Текст книги "Стадион"
Автор книги: Вадим Собко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
– Не знаю, не знаю, – задумчиво ответил подполковник, – надо еще подумать об этом.
– Думайте, но не забывайте, что перед вами не сержант или старшина, а известная всему миру спортеменка, актриса…
– Сержанты и старшины такие же люди.
– Во всяком случае, надеюсь, у вас хватит такта не вмешиваться в мою работу, – уже не скрывая раздражения, сказал Карцев и отвернулся, не желая больше говорить на эту тему.
– Кажется, наши пришли! – воскликнул Громов, и тотчас же в столовую вошли Волошина и Толя, – Здравия желаю, товарищ адмирал!
Вечером Волошина не была занята в спектакле и постаралась поскорее освободиться от гостей. Ей не терпелось остаться с сыном наедине – ведь завтра у него, вероятно, не будет для нее времени.
Гости весело попрощались и ушли. Примолкла на кухне баба Настя. В квартире тишина, слышно только дыхание Толи, который растянулся на тахте, – он положил голову на колени матери, и медленно перебирает ее длинные тонкие пальцы. Как хорошо лежать вот так, сознавая, что ты дома, где все до последней мелочи тебе привычно и мило, где каждая вещь как бы окликает тебя своим особым, с детства знакомым голосом.
– Как я соскучился по тебе, мама, – говорит Толя, и эти слова звучат для Ольги Борисовны сладчайшей музыкой. Она ничего не отвечает и только крепче сжимает руку сына.
Он рассказывает о своей жизни, о товарищах, преподавателях, и перед глазами Ольги Борисовны возникают классы, спальни и залы нахимовского училища. Она бывала там несколько раз, даже выступала когда–то на праздничном вечере. И сейчас, слушая сына, она как будто снова идет по длинным коридорам, увешанным картинами, изображающими морские сражения, и портретами знаменитых флотоводцев. Она слышит еще по–мальчишески ломкий басок Толи и вся переполнена самозабвенной, до боли острой любовью к сыну.
– Знаешь, мам, – говорит Толя, – уехали мы только вчера, а мне кажется, будто я уже сто лет не видел училища. Я точно знаю, что у нас там сейчас делается. Вот в эту минуту ребята начинают тренировку в спортивном зале. Завтра я обязательно приду посмотреть, как ты тренируешься, наверное, у нас как раз будет обеденный перерыв. Я так давно не видел тебя на стадионе.
Ольга Борисовна смутилась. Блаженного спокойствия на душе, навеянного близостью сына, его голосом, словно и не бывало.
– Не знаю, удастся ли мне это завтра, – сказала она. – У меня теперь изменились часы работы. Я очень занята в театре.
– А мне все равно, изменились они или нет, – радостно улыбаясь, ответил сын. – Я все равно найду время поглядеть на тебя. Мичман меня отпустит с какого–нибудь заседания… даже наверняка отпустит.
– Расскажи мне еще про себя, – стараясь переменить тему, сказала Волошина. – Тренировку ты видел десятки раз и еще увидишь…
Пожалуй, она не могла бы ответить, почему ей не хочется, чтобы сын пришел в спортивный зал Института физкультуры.
– А знаешь, – вдруг засиял сын, – когда ты в Берлине поставила рекорд, я в это время нес вахту, и ко мне явилась целая делегация с поздравлениями. Наверно, ни у кого на свете нет такой матери, как у меня.
Он произнес эти слова с гордой убежденностью, и у Волошиной опять появилось ощущение, что ей приходится что–то скрывать от сына, чего–то смущаться…
Мать и сын говорят, говорят до поздней ночи, пока внизу, на широкой улице Горького, не гаснут яркие огни. Надо бы спать, а не хочется – столько еще надо сказать друг другу!
А утром, как всегда, обступили очередные дела и хлопоты. Анатолий торопился к десяти в Дом Красной Армии, Волошина – в театр, и некогда было вспоминать о вечернем ощущении. Но на тренировку Волошина пошла только к вечеру, после того как проводила сына на слет. Ей трудно объяснить этот поступок даже себе самой, но иначе она не могла.
Карцев встретил ее, как всегда, приветливо и дружелюбно. Началась обычная, напряженная, но приятная работа, и все же Волошину сегодня почему–то не радовало ощущение бодрости и силы. Смутная тревога мешала ей дышать полной грудью. На секунду ей показалось, будто наверху, где было устроено нечто вроде галереи, шевельнулась какая–то фигура. Ольга перешла к другой стене, чтобы разглядеть получше, но так ничего и не увидела.
– Ну что ж, давайте заканчивать.
– Разрешите мне пропустить одно занятие, – попросила Волошина Карцева после окончания занятий. – Хочется побольше побыть дома.
Карцев согласился.
Вернувшись, Волошина застала сына дома. Он по–прежнему был ласков. Но порою в голосе его вдруг проскальзывало не то недоумение, не то соболезнующие нотки, настораживавшие Ольгу Борисовну. Она заметила также, что Толя больше не говорит о своем желании посмотреть тренировку. Впрочем, так даже лучше. Должно быть, увлекся слетом и забыл…
Но Толя Волошин ничего не забыл. Он все–таки побывал в Институте физкультуры, смотрел с галерейки, как тренируется мать, и немало удивился тому, что она работает в одиночестве. Раньше во время занятий здесь бывало так весело и многолюдно, спортсмены работали сообща, а это всегда создавало приподнятое настроение. А теперь мать одна–одинешенька в огромном полуосвещенном зале, и. голос Карцева доносится из полутьмы, словно из подземелья.
Почему мама работает теперь одна? Почему вокруг нее никого нет? Что случилось?
Он не позволил себе расспрашивать ее, инстинктивно чувствуя, что матери это будет неприятно. Юноше хотелось защитить мать от всех неприятностей, помочь ей, но он не знал, как это сделать.
Быстро пролетели три дня, и снова мать и сын на перроне Ленинградского вокзала, молчаливые и грустные, хотя расставались они ненадолго.
И там же, на перроне, когда до посадки оставались считанные минуты, Толя неожиданно резко спросил;
– Что с тобой случилось, мама?
– Ты о чем? – удивилась Волошина.
– Ты знаешь, о чем я говорю. Почему теперь возле тебя никого нет? Ведь все это время у нас дома бывали только мои товарищи, а никто из наших знакомых даже не позвонил. Почему ты тренируешься одна в зале? Что произошло, мама?
Волошина заставила себя улыбнуться, хотя сердце ее вдруг замерло.
– Да ведь это просто случайность, – с деланым спокойствием сказала она. – Я просила знакомых не мешать нам. А тренируюсь я одна потому, что так мне удобнее по времени. Не тревожься, все хорошо.
Но в душе она знала, что скрыть ничего не удалось, Толя уже не мальчик, который верит каждому ее слову. Быть может, она сказала бы ему правду, если б сама ее знала, если б отважилась честно определить и оценить свои поступки.
Это было ей не под силу. И потому оставалось только рассмеяться и переменить разговор. Раздались звонки, потом гудок. Поезд тронулся. Беспокойные, пытливые глаза Анатолия мелькнули перед матерью и исчезли.
Ольге Борисовне не хотелось ехать на метро или такси, и она медленно пошла пешком. Слова сына еще звучали в ее ушах. Он спросил о главном – почему она осталась одна, совсем одна в целом мире? Нет, это неправда, у нее есть друг, Иван Громов; Карцев тоже никогда ее не покинет, у нее много друзей в театре…
Все это так, но вот Толя спросил – значит, это может заметить не только он… А работать в одиночку ей самой неприятно и тоскливо…
Однако ничего изменить нельзя, да и не нужно. Она будет работать одна, она еще добьется новых рекордов, ни с кем не собирается делить свою славу.
Да, рекорды она еще поставит, но сейчас мысль об этом не доставляла ей никакого удовольствия. Впрочем, нечего раскисать. Надо взять себя в руки.
Войдя к себе, в свою тихую комнату, Ольга Борисовна села к зеркалу и прислушалась. Ни звука. Не слышно даже сонного дыхания бабы Насти на кухне. Хоть бы кто–нибудь позвонил по телефону. Нет, наверное, сейчас уже никто не позвонит.
Ольга Борисовна поглядела на себя в зеркало. Утомленное, озабоченное лицо. Разве можно в таком настроении играть Любовь Яровую? Она провела пальцами под глазами – да, тут уже появляются морщинки…
Она умылась, разделась и легла в постель, с наслаждением ощущая прохладу крахмальной простыни. Заснуть бы сейчас, и прошло бы это тяжелое настроение, а завтра снова все будет хорошо.
Но сон не приходил, и на вопрос «почему возле тебя никого нет?» никак не удавалось найти ответ.
В один из таких вечеров ей позвонил Севочка Барков, и актриса даже обрадовалась этому звонку – пусть приходит, все–таки веселее говорить с ним, чем одной мучительно искать ответы.
Глава пятнадцатая
Писатель Анри Шартен жил в Париже на тихой, малолюдной улице Гренель, недалеко от советского посольства. Небольшой домик, отделенный от улицы высокой узорчатой чугунной решеткой, утопал в густой зелени старых грабов. В Париже еще можно встретить такие уединенные, словно изолированные от всего света старинные особняки, от которых веет спокойствием и довольством; кажется, будто в их двери никогда не входила ни первая, ни вторая мировая война. Они словно еще живут в середине прошлого столетия и всем своим видом как будто говорят: «Вот, смотрите, как хорошо и спокойно умели жить когда–то люди, не то что в ваше сумасшедшее время».
На этот раз Шартен вернулся домой не в духе. Поездка в Берлин не принесла ему никакой радости. И не премьера испортила ему настроение, а последний разговор с генералом Стенли, оставивший такой неприятный осадок. Во–первых, он, Шартен, не привык писать по чьим–либо заданиям, во–вторых, он почти убедился, что русские не хотят войны, в-третьих, будь они прокляты, эти пьесы, никогда не знаешь, во что их превратит театр, в-четвертых…
Словом, у Шартена было немало поводов для раздражения, когда он вместе с Шарлем вышел из машины на улице Гренель и увидел с детства знакомые завитки чугунной ограды. Нет, все то, что вызывало у него недовольство, должно остаться здесь, на тротуаре. Сейчас появится экономка Лили Буше, стукнет чугунная калитка, и исчезнут все неприятности, пережитые в Берлине. В дом он их не пустит.
Шартен так и сделал. В сердцах он так громко хлопнул калиткой, что даже шумная Лили Буше взглянула на него с удивлением. На этот раз, вопреки обыкновению, она не выразила никакой радости по поводу возвращения хозяина и не сказала, что после каждой поездки он все молодеет и молодеет.
Шарль, ничего не заметив, сейчас же приказал Лили приготовить ему мундир, так как сегодня вечером он должен был явиться в полк. Шартен же увидел в поведении Лили недобрый знак, и покой маленького домика показался ему не таким уж надежным. Такого с ним еще не бывало – он привык возвращаться к себе домой как в неприступную крепость.
Шартен сразу прошел в ванную, вымылся и через полчаса уже сидел за столом. Обстановка в кабинете была старомодная, но Шартен не собирался ее обновлять. За этим старинным, времен Людовика Четырнадцатого, бюро сиживали отец и дед Шартена. Как же можно с ним расстаться? Диван, правда, немного узковат, но с ним связано множество воспоминаний. Книги, расставленные задолго до первой войны в старых шкафах, сделанных еще дедом Шартена, было бы просто преступлением переставлять в другое место. На дверцах этих редкостных шкафов были вырезаны барельефы – портреты французских писателей от Корнеля до Мопассана. А разве эти кресла, на которых так удобно сидеть и спать, не заслуживают благодарности только потому, что они вышли из моды? Даже эти бра, от тусклого света которых кабинет кажется мрачным, и те пусть остаются на своем месте.
Шартен плотнее запахнул на себе халат, с удовольствием ощущая его тепло, и принялся за разбор почты. Пересмотрев конверты, он отложил письма в сторону. Слишком много писем и среди них ни одного интересного – он прочтет их завтра. А что пишут в газетах? Шартен взялся за газеты.
Ну что ж, генерал Стенли оказался прав – во Франции о славе писателя Шартена кричали не меньше, чем в западном секторе Берлина. Пьесу его расхвалили так, словно рецензентам было щедро заплачено. Содержание пьесы пересказывалось много раз, мощь англо–американской армии превозносилась до небес и непременно со ссылками на метра Шартена.
В кабинет вошел Шарль, уже успевший переодеться в новенький лейтенантский мундир. Он был очень красив в военной форме со всеми своими нашивками и шевронами. Шартен с удовольствием смотрел на сына. Быть может, когда–нибудь он дослужится и до генеральского звания. «Генерал Шартен» – это звучит неплохо.
– Не знаю, удастся ли мне сегодня вернуться домой, – сказал Шарль, протягивая на прощанье руку отцу.
– Ну что ж, – ответил Шартен–старший, ощущая сильное пожатие руки сына, – только не слишком преувеличивай мой успех, когда будешь рассказывать про Берлин.
– Это уж мое дело, – лукаво усмехнулся Шарль. – У меня есть что рассказать о Берлине, и в этом рассказе ты займешь не последнее место.
– И когда будешь рассказывать, не очень много пей за здоровье отца, тебе еще рано брать большой разгон, – продолжал Шартен.
– Ладно, – уже совсем весело сказал Шарль, ясно представив себе ожидавшую его встречу с товарищами, затем по–военному отдал честь, стукнул каблуками и вышел из кабинета раньше, чем отец успел дать ему еще какое–нибудь наставление.
Шартен с деланой улыбкой проводил глазами его по–мальчишески тонкую в талии фигуру и снова застыл в своем кресле.
В дверь постучали. Шартен за долгие годы успел изучить не только стук, но и каждый шаг Лили Буше. На этот раз стук его несколько удивил.
– Войдите, Лили, – откликнулся он.
Лили Буше, высокая, статная женщина с сильными руками, могучим бюстом и зычным голосом, шагнула в дверь, сделала три шага и стала, как по команде «смирно». На ней было черное шерстяное платье, которое она надевала только в официальных случаях. Весь ее вид, подчеркнуто строгий и деловитый, предвещал серьезный и важный разговор. Шартен с интересом воззрился на Лили.
– Я пришла к вам, мсье Шартен, – заговорила она своим низким голосом, – чтобы предупредить о своем уходе из вашего дома.
От волнения она говорила почти басом, но Шартен не обратил на это внимания–его слишком поразили слова Лили.
– Что случилось, Лили? – закричал он. – Что за нелепые выходки? Какая вас муха укусила? Замуж собираетесь, что ли?
Экономка выдержала долгую паузу.
– Случилось не со мной, а с вами, мсье Шартен, – медленно сказала она, глядя прямо в удивленное, испуганное лицо своего хозяина. – Ваше поведение лишает меня возможности оставаться в этом доме.
– Ничего не понимаю! – растерянно произнес Шартен. – Вы не можете высказаться яснее?
– Могу, – твердо сказала Лили, – и не только могу, но и должна. Вам следует знать, что с тех пор, как вас начали расхваливать в газетах, я стала посмешищем для всех, кто знает, у кого я служу.
Шартен широко раскрыл глаза. Лили продолжала:
– Вы написали пьесу, мсье Шартен, ее поставили в Берлине, а в этой пьесе нет ни слова правды. Все мои знакомые называют вас теперь лгуном и американским подлипалой и спрашивают, завели вы уже себе флаг со звездами и полосками, чтобы, не дай бог, не опоздать вывесить его, когда американцы объявят Францию Америкой, и выучили ли вы «Янки–Дудль», чтобы спеть для такого торжественного случая. Вот что про вас говорят, мсье Шартен.
– Лили, – возмутился Шартен, – уверяю вас, все это клевета, люди завидуют моему успеху…
– Нет, не клевета, – тем же тоном ответила Лили, – я сама прочла, что про вас пишут в газетах, и все поняла. Люди правду говорят, а вот вы написали бог знает что! Вы написали, что американцы спасли всю Европу – это же вранье! Как вам не совестно было писать такое? Да если бы не русские, Гитлер бы ваших американцев потопил в Ла–Манше, как щенят!
– Вы ничего не понимаете, Лили, – сказал Шартен, немного успокоившись, – что вы можете об этом знать?
– Я? – Лили уперлась руками в бока, в голосе ее зазвучали более высокие нотки. – Это я–то ничего не знаю? Посмотрите на меня, мсье Шартен, поглядите мне в глаза и вспомните мою жизнь. Ктоосвободил меня из лагеря Заксенгаузен под Берлином? Может, ваши американцы? Да их тогда и близко не было! А я хорошо узнала русских, познакомилась с их солдатами, я знаю их лучше вас…
– Не сомневаюсь, – иронически заметил Шартен.
– Да, уж можете не сомневаться, – запальчиво откликнулась Лили, – можете не сомневаться.
– Ну, разумеется, вы их изучили на практике. Стыдились бы вспоминать об этом.
– А я ничего не скрываю, – гордо сказала Лили. – У меня там был хороший друг Гога Джания, и месяц, проведенный с ним, будет лучшим воспоминанием в моей жизни. Это был настоящий мужчина, человек кристальной чистоты и честности. Я пошла бы за ним на край света, но как ни жаль, а это невозможно. Некоторым французам следовало бы брать с него пример, – она грозно взглянула на Шартена и вышла из кабинета.
Шартен неподвижно сидел в кресле, стараясь понять происшедшее, придумать какой–то способ, чтобы повлиять на Лили. Без нее он не мог представить своего существования. Ведь она еще молоденькой девушкой поступила в услужение к госпоже Шартен на улицу Гренель, и так прожила здесь всю жизнь, за исключением времени, проведенного в концлагере, куда гитлеровцы посадили ее за слишком острый язык. Но все остальное время Лили управляла хозяйством Шартена, как некоронованный монарх. Даже Шарля после смерти госпожи Шартен воспитывала Лили. Если она уйдет отсюда, дом замрет, как улей, из которого вылетела матка.
Шартена охватила злость. Что же это? Конечно, она ничего не понимает. Но неужели весь Париж презирает метра Шартена?
Он вскочил с кресла, подбежал к двери и, высунув голову в коридор, закричал:
– Потаскуха! Мерзкая потаскуха!
Перед ним снова появилась Лили; в ее черных глазах не было ничего, кроме крайнего изумления. Подчеркнуто спокойным тоном она сказала:
– И вам не стыдно, мсье Шартен? А мне казалось, что вы человек воспитанный. Видно, глупая у меня голова – сколько лет провела с вами, а толком вас так и не раскусила.
В каждом ее слове чувствовалось такое презрение, что Шартену ничего не оставалось делать, как закрыть дверь и снова опуститься в свое кресло. Ужас, ужас! Мир начал раскалываться на куски на его глазах. Что ж это будет, если даже Лили Буше заговорила таким тоном!
Он долге сидел молча, не двигаясь, стараясь успокоиться и разобраться во всем хладнокровно, но ничего не выходило. Ему казалось, что все это – страшный сон. Скоро наступит утро, он проснется – и все будет по–прежнему, и слова Лили перестанут жечь его мозг.
Дверь снова открылась, на этот раз без стука. Шартен с надеждой поднял глаза – быть может, Лили одумалась, пришла просить прощения и сказать, что все остается по–старому. Но это оказалась не Лили – в кабинет быстро вошел Шарль. Шартен достаточно хорошо знал своего сына и сразу же заметил, что тот находится в крайнем возбуждении.
– Что с тобой, Шарль? Почему ты так рано?
– Что со мной? – Шарль гордо и даже слегка снисходительно улыбнулся отцу. – Со мной ровно ничего. Просто пришла наконец та минута, которая неизбежно должна наступить в жизни каждого военного. Мы идем воевать!
Тяжелое кресло вдруг плавно, как колыбель, закачалось под Шартеном. Столько несчастий' в одни день, – неужели это возможно! Он умоляюще взглянул на сына, надеясь, что, может быть, это шутка и сейчас то страшное, тяжелое, что вдруг навалилось на него, развеется веселым смехом сына. Но Шарль и не думал смеяться. Гордо выпрямившись, он прошелся по комнате и сказал:
– Вот теперь американцы уже не посмеют говорить, что мы не умеем воевать. Мы зададим этим желтым обезьянам такого жару, что о нас заговорит весь мир. Может, и ты тогда напишешь пьесу про нас, а не про американцев.
Сам того не зная, он задел больное место отца. Шартен оцепенел, ясно представляя себе, что придется испытать его сыну. Он смотрел на Шарля и видел, что тот увлечен перспективой войны – должно быть, война ему представляется легкой, приятной прогулкой, в которой за каждый шаг дают ордена и чины. Неужели нельзя что–то сделать, отговорить Шарля, растолковать ему, что война не может быть прогулкой и за каждый шаг там придется платить кровью?
Он попробовал что–то сказать, но сын перебил его:
– Я не понимаю тебя, отец, твои слова явно расхо; дятся с тем, что ты пишешь. Я ведь очень хорошо помню все твои произведения. Ты пишешь о войне совсем иначе. И твои убеждения – это мои убеждения. Я привык тебе верить… Не думаю, чтобы война с Вьетнамом была безопасна для нас. Но лучшей практики не придумаешь. А вмешиваться ты и не пытайся! Приказ уже отдан, послезавтра мы отправляемся.
Глава шестнадцатая
Свой первый очерк Нина Сокол писала очень долго. Тщательно, много раз переделывала, обдумывала и отшлифовывала она каждую фразу. Снова и снова перечитывала записи в блокноте, боясь что–нибудь пропустить, чего–нибудь не использовать. Вспомнила слово в слово свой разговор с бригадиром и проверяла, все ли правильно у нее записано.
И вот наконец первый очерк готов. Много их еще будет в жизни Нины Сокол, когда она станет журналисткой и начнет работать в редакции газеты, но такого чувства ответственности, такого волнения ей, быть может, не придется испытывать никогда. При одной мысли, что ей нужно читать свой очерк перед всеми участниками кружка, Нину бросало в дрожь. Ведь это не то, что в школе читать свою домашнюю работу. Это очерк, и критиковать его будут беспощадно. Нина представляла себе лицо Ирины Гонта, когда она будет слушать очерк; представила Веру Кононенко, веселую, очень смешливую девушку, постоянно влюбленную в какого–нибудь знаменитого актера, – она тоже не даст спуску; представляла серьезную Лиду Уварову, – однажды ее заметка о школе была напечатана в «Пионерской правде», и с тех пор Лида пользуется на курсе большим авторитетом; перед глазами ее встало обожженное лицо Игоря Скворчика, – слушая, он всегда подпирает щеку рукой, словно у него болят зубы; на их курсе Игорь самый старший, он был на войне, и поэтому все относятся к нему с большим уважением; вспомнился ей Валя Волк, бойкий юноша с чрезвычайно острым языком – его, пожалуй, надо бояться больше всего. Хорошо, что будет товарищ Кащук, он уже, наверное, не> допустит обидной и несправедливой критики.
Все произошло именно так, как представлялось Нине. Студенты собрались в аудитории сразу же после лекций. Это было первое практическое занятие кружка, первое обсуждение уже написанного очерка, поэтому слушателей пришло много. Нина взглянула на собравшихся и похолодела от волнения – боже, как страшно! Она присела на кончик скамьи и замерла в ожидании. Наконец пришел Кащук, высокий, очень худой, – студенты утверждали, будто у Кащука нет фаса, а только профиль, и это очень походило на правду.
Игорь Скворчик, которого в прошлый раз выбрали старостой кружка, предоставил, слово Нине.
Нина пошла к столу, с трудом передвигая ноги, ей казалось, что она ступает не по паркету, а по вязкой глине. Кажется, перед своим первым стартом она волновалась куда меньше.
Девушка начала читать. Ирина Гонта даже вздрогнула, услышав изменившийся от волнения голос Нины.
Неужели и ей придется когда–нибудь вот так же читать перед всеми свое произведение? А ведь придется, обязательно придется!
Ей очень хотелось, чтобы очерк Нины Сокол всем понравился. Как было бы приятно выступить, поздравить Нину и сказать: «Давайте попробуем послать этот очерк в газету, его, наверное, напечатают».
Но Ирина видела: чем дальше, тем равнодушнее становятся лица слушателей. Ей и самой стало трудно следить за основной мыслью. Ирина с ужасом заметила, что Вера Кононенко украдкой зевнула. Староста кружка Скворчих тоже слушал Нину довольно рассеянно.
Нина окончила чтение при полном молчании слушателей. И вдруг в тишине раздался голос Вальки Волка, самого ехидного и злоязычного студента:
– Этот очерк нужно передать политехническому институту, там его используют как пособие для изучения подъемных кранов и экскаваторов.
– Товарищ Волк! – оборвал его Скворчих. – Если хочешь выступить, попроси слово.
– А я уже все сказал, – и Валька Волк спрятался за спины сидящих впереди.
Нина ощутила острую ненависть к Вальке. Даже не взглянув в его сторону, она подошла к своей скамье к села. Вот сейчас попадет этому противному Вальке от товарищей за такое выступление!
– Кто хочет слово? – спросил Скворчик.
Все молчали, и Ирина, испытывая жалость к подруге, убедилась, что обсуждать, собственно говоря, нечего, – замечание Вальки оказалось почти исчерпывающим.
– Товарищ Сокол, – раздался вдруг голос Кащука, – с кем вы разговаривали на Крещатике?
– С бригадиром монтажников, которые собирают подъемный кран. – Нина насилу выговорила эти слова.
– Как его зовут?
И Нина вдруг сообразила, что даже не поинтересовалась, как его зовут, и называла просто «товарищ бригадир» – ей очень нравилось тогда это сильное, энергичное сочетание слов. Для виду она полистала блокнот, но, конечно, ничего там не нашла.
– Я могу узнать его имя, – сказала она.
– Нет, сейчас это уже не нужно, – ответил Кащук. – А еще с кем из рабочих вы говорили?
– Там были практиканты из КПИ.
– Очень интересно. Но их имен вы тоже, по–видимому, не знаете?
– Нет, – решительно ответила Нина. Никакая сила в мире не заставит ее произнести имя Русанова.
– А теперь, товарищи, давайте разберемся, в чем ошибка Нины Сокол, – начал Кащук. Он стал говорить о недостатках очерка и сделал это так просто, по–дружески, что у Нины исчезло ощущение провала, и она сама удивилась, как это она не понимала раньше, что в центре каждого очерка должны стоять не машины, а люди, с их характерами, мыслями и стремлениями. Вспомнился бригадир с его жалобами на отсутствие запасных частей, – вот расскажи об этом разговоре, и сразу оживет образ, станет понятным и ясным. Как это она пропустила самое главное? Внезапно ей вспомнились последние слова Русанова. Он предостерегал ее именно от этой ошибки. Откуда он знал? Ага, он, должно быть, слушал ее разговор с бригадиром.
Кащук закончил разбор, и каждый студент подумал, что писать очерк куда труднее, чем казалось на первый взгляд.
На стадион Нина и Ирина Гонта отправились вместе.
Девушки вышли из университета и на секунду остановились.
– Смотри, как красиво, – сказала Ирина.
Всю свою жизнь Нина прожила в Киеве и давно уже привыкла к осенней медно–багровой роскоши его садов и парков. Но Ирина видела киевскую осень впервые и каждый раз, выходя из университета, замирала от восторга.
И в самом деле было от чего прийти в восторг. Тяжелые, ветвистые круглые кроны каштанов стали темно–бронзовыми, в осенней сухой и звонкой листве не было ни одного зеленого пятнышка. Среди них стоял памятник Шевченко, и казалось, что обступившие его каштаны тоже отлиты из металла.
Девушки быстро прошли через сад. На дорожках копошилась детвора. На скамейках сидели седые старички в старомодных пиджаках и котелках и неторопливо рассуждали о политике. «До войны их было гораздо больше», – подумала Нина.
Первым человеком, которого они встретили на стадионе, был Ростислав Косенко. Нина никогда не приглашала его сюда и не ожидала его видеть. Ее отношения с Косенко складывались как–то непонятно.
В тот раз, получив от Косенко письмо, она пошла к нему на свидание. Не зная причин, заставивших Нину согласиться на это, Косенко даже удивился про себя столь легкой победе и подумал, что мнение, высказанное им Русанову о Нине, неожиданно оказалось справедливым. Он решил как можно чаще встречаться с Ниной, изображать пылкую влюбленность, посылать ей цветы, приглашать в театр, словом, по его собственному выражению, не давать противнику опомниться, пока он не сдастся. О своих ухаживаниях он не говорил Русанову ни слова, намереваясь рассказать ему обо всем, когда гордое сердце Нины Сокол будет совершенно покорено.
Поэтому–то, твердо решив привести свой план в исполнение, Косенко и появился на стадионе, собираясь после тренировки пригласить Нину в театр или ресторан. Он остановил девушек недалеко от трибуны, поздоровался с Ниной, которая познакомила его со своей подругой, сказал, что дождется конца занятий, и пошел к трибуне.
– Неприятный у тебя знакомый, – сказала Ирина, входя в раздевалку.
– Почему?
– Губы как–то неприятно облизывает.
Нина ничего не ответила. В раздевалке с ними поздоровалась Софья Карташ, с некоторого времени она не пропускала почти ни одного занятия, которое проводил Максимов на стадионе.
Николай Дмитриевич уже поджидал своих учениц, и девушки заторопились. Когда они вышли на поле, перед тренером выстроилась шеренга, значительно длиннее той, которую увидела Ирина, придя сюда в первый раз. Группа росла.
Тренировка началась. Нина часто посматривала на трибуну, где сидел Косенко. Ей было неприятно его присутствие. Взгляд его словно связывал движения.
Максимов перешел к знакомому упражнению–очень трудному ползанию по холодной, уже тронутой первыми утренними заморозками земле. Нина подумала о том, как выглядит все это с трибуны, ей стало неловко, и она поднялась с земли.
– Николай Дмитриевич, я этого делать не хочу, мне неудобно.
– Нет, ты будешь делать это упражнение, Оно тебе нужнее, чем кому–либо другому.
– Никому оно не нужно.
– Вон смотри, как Ирина его делает.
Раздражение скапливалось в сердце Нины еще со времени обсуждения очерка, и слова Максимова явились последней каплей. Быть может, если бы тренер не привел ей в пример Ирину, девушка сдержалась бы, но сейчас она уже не владела собой.
– Не буду я делать ваших дурацких упражнений!
– Если бы ты была даже чемпионом мира, то и тогда бы не имела права говорить таким тоном, – сдержанно заметил Максимов.
– А упражнений этих все равно делать не буду.
– Выйди из строя, поди оденься, поговорим после тренировки.
Нина резко повернулась и, даже не взглянув на тренера, помчалась к раздевалке. Карташ встретила ее улыбкой:
– Не поладила с Максимовым?
Внутри у Нины все кипело от нервного возбуждения. Неудачи нынешнего дня она валила на ни в чем не повинного тренера. Он казался виновником всех неприятностей.
– Софья Дмитриевна, я перехожу в вашу группу, – заявила Нина.
Карташ приняла это заявление внешне спокойно, но сердце ее дрогнуло от радости.
– Я знала, что ты к этому придешь, – сказала она. – Николай Дмитриевич очень хороший тренер, но никогда не умел обращаться с чемпионами и понимать их психологию. Ну, надеюсь, мы с тобой поладим.
Она обняла Нину за плечи и поцеловала в щеку, как бы закрепляя этим их сговор.
– Завтра приходи в три часа, – уже другим, властным тоном начальника произнесла Карташ. – Группа у меня небольшая, и тебе будет легко работать.
Нина торопилась выйти из раздевалки, чтобы не встретиться с Максимовым. Теперь ее уже томило ощущение вины перед ним, но ни за что на свете она даже самой себе не призналась бы в своей неправоте.
Косенко ждал ее возле выхода.
– Очень хорошо, что вы кончили тренировку раньше, – радостно сказал он. – Давайте поедем в ресторан, пообедаем, поговорим. Я так давно вас не видел… так соскучился…








