412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Труде Марстейн » Всё, что у меня есть » Текст книги (страница 2)
Всё, что у меня есть
  • Текст добавлен: 27 июня 2025, 13:48

Текст книги "Всё, что у меня есть"


Автор книги: Труде Марстейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)

– Когда ты была маленькой, нам приходилось быть тише воды ниже травы, – как-то рассказала мне Кристин. – Если тебя уложили, мы ходили на цыпочках: ты просыпалась от малейшего шороха, и тогда с тобой сладу не было. Помню, как мы открывали пакет с чипсами, – она показала как в немом кино. – Раздайся хоть едва слышное шуршание, ты тут как тут на лестнице, злая как фурия.

Интересно, почему это они открывали пакет с чипсами после того, как я ложилась спать?

Иногда от моих слов в папиных глазах вспыхивают веселые искорки, он отворачивается, но улыбки сдержать не в силах: я самая младшая, а говорю такие хитроумные вещи. Он называет меня «Принцессой, которую никто не мог переговорить».

Никого из сидевших за столом не жаль так, как Халвора, но еще больше мне жаль саму себя. Когда мне было восемь лет, я попала в больницу с аппендицитом; все входившие в палату один за другим говорили: «бедняжка», «бедная Моника». Но даже тогда я себя не жалела так сильно. В конце концов в палате появился папа. Он ушел от нас еще до наступления лета – исчез на пять недель. Но в тот день он вернулся и сказал: «Бедная моя маленькая девочка». Тогда мне было жаль Кристин, большую и здоровую.

– Моника, хватит ныть про свой живот, – процедила мама. – У меня нервы не выдержат, если не прекратишь нудить.

Из машины на пляж я несла большую подстилку, а в руках у Кристин была сумка-холодильник с морсом, хлебом, плавленым сыром в тюбике и печеньем. Я плакала, а мама, массируя лоб кончиками пальцев, сказала:

– Я ничего не могу поделать, Моника. Успокойся уже со своим животом. Все пройдет.

В то лето тетя Лив бывала у нас меньше обычного, Халвора отправили на три недели в детский летний лагерь, а мы и вовсе на каникулы никуда не ездили, и я скучала по тете Лив даже больше, чем по папе, потому что ее отсутствие отчетливо ощущалось в конкретных вещах: я скучала по эскимо в морозилке, по насаженным на шпажки мясным тефтелям, по лимонаду с сахаром и лимоном. Я много думала о Халворе, который проводил каникулы в лагере с какими-то чужими детьми, и я даже не могла себе представить, чтобы ему там нравилось. Я не могла взять в толк, как тетя Лив вообще могла его туда отправить. Когда тетя Лив гостила у нас, отношения с мамой у них накалились. Я слышала, как тетя Лив на веранде ругала маму из-за того, что та никому не хотела говорить о папином уходе.

– Подумай о детях, об Элизе, – увещевала ее тетя. – Как ты думаешь, что сейчас у них в голове? Как они смогут понять, что происходит? Ты что, не видишь, что творится с Моникой? Она же почти ничего не ест!

Мама ругалась и тихо плакала.

– Не вздумай рассказать об этом маме, я тебе не разрешаю! – кричала она. Потом тетя Лив уехала, а у меня разболелся живот, и боль становилась все сильнее.

Когда я очнулась в больнице после операции, комната была залита светом, а на ночном столике лежали виноград, шоколад, кукурузные палочки со вкусом сыра и журналы. Солнечные зайчики плясали на дверцах шкафа, и мама со слезами в голосе спросила: «Тебе хочется еще чего-нибудь?» Когда я проснулась в следующий раз, солнечные зайчики исчезли, а на стуле у окна сидел папа. И я поверила, что отныне все будет хорошо. Его не было больше месяца, и никто не знал, где он. Теперь он сидел на стуле с блестящими металлическими ножками, и я принялась рассказывать – о больнице и медсестрах, и о том, как это – проснуться после наркоза, о проколотой велосипедной шине и о том, что осенью я снова пойду в школу. Я говорила о том, что мой любимый предмет в школе – норвежский язык, но все же лучше летних каникул ничего быть не может. «Ой, как же болит шов», – проговорила я и заплакала, а папа встал и пошел за врачом или медсестрой.

Я стою на лестнице и смотрю, как папа вытаскивает из машины ящик с газировкой и ставит его в гараже, относит в кухню мешок с сахаром для варенья. Потом он кладет чемоданы тети Лив, Халвора и Элизы в багажник. Тетя Лив на прощанье обнимает меня и долго не отпускает, от нее пахнет топленым маслом и духами с ароматом из моего детства – английские конфеты и зеленый лимонад с парома в Данию. Она прижимает меня к себе так крепко, словно это наказание или воспитательная мера: мол, не отпущу, пока не попросишь о пощаде, пока не осознаешь, что наделала. И все же она разжимает объятия. У Элизы длинная шея и отсутствующий взгляд, она забывает меня обнять. Лоб кажется слишком высоким из-за тугих косичек, она не выглядит взрослой. Я пытаюсь угадать, как они поделят места в машине, кто с кем сядет рядом. Халвор наверняка уткнется в комиксы про Дональда на переднем сиденье, а тетя Лив и Элиза сядут вместе и проболтают всю дорогу – о новом приятеле тети, о медицинском колледже, о маминой мигрени, о том, каково папе, и обо мне. Я могла бы позвонить Анне Луизе и сказать: это было глупо. Или сказать: это просто глупо, давай уже покончим с этим. Но что же глупого, она ведь сказала те слова и ушла через школьный двор, расчерченный для игры в классики, а мы могли бы стать подругами, которые всегда поддерживают друг друга. Но я не звоню ей. Она сказала, что мама – жалкая училка музыки, что ей вовсе не надо было становиться учителем. Что Гуннар говорил, будто мама заплакала из-за того, что ученики разговаривали во время занятий.

Я могу спросить Кристин, хочет ли она поиграть в шахматы или вист, но она все равно откажется.

Никто не отправляет меня в постель, я укладываюсь сама. Я слышу, как родители разговаривают внизу. Я продолжаю читать.

В книжке отцу Стины не продлили договор аренды, он очень расстроен и пьет весь вечер до беспамятства, пока лицо не становится сизым, а ночью у него останавливается сердце. Мать на похоронах не плачет.

Если мы с Анной Луизой опять не подружимся, мне придется начать жизнь заново или же остаться наедине со всем тем, из чего моя жизнь состояла до сих пор, когда мне было шесть, девять, одиннадцать, двенадцать. Было все: голодное бедствие на мусорной свалке, мы чуть не утопии во время отлива, а еще шведская жвачка со вкусом ананаса и литр неразбавленного морса, нас потом рвало за деревом жижей кровавого цвета. Защищать все, если нужно, или отказаться от всего. От рододендрона в углу сада с тенистым укрытием на влажной земле. Мы становимся все старше и взрослее и понимаем все больше. Все, что было у нас общего, теряет смысл, смысл, который витает в комнате, где никого нет.

Без пятнадцати одиннадцать внизу звонит телефон. Я прочитала больше половины книги, лежу в кровати без сна и слышу, как папа снимает трубку:

– Привет, Лив, да, да, прекрасно, приятно слышать.

Однажды все это будет принадлежать другому времени, я уеду отсюда далеко-далеко, оставлю все позади и, возможно, даже не захочу приезжать в гости.

– Как поезд, нормально добрались? – говорит папа. – Всегда ждем вас в гости, приезжайте.

Я слышу, как за окном включается поливалка, звук водяных струй похож на стрекот кузнечика.

Бессмертие

Сентябрь, 1980

Когда Элизе было двадцать пять, она вышла замуж за зубного врача на шесть лет старше нее. Они сфотографировались на мосту Виндебру, и Элиза бросила вниз розу на счастье и удачу. Два года спустя у них родился ребенок – мальчик. Пока они снимают квартиру, но совсем недавно купили дом недалеко от родителей. Почти все комнаты в нем застелены искусственным ковровым покрытием коричневого цвета.

На берегу реки под плакучей ивой Франк объясняет мне, почему он не может сейчас вступить со мной в серьезные отношения. Для этого у него есть ряд причин. Деревья уже облетают, но нависающие над нами ветви еще покрыты желто-зеленой листвой, сухая утоптанная земля усыпана листьями и ветками, утки нарезают круги на поверхности реки.

– Мне всего двадцать четыре, – говорит он и выдыхает облачко дыма. – А тебе всего двадцать. Я не создан для семьи. Я из тех, кто ценит свободу.

Я убеждаю его, что мы подходим друг другу. Я тоже не создана для семьи. Мне тоже нужна свобода. Я злюсь, и это даже хорошо, что боль и отчаяние сменяются гневом. Я спала с Франком много раз. Я бы не стала этого делать, если бы знала, чем все закончится. Не спала бы с ним и не спрашивала бы у Элизы разрешения прийти на крестины Юнаса вместе с Франком. Порой мне казалось, что инициатором наших отношений была я, а не он. Франк замолчал и смотрит на меня с улыбкой, в которой читается вопрос – с тобой все в порядке? Ты, вообще-то, в себе? Откажи я ему хоть раз, натолкнулась бы на ту же вопросительную улыбку – с тобой все в порядке? Мы ложились в постель, его дыхание обжигало кожу и обволакивало меня, я растворялась в нем без остатка, а когда приходила в себя, по лицу Франка скользила улыбка или, скорее, насмешка – эй, ты здесь? А, вот ты где!

Скажи, ради бога, это нормально, – отбросив условности, ходить голой по комнате, или этого делать не стоило? Потому что я не знаю, не понимаю ничего.

Вот что я бы хотела сказать Франку, но у меня не получается, это нельзя выразить словами.

У Франка редкая бородка, анорак с карманами на груди. Он щелчком отправляет окурок в реку, потом берет мой и выбрасывает следом. Франк тянется вверх, отламывает тонкую веточку плакучей ивы, гибкую, словно леска, крутит ее в руках и легонько проводит ею по моему лицу, потом запускает руку мне под свитер. Я уже не злюсь. Просто ужасно расстроена.

– Я буду скучать по тебе, – произносит он, глядя мне прямо в глаза, полные слез. Он нежно проводит большим пальцем по соску. Чувство стыда, смешавшись с горечью, накатывает волнами – зачем я спросила Элизу: «Можно я приду на крестины с моим парнем? – Выражение ее лица тогда придало мне уверенности. – Я чувствую, что так будет правильно. Я еще так никогда не влюблялась».

Я выложила все – что мы обсуждали, как будем жить вместе, и что он признался, что хочет от меня детей.

«Думаю, тебе стоит притормозить, – сказала Элиза тогда. – Мы с радостью познакомимся с Франком, но, может быть, немного неуместно совмещать это с крестинами Юнаса?»

Ну уж нет, с этим согласиться я не могла. Вообще-то, можно организовать знакомство и до крестин, мы с Франком готовы приехать во Фредрикстад когда угодно.

«И на крестины Франк готов с тобой ехать?» – спросила Элиза.

Не далее как позавчера поступки Франка приводили меня в восторг. Лежа в кровати, он зажигалкой открывал бутылки с пивом, дул мне в пупок, рассказывал о ванильном печенье, которое обожал в детстве. Его поведение укрепляло мою уверенность в том, что он – именно тот, кто мне нужен, что он прочно вошел в мою жизнь.

– Я буду скучать по тебе, – вздохнув, повторяет Франк.

Однако потом, когда мы идем к дороге, в его теле появляется легкость, в голосе – оживление, словно он освободился от тяжкого груза.

– Надеюсь, наши дороги пересекутся когда-нибудь в необозримом будущем! – восклицает Франк. Я не понимаю, о чем это он, пытаюсь расспрашивать, но из его ответов становится ясно: эти слова ничего не значат.

– Жизнь так непредсказуема, – говорит он.

Мы идем по асфальту мимо припаркованных автомобилей, он обнимает меня на прощанье и многозначительно произносит, словно напутствие:

– Удачи тебе, Моника!

Небо нахмурилось, тяжелые капли дождя оставляют темные кляксы на дороге. Франк уходит, избавившись от всего, что его тяготило. В воздухе висит запах свежего асфальта. Трамвай, свернувший на улицу Турвалда Мейера, скрывает Франка, а когда трамвай проезжает, Франка уже нет, словно он растворился в пространстве, и все, что от него осталось, – это тоска по Франку.

Дождь поливает медленно движущиеся автомобили, деревья в парке, магазины, барабанит по зеленому мусорному контейнеру, омывает вывески «Фрукты и табак», «БИНГО», «Обувь». Двое мужчин пытаются укрыться под навесом, женщина у входа в химчистку натягивает дождевик на детскую коляску, на асфальте мечутся голуби.

Когда Элиза и Ян Улав приготовились фотографироваться в день свадьбы, внезапно начался ливень. Он быстро закончился, и снова выглянуло солнце. На одной из фотографий отчетливо видно, как Элиза с опаской смотрит в небо – не пойдет ли снова дождь?

Кристин работает в магазине одежды на улице Карла Юхана, недалеко от юридического факультета. У нее новый парень, Ивар. Мы с ней никогда не видимся. У нее двадцатипроцентная скидка на все товары в магазине, но это не слишком большое подспорье при таких высоких ценах. Мне кажется, она тоже собирается взять Ивара на крестины.

Я не хочу ей звонить. И маме не хочу.

Я ни разу не была у тети Лив с тех пор, как переехала в Осло, хотя она все уши маме прожужжала, что я должна к ней заглянуть. Теперь дом тети Лив представляется мне убежищем, дающим надежду на спасение. Это как постучаться в ворота, и если они откроются – то я спасена, только бы успеть заскочить в них. Сладости и кислый лимонад, игра в дурака в кровати.

Я закрываю за собой дверь телефонной будки и ищу в справочнике имя Лив Мауритцен. Она живет на улице Хаслевейен, я нахожу ее на карте центра Осло, на последней странице телефонного справочника. Стекло в телефонной будке исцарапанное и мутное, на грязном неровном полу валяются фантики. До тетиного дома совсем недалеко. Кажется, я вот-вот покину собственную жизнь, хорошо знакомый мне мир, где я должна нести ответственность за свои поступки и чувства, и мне за этот побег ничего не будет.

Я иду под дождем, забегаю под навесы, мимо снуют люди под зонтами, а на мне только ветровка, которая от дождя не спасает. Я чувствую смутную тревогу: вдруг я войду в этот другой мир и больше не смогу выйти обратно. Но я не в силах пойти к себе, в комнату, которую я снимаю у одной семьи в Тосене. Туда, где целый день задернуты лиловые занавески и свет едва пробивается через плотную ткань. Глава семейства почти всегда ходит в тренировочных штанах, а мать – в длинных халатах. Дочь-подросток вечно кричит и ругается, квартира пропахла сырым луком или по́том, и я опасаюсь, что этот запах пропитает всю мою одежду и вещи. Мне разрешили пользоваться телефоном, но я стараюсь этого не делать. Их дочь обычно сидит на кухне и подслушивает, у нее челка уже закрывает глаза. У меня есть своя полка в кухонном шкафу, там хранятся желтые чайные пакетики, хрустящие хлебцы и банка консервированных макарон с мясом и томатным соусом, а в пластиковом контейнере в холодильнике – упаковка копченых сосисок.

Когда я гостила дома впервые после переезда, мама сказала: «Папа думал, что, когда из прихожей исчезнут все ваши рюкзаки, спортивные сумки и туфли, а вы сами больше не будете бегать туда-сюда, звать друг друга, ругаться и болтать по телефону, время будет тянуться медленно. Но все оказалось наоборот. Время бежит значительно быстрее с тех пор, как дом опустел». Папа посмотрел на нас и произнес: «Я едва успеваю решить субботний кроссворд, как наступает следующая суббота».

Они говорили так, словно это объективная данность и время действительно ускорилось. Что они получили в итоге от жизни? Я сидела в гостиной, мы собирались есть тушеную баранину с капустой. Стоял сентябрь, и пахло морскими водорослями и соленой водой, свежевыстиранным постельным бельем, только что сваренным кофе, тушеной капустой и кремом для рук в большой семейной упаковке. В мой последний год во Фредрикстаде, когда я приходила домой, у нас часто звучала фортепианная музыка. Одни и те же пьесы по кругу. Тогда мне это не нравилось, и я просила маму перестать играть, когда я дома, потому что у меня болит голова. Она закрывала крышку фортепиано и вставала, чтобы идти готовить обед, но на ее лице не было ни намека на боль или жалость к себе. Она не обижалась. Она наконец-то ушла с работы. В последний год из тех трех, когда я была единственным ребенком в семье, мама освоила блюда, которые никогда не готовила раньше: гратен из цветной капусты с карри, ракушки из теста с рыбным пудингом и креветками. Мы садились за стол, и она смотрела на нас с отцом с ожиданием. «Ну что ж. Вкусно, очень даже», – говорил папа, словно не ожидал, будто мама в состоянии приготовить что-то вкусное. Но она не обижалась, продолжала улыбаться, и так продолжалось весь мой последний год дома.

Дождь льет как из ведра, ветровка промокла насквозь, волосы прилипли к лицу, потоки воды бегут по тротуару, в туфлях хлюпает. На перекрестке у площади Карла Бернера мне приходит мысль, что еще не поздно отправиться к себе и попытаться справиться самой. Вода пропитала одежду и течет по спине, с волос капает, лицо мокрое. Прежде чем загорается зеленый, мимо успевают проехать одиннадцать машин с работающими дворниками и один трамвай.

Я узнаю кирпичную стену и пожелтевшую пластмассовую панель домофона на Хаслевейен. Звоню, тетя Лив впускает меня, и я начинаю плакать еще поднимаясь по лестнице посреди всей этой подъездной серости и желтизны, я миную двери с латунными дверными табличками и без, пока не добираюсь до четвертого этажа.

Слезы, смешавшись с дождевой водой, капают на шерстяную кофту тети. Она выглядит моложе той тети Лив, которую я помню, и веселее. Загорелая, на шее – золотая цепочка с сердечком, на лице – радость от встречи и озабоченность.

– Ну и дождь, – говорит она. – Снимай куртку и вешай на спинку стула. И теперь ты должна рассказать, что произошло.

Запах кофе и тети Лив. Кот Монс лежит, свернувшись, на диване рядом с клубком светло-голубых ниток для вязания. Пачка табака «Петтерёес» на журнальном столике рядом с сигаретами тети.

– Табак Коре, – говорит она. – Это мой приятель.

Я громко всхлипываю и рассказываю о том, что мой приятель меня бросил.

– Ах ты мой дружочек, – произносит тетя Лив.

Я рассказываю, как была влюблена – так, что даже забыла о подготовке к экзаменам и провалила весеннюю сессию на первом курсе юридического, и до Рождества сдать уже ничего не получится. Временами из-за судорожных всхлипов я не могу говорить.

– Знаешь что, – говорит тетя Лив, – тебе нужно выпить.

Она наливает в бокалы портвейн и протягивает один мне.

Потом тетя прикуривает сигарету, и я тоже достаю свою пачку. Тетя Лив хмурит брови, но все же улыбается и спрашивает, неужели я курю. Непонятно, чего в ее голосе больше – напускной строгости или понимания: я взрослею, становлюсь собой, у меня появляются хорошие и плохие привычки, которые в чем-то схожи с ее собственными. Она дает мне прикурить, мы выдыхаем струйки дыма, которые соединяются в одно облако.

– Уж не знаю, стоит ли тебе учиться на юриста, Моника, – говорит тетя Лив. – Разве в нашей семье недостаточно юристов? Я уверена, что ты могла бы стать кем-нибудь поинтересней.

Но кем? Как мне стать кем-нибудь поинтересней? Мне хочется прижаться к ней и умолять ее помочь мне, подсказать, кем мне стать.

Разговор о выборе профессии я завела с Элизой на ее свадьбе. Фату она уже сняла, но в прическе осталось несколько роз. Как Элизу называли «восхитительной невестой», «невероятно красивой невестой» и все такое, я слышала за вечер по крайней мере раз пять. На столах остались пустые бокалы, кофейные чашки и переполненные пепельницы. Столик с подарками был уставлен таким количеством необходимых в домашнем хозяйстве вещей, которое мне было трудно даже представить: кухонный комбайн и бокалы для вина, пуховые одеяла и обеденный сервиз, набор кастрюль, энциклопедия, стенные часы, полотенца, картины, приборы для раскладывания салата.

Я сказала Элизе, что хотела бы заниматься чем-то, что связано с людьми.

– Связано с людьми – это как? – спросила Элиза.

– Чем-то, что имеет смысл, – ответила я, – что производит впечатление и дает результат.

У нее белоснежные зубы, белее моих. В детстве я отлынивала от всего, от чего только можно было, в отличие от Элизы, ей это и в голову не приходило и, думаю, никогда не придет.

– Имеет смысл, – проговорила Элиза. – Например, что?

– Ну, может, то, что сделает жизнь людей лучше, – попыталась объяснить я.

– Сделает жизнь людей лучше, – повторила Элиза, и я поняла, что для нее я просто импульсивная и эгоцентричная младшая сестренка, ни черта не знающая о жизни.

Подошел Ян Улав, положил руки ей на плечи, наклонился и прошептал что-то на ухо. Элиза улыбнулась, накрыла ладонью его руку, повернула голову и что-то прошептала в ответ. Я огляделась по сторонам, праздник еще продолжался, и меня раздражало, что Ян Улав уже хотел уезжать. Была только половина первого. Никогда Элиза не казалась такой красивой. Она с нежностью гладила руку Яна Улава и смотрела на меня открытым и понимающим взглядом старшей сестры. Когда я впервые встретилась с Яном Улавом, на нем была спортивная одежда: они с Элизой ездили на машине на дачу. Я уже знала, что ему двадцать девять, и что он на шесть лет старше Элизы, и что он зубной врач. Машина темно-зеленого цвета сверкала чистотой, но под дворником застряли два желтых березовых листочка. Элиза стояла рядом с ним, в руках – мамин серый анорак, щеки горят. Сестра смотрела на Яна Улава влюбленными глазами, а я видела человека, который уже тогда почти облысел, и недоумевала.

– А как насчет медсестры или учительницы? – спросила Элиза. Я покачала головой. Я не годилась для этого: слишком однообразно для меня.

– Я хочу заниматься чем-то особенным, – объясняла я. – Чем-то, что будет иметь значение для многих, очень многих людей. Чем-то, что оставит след.

– М-м-м, – протянула Элиза, – ты жаждешь бессмертия.

Я набрала воздуха, чтобы что-то сказать, но тут Элиза произнесла:

– Только нужно помнить, что заем, который ты взяла в банке на учебу, придется возвращать.

Ян Улав взял Элизу за руку, большой палец на внутренней стороне запястья – там, где белое кружево плотно прилегало к коже и сквозь него просвечивали вены. Он мог просто забрать ее с собой. Первая брачная ночь, грезы юной девушки – я никогда ни о чем таком не мечтала. Я подумала обо всех Элизиных детских и юношеских мечтах и фантазиях, которые теперь предстояло воплотить Яну Улаву. А что, собственно, он мог предложить ей? Было ли ему вообще под силу их исполнить? Не окажутся ли мечты Элизы разбитыми, а ожидания обманутыми? Но мне ничего другого не оставалось, как верить в то, что они проживут вместе всю жизнь, пока смерть не разлучит их. Теперь они женаты уже два с половиной года, у них родился первенец, а мне трудно даже представить, что в них по-прежнему горит огонь страсти. А что же будет через десять, пятнадцать, двадцать лет?

Над дверью между гостиной и кухней висит большое блюдо с надписью: «Любовь все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит». Тетя Лив как-то заметила: «Я не религиозна, но именно эта цитата из Библии – одна из самых всеобъемлющих». Тетя Лив – человек искренний и открытый. Я не знаю, была ли мама христианкой, не знаю, за кого она голосовала на выборах, если вообще голосовала. Что она любила и любит, помимо сваренного особым образом кофе, покоя в семье, Баха, Бетховена, Эверта Таубе. Папа голосовал за рабочую партию, и тетя Лив тоже. Все, что папа делал для мамы, и все, что он говорил ей, он делал по обязанности, из чувства долга. Он старался добиться лучших результатов, что ему не всегда удавалось. Мама принимала все как данность и никогда не была полностью довольна. Каждый раз, когда папа разговаривал с тетей Лив, он будто возвращался домой, где можно расслабиться и выложить все, что накопилось на душе.

Мне запомнилось одно высказывание из речи пастора, когда Элиза и Ян Улав предстали перед алтарем. «Мы собрались здесь сегодня, чтобы чествовать любовь». Я помню огромное пространство церкви, открытые плечи Элизы, ее тонкую талию, подчеркнутую подвенечным платьем. «Отныне вы вручаете свои жизни Господу Богу с молитвой о благословении, и да услышит Господь вашу молитву». С платьем и фатой Элизе помогала тетя Лив. Она, конечно, из тех, что сыплют насмешками над всей этой свадебной суетой и флердоранжами, но если от нее ждут помощи, тетя Лив берет все в свои руки и отдается делу всей душой. Она вплела розы в прическу Элизы и прикрепила фату с помощью тонкой проволочки.

– Взгляни на свою дочь, – сказала тетя Лив папе перед тем, как ехать в церковь.

Папа покачал головой и воскликнул, что Элиза – самая прекрасная невеста из всех, что ему доводилось видеть. Элиза залилась смехом и отмахнулась от него, сделав вид, что не поверила. Поверил ли в эти слова кто-нибудь из присутствовавших, подумал ли кто-нибудь в этот момент о маме? Мамы там не было. Только запах зеленого жидкого мыла витал по всему дому. «Посмотри на мои руки», – сказала накануне вечером тетя Лив и показала мне свои руки – красные и потрескавшиеся после старательного мытья пола и чистки ковров, мытья ванной и туалета в подвале.

Тетя Лив подливает мне еще портвейна. Рыдания снова сотрясают мое тело, но теперь это скорее слезы облегчения, чем горечи.

– Никто не может ручаться, что он – самая большая любовь твоей жизни, – говорит тетя Лив. – И я не поручусь. Но даже если так и есть, можно прекрасно прожить без большой любви, уж поверь мне. Сейчас тебе это трудно понять, да и в ближайшем будущем ты едва ли поймешь. Но все проходит. Ведь большая любовь может быть не одна. У тебя впереди прекрасная жизнь, вот в этом я абсолютно уверена.

Я очень о многом не спрашивала тетю Лив, я боялась, что мои вопросы покажутся ей бестактными, она решит, что я задаю их из праздного любопытства, но теперь я остро почувствовала, что мне следовало расспросить ее намного раньше. Когда я была подростком, я доверяла ей личное, но говорили мы в основном обо мне, и в том возрасте мне было неловко расспрашивать тетку о ее собственной жизни, а теперь я забыла, о чем хотела выведать у нее в детстве.

Папа обычно говорил, что тетя Лив сильная, как лошадь. «Она вынесет все», – говорил он. Ничто не может ее сломать: ни предательство отцов двух ее маленьких детей, ни тоска по грудной дочери, умершей столь внезапно. У Бенедикте не было отца, никто понятия не имел, где он.

– Если бы я это знала, я бы сказала, – однажды призналась тетя Лив, когда еще была беременна. И папа сказал, что с удовольствием бы потолковал с ним, чтобы объяснить, что такое ответственность. Ну а потом уже необходимость кому-то брать ответственность отпала. Если не считать похорон, которые обошлись недешево и которые, по словам мамы, оплатил отец. Казалось, на маму перипетии в судьбе сестры не производили сильного впечатления; возможно, она считала, что тетя Лив просто не обращает внимания на все поражения и потери в своей жизни.

На следующий день после смерти Бенедикте папа поехал в Осло помочь тете Лив, а два дня спустя он привез ее и Халвора к нам домой во Фредрикстад. Пока мы их ждали, мама то включала, то выключала конфорку под кастрюлей с бараниной и овощами, которые уже давно приготовились. Стол был накрыт, мама еще раз протерла и без того чистую поверхность.

Стрекот сорок заглушал все остальные звуки. Шел дождь, лужайка была усыпана золотыми и бордовыми листьями. Шуршание гравия под колесами – и машина остановилась. Тетя Лив, Халвор и папа вышли одновременно, каждый со своей стороны. Они выглядели как обычно. На Халворе коричневая куртка и зеленые резиновые сапоги, на подбородке – ссадина, в руках – глянцевая картинка, которую он немедленно захотел мне вручить, а еще пакет, доверху набитый карточками с портретами футболистов. Ему было семь, мне – на год меньше. Две сороки, сидевшие то ли на крыше, то ли на дереве, взмахнули крыльями и улетели. Мама, невзирая на дождь, неуверенными шагами спустилась с лестницы на гравийную дорожку и пошла навстречу тете Лив, протянув к ней руки, словно только сейчас получила страшное известие о смерти Бенедикте. Элиза стояла на лестнице с лицом мокрым от слез, Кристин ждала в доме. Она спросила маму, собирается ли тетя Лив родить еще одного ребенка, и мама ответила, что вряд ли, и предупредила, чтобы Кристин не вздумала спрашивать об этом саму тетю Лив.

Тетя Лив, как обычно, привезла с собой домашний шоколадный кекс, они с мамой решили вместе навести порядок в прачечной в подвальном этаже. «Хорошо, когда есть чем себя занять, чтобы отключить голову», – сказала тетя Лив. Мы с Халвором, как всегда, были предоставлены сами себе. Мама много плакала, так что тете Лив приходилось еще и утешать ее, и только три раза я видела, как плакала сама тетя Лив. Один раз это было, когда у нее случился прилив молока, в другой раз ей пришло в голову, что она напрасно ночью надевала чепчик на Бенедикте. Но мама отрезала: «Я своим всегда надевала чепчик, нельзя грудным детям спать с голой головкой». А о боли в груди она сказала: «Прими теплый душ и попробуй сцедить немного, но совсем чуть-чуть, чтобы больше не прибывало». Мама плакала тихо, часто беззвучно и подолгу, а у тети Лив все начиналось неожиданно и бурно – с внезапных рыданий, иногда просто во время разговора, словно слезы застигали ее врасплох. А в третий раз я видела тетю Лив плачущей, когда они с папой стояли на застекленной веранде, где осенью холодно и мы обычно храним там пиво и лимонад. Папа обнял ее, и со стороны казалось, что тетя Лив сдерживается из последних сил, чтобы не расплакаться. Шел дождь, ветер срывал с деревьев и швырял в окна веранды желтые листья, которые плавно скользили вниз по мокрому стеклу. Я пыталась разрезать кусочек мраморного кекса так, чтобы отделить шоколадную часть от ванильной, и в итоге отделила шоколадную. «Дружочек», – произнесла мама, и пока я пыталась понять, кого она имела в виду – меня или Бенедикте, или вообще тетю Лив, – мама снова заплакала, а мне стало грустно. Я ведь мечтала о том, как буду помогать менять пеленки малышке. Когда они приезжали к нам в августе, мне разрешали катать коляску с Бенедикте туда-сюда по дорожке, солнечные пятна растекались по откидному верху коляски и москитной сетке.

Тоска по Франку нестерпима, будто тело режут на части. Дождь все еще хлещет по стеклу. Голос у тети Лив низкий, с хрипотцой. Франк как-то сказал, что купит нам абонемент Interrail и мы отправимся в путешествие по Европе, назвал ресторан, где мы непременно должны были пообедать. При отеле, там подают жареные картофельные шарики. Что, если бы я сняла трубку раньше? Ведь вчера телефон все звонил и звонил, но дома никого не было. Потом хозяева пришли домой, взяли трубку и постучали ко мне в комнату. Я открыла дверь и вышла в коридор, на зеркале над столиком с телефоном кто-то оставил жирные отпечатки, а их дочь стояла в прихожей и делала вид, что пытается дотянуться до крючка, чтобы повесить куртку.

Однажды Франк в шутку погнался за мной в парке скульптур Вигеланна, а схватив, повалил на траву и поцеловал. Потом он захотел, чтобы мы принимали разные позы, подражая статуям в парке: то я должна была лечь спиной ему на спину, то свернуться калачиком у него на коленях, как ребенок. Мне все никак не удавалось расслабиться, вести себя естественно, как он, и от души смеяться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю