее лицо, но какое-то некрасивое; а отец теперь садится на диване и выговаривает матери… Птичка, разбившаяся об пол… разлетелась у моих ног. Ору, реву, бросаюсь бежать, думая, что убил птичку, а это разбилась бездушная вещица, стекляшка».

Наконец, именно новогодний опыт притворной веры в Деда Мороза – его открывшейся фальши при необходимости продолжать громко выпрашивать у него подарки, в такой форме извещая маму о своих мечтах, – становится для героя ключом к пониманию фальши взрослого мира: «С тех пор я знал, что играю с кем-то в прятки… Неожиданно для себя скрыл я от всех, что это знаю, и много лет еще загадывал под елкой желания, чтобы слышала мама. Я скрывал, что знаю, как бабушка Нина не любит маму, а та уж не любит в свой черед мою бабку. Скрывал, прятал в себе очень многое, страшась того, что увидел или сделал понятным для себя».

Детство героя Павлова пронизано страхом, с переживания страха начинается и его описание. Первая глава, посвященная пребыванию героя у своего «киевского дедушки», показывает триединство образов власти и устрашения в сознании малыша: его дедушки, «брежнева» из телевизора и Бабая из дедушкиных угроз.

По мере чтения начинаешь все с большей настойчивостью отмечать про себя, что герой у Павлова постоянно плачет. Он винит себя и подозревает других, он страшится и сожалеет. Он истово ненавидит ребенка соседей, вселившихся после смерти живших здесь до них стариков, и остро прикипает любовью-жалостью к консьержке, немощно открывающей двери обитателям дома. «Все пороки человеческие» слышатся ему в рассерженном гвалте толкающихся в автобусе баб, «наказанием без вины» считает он усталое возвращение после дальней прогулки. Самое болезненное для него – переживание своей слабости и ненужности, он все время тянется к живому, в надежде наделить кого-то теплом, которого сам лишен. Жалкость, беззащитность становится для него главным основанием любви – в таких существах и людях герой умеет полюбить образ самого себя, слабого и достойного, по его ощущению, сострадания. Холодность его к сестре объясняется ее силой и независимостью в глазах героя: «Мне могло быть одиноко и тоскливо без нее, но не бывало ее жалко». Любовь к матери начинает осознаваться с сострадания: «Нежность, что доходила порой до страдальческого трепета, во мне пробудил однажды вид ее страданий». Жалкость становится способом вымолить теплоту: «А получил я больше ее любви за то, что оказался так жалок».

Это на грани истерического срыва смешение жалкости и страха, эта немощь перед враждебностью мира, эти постоянные слезы объясняются беззащитностью героя, его действительной незащищенностью миром семьи.

Основным сюжетом повести как раз и становится развал семьи: развод родителей, понимание того, что отец героя неродной его сестре по матери, год жизни с бабушкой, пытающейся спасти брак сына как возможность поделить заботу о нем с еще одной женщиной. Пьянство и беспутность отца, истеричная враждебность сестры, беспомощность матери, коварство бабушки: «Все мы – родные – должны были мучить друг друга и никогда уж не распутаться. Судить друг дружку, чувствуя в этом справедливость. Быть друг для друга орудием пытки нравственной».

Атмосфера семейной жизни удачно показана в отношении к принесенному в дом щенку: «Лельку никто не полюбил, разве навязалась еще одна живая неприкаянная душа». Живая и неприкаянная – то есть та, что все чувствует, но чьих чувств никто не замечает и не берет в расчет. Душу героя, также живую и неприкаянную, все время обременяют непосильными задачами, надрывают недетской болью: его вынуждают клеветать на родителей, выбирать одного из них и прогонять другого, его то отталкивают, то подкупают лаской, изводят подарками и вниманием, за которые надо платить предательством.

Я хотела бы привести только один эпизод, отражающий глубокое душевное неблагополучие героя: ведь крушение веры в родных для ребенка – это начало искаженного восприятия мира вообще. Эпизод хорош тем, что дает опосредованное, без скандалов и драк, представление о мироощущении героя. После того как явившийся к матери отец напился вместе с ней и увел ее в ночь – видимо, в очередной попытке зажить с ней вновь одним домом, – герой долго ждет их, а потом выходит искать на улицу. Одиноко и бессмысленно бродя по темному городу, он «нашел качели, будто знакомое, живое, и остался в этом месте, где было уже не так страшно: вроде как не один». Сиротливо породнившись хотя бы с бездушной качельной конструкцией, герой вдруг слышит в одном из окон – семейную ссору, и получает в ней своеобразное утешение, освобождение от одиночества своей боли: «Я слушал все это… с удивлением, даже облегчением, понимая вдруг, что одной ночью в разных домах происходит, наверное, одно и то же».

Не удивительно, что навязчивым мотивом детства героя становится поиск истинной семьи, благополучного, прочного мира. Он легко входит в роль чужого сына, ластясь своей откровенностью к матери друга, он болезненно тронут деньгами, которые его киевские бабушка с дедушкой не забыли за целый год прислать ему ко дню рождения: «Это вдруг так уродливо преувеличивало мою любовь к ним, что в душе рождалась вера: там, где они, и есть моя семья». Чужие окна манят героя шансом на обретение детского счастья согретости: «Тянуло жалостно заглянуть в каждое окно, … как если бы можно было там где-то незаметно приютиться». Но драма беззащитности, заброшенности, озяблой покинутости ребенка наедине со своими болями и страхами так и не разрешается счастливым финалом. Вместо него Павлов рисует отличную по точности и глубочайшую по печали картинку. «Последнее лето» героя с уже как будто не своим отцом. Отец с хозяином дома напились после рыбалки и забыли мальчика в телеге, запряженной хозяйскими лошадьми. Герой просыпается ночью – к сознанию своего полного непроглядного одиночества, особенно яркого на фоне колыбельно-красивой южной мглы: «Таратайка медленно плыла по цветущему, похожему на пестрый рукотворный ковер, полю гречихи. Никого со мной кругом на поле этом, огромном, непроглядном, не было, так что отмирала душа… Я лежал лицом к небу и тихо плакал». Когда привычные кони довезли мальчика домой, «оказалось, что и дядька, и отец давно дрыхнут».

«В безбожных переулках» – повесть, приобщающая нас к глубочайшему опыту детства. Неблагополучие семейного мира проявляет в ее герое яркую этическую восприимчивость, благодаря которой история его детства избавлена от нудной поверхностности перечисления примет, игр и стандартных событий. Вместе с тем нельзя не заметить, что повесть принципиально сосредоточена только на проживании страданий и страхов, в ней есть какая-то установочная безвольность, которая не позволяет герою вырваться из страдательного залога, попробовать перебороть схему вины – наказания, жалкости – сострадания в отношениях с миром и людьми. Из его детства словно нет выхода, так что заброшенность и жалкость, сострадательность и самообвинение грозят вырасти в пожизненную миробоязнь героя.

В Африке ужасный серенький волчок. В отличие от хмуро сосредоточенной, глубоко рефлексивной повести Павлова, книга Санаева «Похороните меня за плинтусом» (первая публикация состоялась в журнале «Октябрь». 1996. № 7) сперва похожа на легкую и подвижную комедию положений.

Первые главы ее посвящены поверхностному изображению быта Саши Савельева, живущего у дедушки с бабушкой. Собственно, бабушка и является источником комического и проблемного поля повести. Из-за нее случаются абсурдные диалоги, смешные оступки и проговорки, жульничество и преувеличения, от нее исходят пышные риторические громогласности вроде: «Будь ты проклят небом, Богом, землей, птицами, рыбами, людьми, морями, воздухом!».

До поры до времени все это совсем не страшно, даже и сам герой вроде бы не очень страдает от утомительно обильного, надзирательного и звучного присутствия бабушки в его повседневной жизни. Аннотация к книге торопится укрепить в нас веселый настрой: «Санаев отпел в ней и похоронил вместе с бабушкой своего героя ту невозможную страну, которую мы все примерно тогда же потеряли. Стоит только раскрыть эту книгу – и вам достанется такая порция отборной брани от этой неугомонной старухи, что оторваться вы уже не сможете, не получив от нее по полной программе».

Аннотация обманывает нас дважды. Во-первых, укрепляет в нас инерцию мышления, привыкшего вписывать историю детства в большую историю общества. А во-вторых, предлагает нам поверхностно-веселое восприятие шалостей «этой неугомонной старухи».

«Похороните меня за плинтусом» – повесть глубоко интимная, созвучная в этом с повестью «В безбожных переулках». Но если Павлов констатирует и заново проживает драму детства, изображая ее непоправимо личным, внутренним, не внятным никому другому опытом, то Санаев в итоге выводит нас прочь из завязавшейся драмы, делая отдельный опыт детства общезначимым экспериментом по отстаиванию свободы и самостоятельности личности.

«Неугомонность» бабушки – это эвфемизм, сокрытие острейшей жизненной правдивости этого образа. Бабушка Саши может показаться гротескной, небывалой, отлично придуманной только непосвященным. В действительности же я знавала не одного человека с таким же точно нравом, как у нее, – с такою же психической болезнью, с ее неотменимой логикой, так что при чтении узнавала дословно отдельные ее выражения. Бабушка в повести – это жесткая, константная правда жизни, относительно которой можно вычислять переменные любого воображенного действия, воображенных так или иначе и внуков, и дедушек. Одно из художественных достижений Санаева как раз и состоит в том, что он избежал простого изображения типических проявлений ее болезни, а смог исподволь вскрыть ее экзистенциальный смысл.

По кусочкам мы узнаем биографию этой женщины. К старости у нее набралось немало утрат и разочарований. Несбывшаяся мечта о сцене, смерть первого сына в эвакуации, к которой ее принудил муж, и последовавшее за этой смертью ложное известие о наступившем бесплодии; мания преследования и опыт лечения в психиатрической больнице; болезненная дочь, развод ее, выросшей, и связь с пьющим художником. Нам сообщают, что дочь слишком увлеклась новым мужчиной и не находит времени заботиться о сыне. Саша же нуждается в постоянном, особом уходе и потому передан бабушке с дедом на попечение.

Неискупимая вина родных и неизбывная болезненность детей – вот основные мотивы этой истории жизни. Собственно, на них построено и теперешнее существование Нины Антоновны. В заботе о внуке она как будто и впрямь проявляет недюжинный героизм. Мальчик, конечно, «сгниет» к шестнадцати годам, но доживет он до этой своей смерти – такой вот мрачный нонсенс – только благодаря стараниям бабушки, а не матери, которая бросила его ради «карлика-кровопийцы», пьяницы и неудачника, жадного до московской прописки.

Эксклюзивность детства Саши Савельева в том, что, если большинство детей часто хотят чем-нибудь отличиться от своих сверстников, ему как раз хочется «хотя бы однажды оказаться в чем-нибудь как все». Научившийся играть в казнь приговоривших его к процедурам и анализам врачей (неплохо смыть их бумажками в унитаз), с детства поставленный в известность о своем идиотизме («у меня в мозгу сидел золотистый стафилококк. Он ел мой мозг и гадил туда»), спящий в колготках («я все время чувствовал, как они меня стягивают»), угощаемый вымытыми кипятком и мылом фруктами, принимающий гомеопатию шесть раз в день, обедающий размытыми бабушкой шариками рыбной мякоти и тертыми яблоками, Саша Савельев обидно ущемлен в норме, обыденности, неотличимости детства.

Драма аномальности его детства начинает вскрываться в главе «Парк культуры». Это глава похороненной мечты о приобщении к обычным детским радостям, которая заканчивается «большой белой лужей» растаявшего мороженого. Отчаяние недостижимости, запретности, ускользания мира, в котором ему все запрещено, где ему ничего не сделать, в котором страшно остаться без присмотра и вспотеть, забыть надеть на ночь колпак и снять колготки, в которой любое робкое пожелание обрывается обещанием того, что тебе такого купят сто штук и все переломают на голове, начинает осознаваться нами в истинном своем значении.

«Раза три уже думал в гараже запереться. Пустить мотор, и ну его все. Только и удерживало, что оставить ее не на кого», – жалуется дед на свой кандальный брак.

Дедушка Саши – образ двоящийся. Он, как и внук, и дочь, – жертва бабушкиного нрава, но за годы жизни с ней он успел потерять жертвенную невинность в сообщничестве. Дед – человек, отравленный ложью бабушкиного мировоззрения, подчинившийся ей, научивший убеждать самого себя в абсурднейших из ее суждений. Сострадание к жене смешано в нем с зависимостью приспособившегося раба, не знающего, что бы и делал на свободе.

Под видом заботы бабушка прибирает к рукам людей. То, что она, жалуясь на предельный вес хлопот по уходу за внуком, при этом никак не старается облегчить свою ношу, позволив ему хоть что-то делать и решать самостоятельно, – больше, чем распространенная ошибка воспитания. Это стратегия порабощения личности, присваивания ее жизни – себе, за каковое удовольствие воспитатель готов платить дань каждодневного двойного труда. Бабушка, по сути, крадет жизни своих детей: неудивительно, что дочь ее развелась, ведь «бабка к ним на квартиру почти каждый день ходила, помогала… Весь дом на ней был». Двуличие и симуляция, угрозы и подкуп – ее излюбленные пути к цели. А цель ее – заронить в чужой душе страх перед жизнью, заволочь ее в кокон безволия и бездействия. Она ведь и сама боится жизни – ее внезапности и неуправляемости, ее рисков и случайностей, и захваченные во владение души для нее представляют заповедную обитель подконтрольной, предсказуемой, то есть омертвленной, обездвиженной, боящейся самой себя жизни.

Бабушка – это антидетство. Это наступившая в десять лет старость. Это вытравление духа игры, бесстрашия и приключений, это извращение знаменитой и непревзойденной формулы Дж. М. Барри: пока дети веселы, бесхитростны и бессердечны .

Саша не весел («второй такой унылой физиономии не нашлось бы во всем парке»), не бесхитростен (постоянно ловчит, чтобы выторговать у бабушки малейшее дозволение), не бессердечен («Жизнь нужна была, чтобы переждать врачей, перетерпеть уроки и крики и дождаться Чумочки, которую я так любил») – Саша познал утраты, коварство и неутоленную любовь. Он не болен – он взят в плен, в заложники бабушкиного мировоззрения. Бабушка начинает вживаться в него, замещать его «я», проникать в его мысли и страхи.

Заметен повествовательный прием – вкрапление чужого, бабушкиного голоса в рассказ героя: «Она поставила на стол гречневую кашу и котлеты паровые на сушках. Паровые, потому что жареное – это яд и есть его могут только коблы, которых не расшибешь о дорогу…». В подтверждение бабушкиных стращаний, герой заболевает от любого соприкосновения с жизнью и уже выучивается бежать ее: успокаивается, когда бабушка в автобусе загораживает его от взглядов других детей, боится дотронуться до ручки, на которой, как ему кажется, прямо написано слово «инфекция», радуется, что бабушка готова защитить его и их имущество от расчетливого «карлика-кровопийцы».

Он боится своей скорой смерти, о которой знает от бабушки не только он, но и лифтерши, и воспитательницы, и все соседки и родители одноклассников, которые подыгрывают бабушке, запирая героя на переменках в классе, запрещая ему обычные детские игры – множа его детское горе. Он боится «рисовать кресты, класть крест-накрест карандаши, даже писать букву “х”. Встречая в читаемой книге слово “смерть”, я старался не видеть его, но, пропустив строчку с этим словом, возвращался к ней вновь и вновь и все-таки видел». Он боится и смерти матери и, уже подобно бабушке, злится, что не может проконтролировать: осторожна ли она, не подсыпал ли ей чего в еду ее «карлик»?

Когда мать в финале все-таки похищает Сашу у бабушки, на него ожидаемо наваливаются все страхи повседневного существования, паническое ощущение своей беспомощности без бабушкиной опеки: «Мы что-то сломали, и без этого, наверное, нельзя будет жить. Как я буду есть, спать, где гулять? У меня нет больше железной дороги, машинок, МАДИ, Борьки…».

Уют дороже свободы, проверенные блага привычки интересней призрачных плодов познания – этому его бабушка почти научила.

Финал повести, посвященный сюжету похищения героя, разыгрывает поединок бабушки и мамы Саши Савельева. Бабушка и мать – это две антагонистичные картины мира, это страх перед жизнью и жизнь, в которой все благословенно и на пользу, это щит рабства и меч свободы, это угрозы и правило подтверждения только хороших примет. В самых сильных, психологичных, надрывных главах «Похороните меня за плинтусом», «Ссора» и «Чумочка» (такое ласкательное посмел произвести для своей мамы герой от бабушкиного ругательства) показан начинающийся надлом личности Саши, его метание между правдой «праздника» (матери) и правдой «жизни» (бабушки). Он сильно простужается, выведенный таким образом из боя за свою душу. Меч поднимает Чумочка, которой автор внезапно дает право голоса и изложения своей версии подоплеки событий.

«Потаскуха», «идиотка», которую бросил муж и подобрал для квартиры пьяница-«кровопийца», оказывается едва начинающей взрослеть женщиной, пытающейся спасти свою, опять же едва не поломанную жизнь. Она «боится каждого самостоятельного шага», и если бы не поддержка нового мужа, никогда бы не довела дело своего освобождения до конца: «Она опять его отнимет. Она придет, я сдамся. Это мы повод придумывали, что денег у нас нет, что пока не расписаны… А я боюсь ее! … Забирала его, будто крала что-то. Такое чувство, что это не мой ребенок, а чужая вещь, которую мне и трогать запрещено». Амплитуда бабушкиных уловок – от удара по жалости и притворного обморока до запугивания топором и «проклятьем страшным» – вводится в действие в обширном монологе под дверью, цель которого – убедить дочь в необходимости своими руками, по доброй неволе, отдать свое счастье. Но книга Санаева избавляет и ее, и героя, и читателей от страха перед жизнью, от колпачков на голове, убедительно показывая, что любая свобода лучше такой безопасности.


 Спокойные ночи малышей

Опыт нормального воспитания


(Олег Зайончковский. Петрович: Роман. М.: ОГИ, 2005)

Это не психологическая и не событийная – изобразительная проза. Роман Олега Зайончковского «Петрович» посвящен живописанию нормы детства, такого, каким оно должно быть. Здесь нет миростроительных оппозиций: личность не сталкивается с обществом, дети и взрослые не спорят о принципах. Мир «Петровича» строится на безальтернативности нормы, и намеки на отступления от нее играют роль назидательную или оттеночную, как дурнушки в свите красавицы.

Если Павлова и Санаева принципиально интересовал исключительный опыт детства, то Зайончковский реализует общую мечту о взрослении без испытаний и ломок, без выбора и отчаяния. Проблема выстаивания личности уступает здесь место проблеме самосохранения жизни за счет воспроизведения в каждом новом поколении ее нормального хода.

Малыш Георгий, по прозвищу Петрович, воспитан на уверенности в окружающем мире: он защищен семьей, как маленьким космосом, который до поры до времени мешает большому миру до него добраться. Имя «Петрович» – отражение отведенного ему места в семейной иерархии: он пока чей-то, отцов, «самый малый пассажир» «большого и налаженного состава их семейной жизни». У состава есть «локомотив» – дед Генрих, родоначальник, в первой и второй части романа еще «незыблемая скала», за спиной которой могут найти защиту все члены дома. Гармоничность их семейной жизни такова, что мать Петровича может сказать: «как с тобой тяжело!» только за то, что сын не хочет надевать чулки, а Петрович может заплакать, если «старшие» растеряются, «потеряют лицо»: «он не привык видеть их такими».

Жизнь Петровича вправлена в циклы большого мира. Автор уделяет внимание череде времен года, вписывает в историю детства героя – давнее детство его деда Генриха, и, дорисовав таким образом синусоиду жизни в прошлое, намечает ее и в будущем: «Вот, брат… Когда-нибудь и ты доживешь до такого», – молвит Генрих Петровичу, узнав о наступившей пенсии.

Петрович – шанс жизни на сменность и, одновременно, неизменность. Заметно, что автор подчеркивает в герое черты маленького мужчины. Насмешка героя Яцутко над драками, к которым понуждают соперников одноклассники, сокрушение героя Павлова об оглушенной по дедушкиному велению рыбе – подобные эпизоды невозможны в детстве Петровича. Вторая часть романа – это, по сути, инициация героя во взрослые мужские игры (машины, борьба, рыбалка, первые проявления сексуальности), так что кажется, будто драма временного, как раз не дольше этой части, ухода отца из семьи Петровича только и нужна была для возмужания его сына. Оно и происходит: в конце второй части Петрович случайно встречает отца и возвращает домой: инициатива в действии переходит от отца к подросшему сыну.

Герой без всякой жалости нанизывает на крючок рыбку-приманку и считает драку «серьезным поступком», он любит ездить в автомобилях и презирает троллейбусы, к вождению которых недаром, по его мнению, «допускались толстые болтливые тетки».

Кстати, о женщинах. По роману Зайончковского можно было бы учиться нормальному распределению половых ролей – с точки зрения традиционного, ориентирующего полы на семейное взаимодействие, общества. В мире романа женщина (мама Петровича) не умеет купить сыну игрушечной железной дороги, она (бабушка) кудахчет над синяками внука, почем зря спугивая его мужской аппетит. И конечно, есть маленькая женщина, предназначенная нашему маленькому мужчине. Феминисткам и поклонникам романтического идеала женственности советую пропускать страницы, благоухающие Вероникой. Ах, эта красивая – другой нам не надо! синеглазая и золотистая с «маленьким носиком» – нежный архетип покорной жены! нарядная в короткой белой шубке и колготках – все парни из класса ее заметили! работящая и ловкая – на таких женятся! любящая и нежная – не стерва какая-нибудь! но своевольная и кокетливая – а то станет совсем скучно! – девочка, пахнущая «розовым маслом».

Догадайтесь, чем закончится роман! Нет, не свадьбой, это старо, но фактически брачной ночью и, что важнее, брачным утром.

Мир книги Зайончковского укомплектован, как правильный конструктор из серии «Я познаю мир»: грузовики и кошки, поезда и воробьи, дворы и парки, дети и старушки, подвалы и голуби. Все это подробно, пространно, с удовольствием описывается, вплоть до того, как хвост мешал кошке охотиться, как люди «боком» ездят в метро, как собирали палатку, как шумит школа и как работают машины на стройке…

В какой-то момент чувствуешь, что обманываешь автора. Что тебе должно быть лет на – цать меньше: роман начинает глядеть дидактическим повествованием для детей. По сути, в романе два голоса: удивленный Петровичев и всеобъясняющий голос наставительного рассказчика. Текст романа не раз всерьез посвящает себя воспроизведению известных формул, принятых образов и ассоциаций, приводит поговорки и набившие оскомину мудрости – такое впечатление, что роман учит маленького читателя судить о мире, воспринимать его в рамках нормальных, то есть принятых, воспроизводимых от поколения к поколению, представлений.

Дети (Петрович) так не думают – так их учат думать и отвечать на уроке в школе на вопрос типа «За что я люблю книгу?»: «С помощью книжки, – втихаря подсказывает добрый автор, – можно было путешествовать в такие места, куда не дойдут никакие … ноги».

Поучительно прилежание в труде, проявленное Петровичем на рыбалке: «Вылезать из палатки не хотелось, но долг повелевал. Сидеть сложа руки путешественнику не пристало, ведь нянек на природе нет».

Познавательны описание «извечного противостояния» дней и ночей, иллюстрация к «мудрой пословице про грабли», замечание о том, что если осуществимые мечты «греют» душу, то несбыточные «могут ее испепелить».

Доступно излагает мысль прием одушевления, необыкновенно частый в романе: свойство именно детской литературы объяснять все события простыми эмоциями вещей.

Радует подборка четырех описаний осени: укороченные дни (познавательный образ об устройстве мира), засыпающие мухи (картины природы), «что поделаешь, осень. Печальная, в сущности, пора» (образец рассуждения, прививающий стереотип отношения к предмету речи), «осень уже не стесняясь сыпала листьями» (одушевление, воспитывающее поэтизм мышления). Снег – вата, воробьи – сорванцы, злая женщина – с ярко накрашенными губами, злая воспитательница – в очках, злая девочка – рыжая, хорошая девочка – синегла… ах да, мы об этом уже сказали.

Дидактическое – скажем так: стилизованное под миф о добром старом детстве, когда нам читали такие вот вроде бы книжки, – дидактическое построение романа особенно видно в этическом плане воспитания Петровича. Героя (и нас) приучают к педагогическому закону жизни, который никогда, кроме как в детстве, рядом с родителями, не срабатывает так буквально, как в романе Зайончковского.

Суть этого закона – в непременном следовании награды за хорошим поступком. Будь хорошим мальчиком – и все к тебе притянется. Никакие страдания не напрасны. Вот смотри, как Петрович: его очень обидели в саду – и его забрали домой, он не заплакал из-за неудачного подарка – и получил такой, о каком и не мечтал, подрался за девочку – она его и поцеловала. При этом интересно, что за ослушанием, то есть за поступком плохого мальчика , в романе наказания не следует. Зайончковский совершенно исключает сюжет испытания из истории взросления своего героя.

Понятно, что это ход именно дидактической прозы, то есть воспитывающей понарошку. В том ее и суть, что, демонстрируя свое проникновение в вопросы нравственности, она не знает истинного этического напряжения: ведь напряжение – это искания, а в дидактическом мире все известно заранее, весь сюжет движется к подтверждению заявленного правила, так что и подумать нельзя, что может быть как-то иначе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю