Текст книги "Стадион"
Автор книги: Вадим Собко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Глава тридцать четвертая
Тибор Сабо сидел на трибуне стадиона и смотрел на поле, где уже появились первые спортсмены. На серых скамьях в нескольких местах виднелись группы людей – это команды разных стран ожидали своего времени для тренировки, приглядывались к будущим противникам.
Мери Гарден, высокая, нескладная, угловатая, подошла и села недалеко от Тибора. Индус в желтой чалме оказался рядом с ней. Вежливый, очень сдержанный англичанин спросил разрешения и сел на один ряд ниже. Два француза и итальянец, смуглые, черноглазые, необыкновенно быстро жестикулируя, появились слева от Тибора. Несколько минут они сидели молча, поглядывая то на поле, то друг на друга, потом Мери Гарден неожиданно спросила Тибора:
– Вы не можете объяснить мне, что это значит?
И протянула Тибору небольшой листок бумаги, половину которого занимал печатный текст. Это было обращение к молодежи, призыв бороться за мир, – члены Союза свободной немецкой молодежи раздавали такие листовки всем спортсменам.
На вопрос Мери Гарден все соседи оглянулись и вопросительно посмотрели на Тибора.
– Что я должна сделать с этой бумагой? – спрашивала Мери Гарден.
– Если хотите, подписать и опустить в ящик у входа на стадион.
– А если не хочу?
– Можете не подписывать.
– Так.
Мери замолчала, но оба француза и итальянец заинтересовались, еще больше.
– Разрешите прочесть?
– Пожалуйста.
Индус тоже подошел ближе – желтая чалма его, как цветок, возвышалась над скамьей. Один только англичанин казался безучастным, но и его голова чуть–чуть повернулась в сторону читавшего обращение француза.
– «Мы не хотим воевать. Да здравствует дружба и мир!» – кончил читать француз. – Очень правильно сказано! Разрешите мне подписать? – обратился он к Мери Гарден.
Та пожала худыми плечами:
– Пожалуйста.
Француз четко расписался, товарищ его тоже.
– Что это даст? – вдруг спросил англичанин.
– Если молодежь всего мира скажет «нет», войны не будет, – ответил Тибор.
– Правда, – будто вынимая слово откуда–то из глубины гортани, сказал индус, взял из рук француза ручку и тоже поставил свою подпись.
– Разрешите и мне? – попросил Тибор у Мери.
– Мне кажется, я не имею права ни разрешать, ни запрещать, – ответила смущенная девушка.
– Это ничего, – Тибор уже выводил последнюю букву своей фамилии.
– Дайте мне, – сухо сказал англичанин, взял листок, внимательно прочел, подписал. – Все правильно.
Тогда итальянец понял, что остался последним, немного обиженно взглянул на Мери и поспешил поставить и свое имя под воззванием.
Листок бумаги с шестью подписями лежал на крашеной серой скамейке, и Мери Гарден не отрываясь смотрела на него. На бледных щеках ее появились красные пятна. Она не могла взглянуть на своих соседей. Пальцы ее потянулись к маленькой автоматической ручке, лежавшей рядом с воззванием, и отдернулись, крепко сжались в кулак.
– Если я подпишу, в Америке мне не жить, – словно умоляя о прощении, сказала она, встала и отошла, не оглядываясь. Никто не произнес ни слова – все хорошо понимали Мери Гарден.
Отношение к воззванию четко разделило спортсменов на два лагеря.
– Молодежь не должна интересоваться политикой, – говорили одни.
– Почему мы не должны участвовать в решении судеб мира, если от этого зависит наше будущее? – отвечали другие.
Союз свободной немецкой молодежи предложил после окончания соревнований провести на стадионе митинг в защиту мира. На митинг приглашались все спортсмены: «Кто не хочет, пусть не приходит, насильно никого не потащат. Но если ты хочешь мира и хочешь сберечь его, ты придешь и тоже поднимешь свой голос за мир».
Это предложение вовсе не сохранялось в тайне. Генерал Стенли очень скоро узнал о предстоящем митинге и встревожился настолько, что сразу вызвал к себе Шиллинга.
– Вы знаете, что на стадионе хотят устроить митинг?
– Знаю.
– Надеюсь, вы уже приняли соответствующие меры?
– Да.
– Что же вы сделали?
– Накануне соберутся все менеджеры команд, на которых мы можем рассчитывать, они запретят своим ребятам даже думать об этом митинге.
– Это хорошо, но еще не все. Митинг состоится так или иначе, с нами или без нас. Это ясно. Надо его сорвать.
– Как сорвать?
– Чтобы из митинга в защиту мира он превратился в митинг пропаганды американского образа жизни.
– Этого я не могу, – сказал Шиллинг. – Охотно бы сделал, но не знаю, как. В спорте я немного понимаю, а в такой высокой политике – полный профан.
– Знаю, – ответил Стенли, – я сам об этом подумаю. Но вы должны положить начало – добиться полной победы нашей команды. Нам необходимо затмить всех и в первую очередь русских, чтобы преимущество американского спорта стало ясным даже коммунистам.
Лицо Шиллинга из круглого стало длинным. Он видел сегодня на стадионе, как тренировались советские спортсмены, и совсем не был уверен в победе.
– Должен сказать, они очень сильны, – предупредил он.
– Мне это безразлично, победа должна быть за нами – и кончено! – возвысил голос Стенли. – Где нельзя взять уменьем, там пускайте в ход деньги. Подкупайте всех!
– Советских подкупить не удастся, вы же знаете это, – вздохнул Шиллинг.
– Черт! – сказал Стенли. – А другие способы вы учли?
– Да, я захватил с собой всех, кого нужно, – оживился Шиллинг, – разумеется, это нам поможет.
Шиллинг вышел из кабинета Стенли в очень скверном настроении. Видно, в несчастливый день взялся он за эту команду. Правда, денег это принесло ему немало, но в Америке все казалось гораздо более легким.
Тем временем генерал Стенли мерил шагами свой кабинет по диагонали и напряженно думал о том, как дать предстоящему на стадионе митингу желаемое направление. Необходимо подготовить такое выступление, чтобы впечатление от него затмило все другие речи.
Долго раздумывал генерал Стенли. Его изворотливый, привыкший к разного рода международным интригам и комбинациям ум не находил успешного хода. Так прошло, должно быть, с полчаса – небывало долгое время для того, чтобы принять всего–навсего одно решение. Наконец Стенли нажал кнопку и вызвал адъютанта.
– Узнайте, как здоровье Анри Шартена, – приказал он.
– Слушаюсь, – щелкнул каблуками адъютант и исчез.
Стенли снова заходил по кабинету.
– Анри Шартен уже выздоровел. В понедельник собирается уезжать домой, – доложил, появляясь в дверях, адъютант.
– Где он?
– Уже переехал из клиники в «Ритц».
– Машину к подъезду.
– Прикажете ехать с вами?
– Нет, можете остаться тут. Я вернусь через полчаса.
Стенли вышел.
Последние месяцы были страшными для Анри Шартена. Когда горничная вошла в номер, дверь которого, к счастью, была не закрыта, и увидела распростертого на полу старика, она сразу же подумала, что это скоропостижная смерть. Но метр Шартен еще дышал, из его груди вырывалось тихое хрипенье, и горничная побежала к портье. Тот вызвал скорую помощь, и старика увезли в клинику.
Когда генералу Стенли доложили об этом, он спросил:
– Умрет?
– Есть надежда на выздоровление.
– Когда сможет работать?
– Не раньше, чем через полгода.
Полгода генерал Стенли мог не думать о писателе. Ему нужны активные деятели, а не знаменитые полумертвецы.
Шартен пришел в себя уже в клинике и не сразу понял, где он. Темноватая тесная палата напоминала скорее тюрьму, чем больницу.
Скрипнула дверь, и вошла сестра, седая старушка.
– А, пришли в себя? – с профессиональным равнодушием заметила она. – Вот и хорошо, а то мы уже думали, что придется звать столяра.
– Вы очень любезны, – слабо отозвался Шартен.
И вдруг ему вспомнились все события, предшествовавшие болезни, смерть Шарля, и Шартен чуть было снова не потерял сознание.
На следующее утро пришел врач, бесцеремонно ощупал и выслушал больного, приказал лежать неподвижно, прописал лекарства и ушел, чтобы снова появиться на другое утро. Повторив все свои предписания, он добавил запрещение читать газеты и снова ушел. И так в течение двух месяцев Шартен видел только его да старенькую сестру. Утро, день, вечер, ночь были однообразны, как вопросы доктора.
А в парижских газетах в это время писали о гибели его сына, выражали сочувствие, сообщали о его болезни. Ничего этого Шартен не знал. Он лежал в полном одиночестве, и ему казалось, что мир начисто забыл о нем.
И все эти нескончаемые долгие дни он думал, думал и думал. Перед его глазами проходили картины недавнего прошлого. На стадионе «Олимпия» маршировали солдаты, и даже мерное тиканье часов в коридоре походило на топот солдатских сапог. Потом в воображении его возникал другой стадион, еще не достроенный, шумный, веселый. Два часа, проведенные там, пожалуй, не забудутся никогда. Потом сознанием овладела мысль о смерти Шарля, и наступил черный бездонный провал в памяти.
Могучий организм все–таки выдержал. С каждым днем Шартен яснее чувствовал, как оживает раненое сердце, и наконец врач разрешил ему сидеть в кровати. Скоро он впервые прошелся по комнате, потом вышел во двор, где под зелеными каштанами сидели люди в синебелых пижамах – единой форме для всех больных.
Выздоровление не принесло Шартену радости. Быть может, лучше ему было умереть, не приходя в сознание. Слишком мучительными и противоречивыми были его мысли. И зачем возвращаться к жизни, когда не знаешь, как жить, каким путем идти, чтобы быть честным?
Наконец его выписали из больницы. В приемной он надел свой старый костюм. Пояс пришлось затянуть на три дырочки туже – так он похудел. Но как было приятно прикоснуться к своей собственной знакомой одежде! Шартен почувствовал запах своего любимого одеколона и подумал: а может быть, жить еще стоит? Нет, надежды напрасны, никогда уже Анри Шартен не обретет душевного равновесия.
Он переехал в отель, в тот же номер. Надо с недельку отдохнуть, а потом – домой, в Париж. Думать о домике на улице Гренель, где каждый угол напоминал Шарля, не хотелось. Шартен оттягивал свой отъезд. В Берлине о нем забыли, и он только радовался этому.
Тем сильнее было его удивление, когда в его комнате вдруг появился генерал Стенли. Американец, как всегда шумный и веселый, принялся расспрашивать его о здоровье, сказал, что ежедневно справлялся о состоянии метра Шартена, и только перегрузка государственными делами помешала ему навестить писателя раньше. Шартен не догадывался о цели приезда генерала, однако хорошо понимал, что тот приехал вовсе не для того, чтобы выразить свою радость по поводу его выздоровления.
– У нас в Берлине, в восточном секторе, начинаются международные студенческие соревнования, – небрежно, словно не придавая этому факту никакого значения, сказал генерал.
– Это, должно быть, интересно, – равнодушно отозвался Шартен.
– Вы не хотели бы съездить туда?
Шартен вспомнил о своей работе на стадионе и покачал головой.
– Такие развлечения не для меня. Значит, они успели построить стадион?
– Успели. Там будут не только соревнования. После соревнований состоится митинг.
– Меня это мало интересует.
– Я понимаю ваше состояние и от всей души сочувствую вам, но мне очень хочется вас побеспокоить – я прошу вас выступить на этом митинге с речью, – ласково, но внушительно сказал генерал.
– Что же я могу сказать?
– Они будут болтать о мире, а я хочу, чтобы вы сказали доброе слово об американцах и англичанах, которые освободили Европу, одним словом, в популярной форме выразили идею вашей пьесы, которая сейчас с таким успехом идет во всем цивилизованном мире.
Шартен задумался, глядя на генерала. Стенли не мешал ему размышлять. Решалось важное дело, и торопливость тут была неуместна. Если Шартен выступит с трибуны, а в публике его поддержат тысячи две–три членов спортивного общества «Тевтон», то митинг наверняка примет совсем иное направление.
– Хорошо, – неожиданно быстро согласился Шартен. – Я выступлю на митинге.
– Может, вам самому будет трудно подготовить речь, так мы охотно вам поможем – осторожно сказал генерал, еще не зная, как отнесется к этому предложению писатель.
В глазах Шартена вспыхнул злой огонек, он чуть заметно усмехнулся, но тотчас же крепко сжал губы. Стенли ничего этого не заметил.
– Буду вам очень благодарен, – спокойно ответил Шартен глядя мимо генерала Стенли на стену.
– Я всегда был уверен в вашем патриотизме, Шартен! – весело воскликнул генерал.
У писателя сегодня было на редкость покладистое настроение. Стенли даже испытывал разочарование от той легкости, с которой был разрешен этот деликатный вопрос. Шартен, вероятно, готов на все – надо иметь это в виду. Но в следующий раз генерал уже не пойдет к нему лично, достаточно будет передать приказ через адъютанта.
– Когда вы собираетесь в Париж? Когда будет готова ваша новая пьеса? – заканчивая визит, спросил генерал.
– В Париж я собирался в воскресенье, но теперь, очевидно, придется дня на три задержаться, а пьеса, вероятно, будет закончена к осени.
– Отлично! – хлопнул его по плечу Стенли. – Вы молодец, Шартен, я счастлив видеть вас таким сильным и крепким. Желаю вам успеха. Текст речи получите завтра. До свиданья.
И генерал вышел, оставив после себя запах крепкого виргинского табака. Шартен не встал с кресла, чтобы проводить его. Он только долго смотрел на дверь, за которой скрылся генерал Стенли.
В тот же день к Шартену пришло еще двое посетителей. Кто–то постучал в дверь, и когда он откликнулся, на пороге появились юноша и девушка. Им было лет по семнадцать–восемнадцать, не больше. Шартен не имел таких знакомых в Берлине, и сначала он заподозрил ошибку. Но молодые люди пришли именно к нему.
– Мы принесли вам значок строителя стадиона Мира, – убедившись, что перед ней именно писатель Шартен, сказала девушка, – и приглашение на студенческие соревнования.
Метр удивился. Он мог ожидать чего угодно – землетрясения, страшного суда, войны, только не этого приглашения.
– Но я же не строитель стадиона, – возразил он.
– На приглашении указано, что вы там работали, – сказала девушка.
– Я должен объяснить вам, господин Шартен, – вмешался юноша. – Когда товарищ Рихард Баум спросил вас, откуда вы, вы ответили: «Из Парижа». Он всем рассказал об этом случае, потому что ваше лицо показалось ему знакомым. Потом в газетах появился ваш портрет – это когда вы тяжело заболели, и он убедился, что это вы работали на стадионе. Если он ошибся, то мы очень просим прощения за беспокойство, но все–таки приглашаем вас на наши соревнования.
Что мог ответить Шартен? Отказаться? Как–то неудобно и несолидно. Признать правду’ Тоже неудобно. А почему, собственно, неудобно? Разве он украл что–то или кого–нибудь убил?
– Благодарю за приглашение, – ответил Шартен. – Я действительно переставлял колышки, помогая одному из студентов обмерять вынутую землю. Если это называется работой, то я работал чрезвычайно напряженно. – Он улыбнулся печальной улыбкой. – После соревнований у вас будет митинг?
– Да, – ответила девушка, – митинг, посвященный борьбе за мир.
– Сколько вам лет? – спросил Шартен.
– Восемнадцать.
Шартен замолк, глядя на значок.
Значок представлял собою овал стадиона, а над ним флаг, на котором на фоне земного шара – раскрытая книга и горящий факел. Над флагом была изображена фигура спортсмена, рвущего грудью финишную ленточку. Все это было сделано из блестящего металла и эмали, тонко и с большим вкусом.
– Рихард Баум – это тот инженер на стадионе, что распределял работу? – вдруг спросил он.
– Да, – ответил юноша.
– Значит, вы хотите мира? – снова меняя тему разговора, спросил Шартен.
– Мы не только хотим его, – решительно начала девушка, – мы требуем мира и боремся за него. На вашем месте я помогла бы нам.
Шартен снова улыбнулся. Это были какие–то новые, неизвестные ему немцы.
– Хорршо, – сказал он. – Большое спасибо за значок и приглашение! Если здоровье позволит, непременно приду. Попросите господина Рихарда Баума позвонить мне – у меня есть к нему небольшое дело.
Лица гостей просияли. Они не надеялись на такой успех.
А когда они ушли, Шартен приколол значок на лацкан пиджака и посмотрел на себя в зеркало. Старый, исхудавший седой человек. Наверное, скоро пора умирать. Но мысль о смерти его не пугала. Он еще раз взглянул на значок, грустно улыбнулся, снял его и осторожно положил на стол.
Но в Берлине не только метр Шартен думал о разрушенном городе, новом стадионе и будущих соревнованиях.
Том Гаркнес вместе с Джоном Хивисайдом и капитаном баскетбольной команды американских студентов Генри Шортом бродили по улицам Берлина, разглядывая тянувшиеся целыми кварталами развалины. Для молодых спортсменов, как, впрочем, и для огромного большинства американцев, война была абстрактным, лишенным реальности понятием. Конечно, в кинофильмах они не раз видели бои и бомбежки, но эти картины оставляли не слишком сильное впечатление – ведь после кино можно спокойно пойти домой по незатемненным улицам и лечь спать под чистое одеяло. Правду о войне знали даже не все американские солдаты. Ведь в боях против гитлеровцев американская армия потеряла столько же людей, сколько погибает на дорогах в США за год от автомобильных катастроф.
Почти семь лет прошло с того дня, когда в душной глубине бронированного бункера, отгороженного от внешнего мира бетонными настилами четырехметровой толщины, Гитлер положил в рот ампулу с ядом. Давно уже кончились бои, давно уже не слышно завывания тяжелых бомбовозов над немецкой столицей, и не падают на ее дома многотонные мины. Над широкими улицами тишина и покой, а все–таки ни о чем другом, кроме войны, думать нельзя. Страшные, обугленные развалины домов, поросшие свежей зеленой травой, вздымали вверх высокие стены с зияющими глазницами закопченных, опаленных огнем окон и, казалось, тянулись к небу с немым проклятием. Даже один разрушенный дом, если в нем еще остались следы жизни людей, погибших во время бомбежки, и то производит страшное впечатление. Каково же смотреть на десятки длинных разрушенных кварталов? Всюду почерневшие от копоти и времени куски бетонных стен, красная кирпичная пыль, обуглившиеся куски железа, и среди этого чудовищного хаоса как ни в чем не бывало зеленеют пучки травы, которая так властно завладела руинами, будто они появились в Берлине лишь для того, чтобы дать ей место.
Сначала американцы весело болтали и шутили. Потом длинные километры руин стали их угнетать Молодые люди примолкли и помрачнели. Зря они затеяли эту прогулку – только испортили себе настроение.
Они поторопились выйти из этого нескончаемого лабиринта развалин и очутились на хорошо сохранившейся Курфюрстендаммштрассе, где почти ничто, если не считать высокой обгорелой Гедехнискирхе, не напоминало о войне. Но мысли о войне, о страшных развалинах и страданиях, которые она приносит человечеству, теперь уже не покидали юношей и только стали конкретнее.
– Хорошо, что до США так далеко, – неожиданно сказал Генри Шорт. – Знаете, это зрелище меня вогнало в тоску. И странное дело, ведь война давно закончилась, а от этих развалин еще и до сих пор несет гарью. Страшно…
– Ну, до нас они никогда не доберутся, – словно продолжая невысказанную мысль Шорта, сказал Хивисайд. – Вот нам до них – рукой подать.
– От нас до них точно такое же расстояние, как от них до нас, – заметил Гаркнес.
– Нет, это неверно, – возразил Хивисайд, – мы сидим за Атлантикой, как на острове. За наши деньги можно найти много охотников воевать.
– Когда дело дойдет до войны, то ни на каком острове не отсидишься, – задумчиво сказал Генри Шорт.
Ему никто не ответил. Слишком выразительны были снова вставшие перед их глазами развалины, чтобы можно было хотя бы в мыслях допустить возможность такого в Америке.
– У нас неполное представление о Берлине, – вдруг сказал Гаркнес. – Предлагаю зайти в гостиницу, взять костюмы и ехать на стадион, где будут соревнования. Не мешает заранее познакомиться с полем и будущими соперниками.
– Но ведь придется идти через советский сектор, – испугался Хивисайд, – а Шиллинг предупреждал, чтобы мы туда не ходили. Мало ли чего можно ждать от этих большевиков? Похитят тебя – и ищи тогда ветра в поле.
– Ну, этого я не боюсь, – засмеялся Гаркнес, – нас с Шортом украсть невозможно. А пройти по Берлину хоть раз непременно нужно. Что мы расскажем дома, если не увидим всего своими глазами?
– Правда, – согласился Шорт.
– Я согласен, но уверен, что ничего интересного мы не увидим, – отозвался Хивисайд. – Хотя Шиллинг почему–то очень настаивал, чтобы мы туда не показывались. Значит, надо идти. Но во всяком случае не мешало бы захватить еще несколько человек.
– Все боишься, чтобы тебя не украли большевики!
– Береженого и бог бережет, – мудро ответил Хивисайд, и Гаркнес подумал, что, быть может, действительно стоит взять с собой еще кого–нибудь просто для душевного равновесия.
Когда они вышли из гостиницы, их было человек десять. Длинноногий, неуклюжий Джилькс тоже поплелся за товарищами, хотя идти ему явно не хотелось.
– Пойду погляжу, – раздраженно бросил он, когда Шорт предложил ему остаться в гостинице.
Они прошли через весь Берлин, и перед их глазами предстала вся страшная, разрушительная сила войны. В советском секторе развалин было меньше. Тут тоже новостройки спокойно уживались рядом с разбитыми зданиями. Ровный асфальт с еще не заделанными следами разрывов тяжелых бомб. Пожалуй, здесь строили больше, чем в западных секторах, но юношам было не до сравнения.
Они шли молча, боясь разговора, который назревал, как гроза б жаркий июльский день. Еще не видно ни тучки, еще ясен и прозрачен горизонт, но уже слышны откуда–то раскаты грома, и уже заранее думаешь, где бы укрыться от грозы. Хотели этого спортсмены или нет, но каждый из них, быть может, впервые в жизни задумался над такими вещами, о которых там, дома, отмахивался, даже если они приходили ему в голову. Но там, в Нью–Йорке, где игла Импайер Стейтс Вилдинг возносится в самое небо и кажется такой мощной и нерушимой, что нельзя себе представить силы, которая может ее свалить, – такие мысли вообще кажутся нелепыми.
А тут, когда идешь мимо берлинских развалин и красноватая пыль от разбитых кирпичей покрывает ботинки, невольно думается о Нью–Йорке, о собственном положении, о родных, которые остались там.. Ведь в этих развалинах тоже жили люди, смеялись, надеялись, любили…
Страшно подумать, что было с ними, когда на дом падала тяжелая двухтонная бомба. Ведь то же самое может случиться и с твоими родными и с тобою, когда бомбы станут падать на Нью–Йорк. Только теперь это будет не обыкновенная невинная фугаска, которая по сравнению с атомной бомбой все равно что сила двухлетнего малыша с мощностью шестицилиндрового автомобиля.
Нет, нельзя допустить таких мыслей, ибо от них становится страшно жить…
– Больше никогда не поеду в Берлин, – сказал Генри Шорт, – у меня как будто вся душа перевернулась.
– Да не так все это страшно, – отозвался Джилькс, – от этих бомбежек никто не погиб. Гитлер заранее построил много бомбоубежищ и прятал там всю свою живую силу.
Том Гаркнес недовольно поморщился – слишком нелепо прозвучали слова Джилькса перед лицом явной смерти, которая словно и до сих пор витала над развалинами.
– Кто ты такой? – неожиданно спросил он Джилькса.
– Я – Джилькс.
– Это я знаю. Зачем ты с нами приехал? В каком виде спорта будешь выступать?
– Вообще я боксер, но неплохо играю и в баскетбол и, возможно, пригожусь даже в вашей команде.
– Не дай бог дожить до этого! – всплеснул руками Гаркнес, смерив с высоты своего роста фигуру Джилькса, но больше ничего не сказал.
Они подошли к высокой, празднично украшенной арке главного входа на стадион. Над воротами теплый ветер шевелил флаги пятидесяти двух стран. Американские звезды и полоски плыли в воздухе рядом с перекрещенным серпом и молотом.
«Мир! Мир! Мир!» – на всех языках кричали плакаты, которыми был увешан огромный стадион.
– Вот это мне уже не нравится, – произнес Джилькс, – будто мы сюда не на соревнования, а на митинг приехали.
– Правда, – согласился Шорт. – Впрочем, кто хочет митинговать, пусть себе митингует. Наше дело бросать мяч в корзинку, а все остальное меня не интересует.
Том Гаркнес промолчал. Он смотрел на красиво украшенный стадион, а перед его глазами все еще стояли берлинские развалины, и почему–то он ясно представлял себе, как падают бомбы на его родной город и стены небоскребов медленно, словно нехотя, валятся вниз.
– Что с тобой, Том? – дернул его за руку Шорт. – У тебя такой вид, словно ты уже несколько дней не видел мяча.
– Верно, – опомнился Том, – сейчас мы как следует возьмемся за это дело.
– Здравствуйте, друзья! – послышался веселый голос, и к американской команде подошел Рихард Баум. – Ну, как нравится вам наш стадион?
Лицо Баума светилось неприкрытой, искренней радостью. Все эти дни, прошедшие от окончания строительства стадиона до прибытия первых спортсменов, он не мог ни на минуту расстаться со своим произведением. Хотелось знать, что думает каждый о его проекте, и он не часто наведывался домой. Мало кто знал, что он и есть автор этого чудесного сооружения, а Баум молчал об этом, про себя испытывая гордость и радость, – все хвалили стадион.
– Как поживаете, Баум? Как дела? – Гаркнес, Шорт и еще несколько баскетболистов пожали Рихарду руку. Они встречались в Швеции и там подружились.
– Дела идут превосходно, – сияя, ответил Баум. – < Послезавтра начнутся соревнования. Нравится вам наш стадион?
– Да, очень.
– Особенно если сначала походить по Берлину.
– Ничего, – вдруг становясь серьезным, сказал Баум. – Скоро и весь Берлин станет похожим на этот стадион. Мы все построим заново. Уже делается проект… Но об этом мы поговорим в другой раз, если будет время. Сейчас я вам покажу, где можно переодеться.
Он провел баскетболистов в удобные раздевалки, явно гордясь своим произведением, показал новую систему душей, словом – вел себя как гостеприимный хозяин. В жизни Баума не было минут счастливее.
Через полчаса американцы уже прыгали возле баскетбольных щитов. На гаревых дорожках появились легкоатлеты. Над ямой, наполненной пушистыми, мягкими опилками, задрожали легкие планки для прыжков в высоту. Стадион полным ходом готовился к соревнованиям. Здесь собрались юноши и девушки всех национальностей. Скоро настанет решающее испытание, скоро первый старт. Надо быть готовым.
В гостиницу Том Гаркнес вернулся уже не пешком, а в автобусе. Теперь казалось, что развалин в Берлине стало меньше, так как автобус шел людными, уже застроенными улицами. Но впечатление от утренней прогулки не проходило. Неспокойно, нехорошо было на душе у Тома Гаркнеса. Правда, отец живет на ферме, далеко от большого города, до него, наверное, не долетит никакая бомба. Да и кто же станет бросать атомную бомбу на одинокую ферму? Но ведь не только о старом Эдварде Гаркнесе надо думать, когда смотришь на развалины Берлина? Надо думать о всех американцах. А что может сделать для них Том Гаркнес? Ровно ничего. А себе может причинить много вреда. Значит, нечего мучиться этими проклятыми вопросами. Все равно на них не найдешь ответа. Для того чтобы решать их, есть президент в Белом доме. Пусть он и ломает себе голову.








