Текст книги "Всё, что у меня есть"
Автор книги: Труде Марстейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
Дальнобойщики
Март 1987
Вчера в Аргинегине Элиза отыскала на рынке пончо. Это такой квадратный лоскут ткани, сотканный из шерстяных ниток – красных, желтых, черных и белых. Элиза развернула пончо и внимательно осмотрела его. Я мысленно отговаривала ее. Она показала его Яну Улаву, он скривился и равнодушно пожал плечами. Его футболка промокла от пота. Элиза посмотрела на меня. Я кивнула. Белые полотна, натянутые над проходом между рядами, служили для защиты от солнца, но не спасали от жары.
– Ты что, не можешь подождать, оно же никуда не денется, – проворчал Ян Улав.
Но Элиза не хотела ждать.
– Ты должна торговаться, – настаивал Ян Улав.
Элиза купила пончо. Она отсчитала купюры, завернула покупку, смахнула пот со лба. Я видела, как в ней растет чувство поражения, проигрыша. И в то же время упрямство, тоска по чему-то недостижимому, жалкие попытки противостоять воле Яна Улава. Она всем своим существом жаждала его признания, уважения и любви к себе и всем своим особенностям и прихотям. В тот момент я остро чувствовала, как жалость к Элизе вплетается в прочное счастье моей жизни. Жизни, которую я еще не загнала в угол, не испортила окончательно и не испорчу. Мы пробирались под изнуряющим южным солнцем через толкотню торговых рядов. А я все смотрела на потерянных Элизу и Яна Улава и думала о том, что они, несмотря ни на что, хотят ведь быть вместе, пока смерть не разлучит их.
– Отличное пончо! – сказала я. Мне казалось, что важнее противостоять Яну Улаву, чем сказать правду. Если бы я забраковала обновку, мы с Яном Улавом были бы на одной стороне, а этого я допустить не могла. Правда, теперь у Элизы есть с пончо, радости от которого никакой.
Ян Улав ест вторую порцию яичницы с беконом, передо мной тост, фрукты и йогурт. Мама вытащила кроссворд – это занятие уже становится одержимостью.
– Вы слишком долго спите по утрам и не видите, как резко здесь светает, – говорит Элиза. – Когда Стиан просыпается, еще совершенно темно. Пока мы одеваемся, вдруг становится светло.
– Это потому, что мы находимся рядом с экватором, – поясняет Ян Улав, – солнце всходит перпендикулярно горизонту прямо над головой. На севере солнце всходит под острым углом.
Он отбирает у мамы карандаш с кроссвордом и рисует схему.
Папа возвращается за стол с двумя чашками кофе, одну он ставит перед тетей Лив. Еще прохладно, Элиза надела новое пончо. Она отправляет Юнаса и Стиана играть в мяч. Ян Улав спрашивает меня, хочу ли я поехать с ним покататься на лодке, я делаю вид, что раздумываю, и отказываюсь. Боб интересуется, не хочу ли я пойти искупаться, и я отвечаю – да. Ян Улав пристально смотрит на меня.
– Решила сегодня расслабиться, – объясняю я.
– Но ведь сегодня последний день, – вступает в разговор Элиза.
– Я тоже на лодке не поеду, – заявляет Кристин. – Надо отдохнуть.
– Ну а ты, Ивар? – спрашивает Элиза. Ей хочется, чтобы все мы были вместе.
– Думаю, пойду в гостиницу и буду помогать Кристин отдыхать, – отвечает Ивар, и Кристин смеется. Мама замечает, что небо затянуто облаками. Ян Улав качает головой.
– Это просто утренняя дымка. Утренняя дымка – только и всего, – повторяет он, но по-прежнему изучает меня взглядом.
– Ну и как же ты собираешься провести сегодняшний день, Моника? – не отступает он.
Ян Улав обгорел, особенно лоб и скулы. Скоро он нарядится в свои купальные шорты с сетчатой вставкой внутри, и когда он усядется, расставив ноги, все его прелести будут мне видны. Не понимаю, как Элиза этого не замечает, давно бы уж сказала ему об этом.
– Отсутствие интереса к удовольствиям в жизни, девять букв, – произносит мама. – Вторая «н», последняя, кажется, «я».
Причиной нашего с Толлефом разрыва стал какой-то пустяк, мы поссорились из-за коврика у двери. Случайность, казалось бы, но я знала, что это не так. Проблема была в том, что я то безгранично любила некоторые качества Толлефа, то презирала их с такой же, если не с большей силой. И в какой-то момент мне пришлось признаться самой себе, что я не могла контролировать это презрение. С тех пор, как я съехала от Толлефа, прошло уже четыре недели. Я подыскала комнату в районе Санкт-Хансхауген, но въехать смогу только в середине апреля, а пока живу у Нины с Трулсом в Грефсене и сплю в одной комнате с их дочерью. Просыпается она рано. Каждое утро Нора в розовой пижаме встает в своей кроватке и, обхватив прутья ручками, без слов умоляет меня взять ее к себе, но я чувствую себя слишком усталой. Нина или Трулс забирают ее к себе после того, как щебет и лепет переходят в нытье и жалобное хныканье; я пытаюсь поспать еще немного – мне просто необходимо высыпаться, если я собираюсь закончить свою дипломную работу. Я хотела было втолковать это Нине, но поняла, что не смогу этого сделать. Зато во второй половине дня я часто сажаю Нору на колени и пою с ней песни, а еще я оставалась с ней однажды вечером, чтобы ее родители смогли сходить в кино. Она – прелестная малышка.
Руар внезапно позвал меня в Париж, прямо перед поездкой на Гран-Канарию, и мне пришлось отложить встречу с научным руководителем, уже второй раз подряд. Я приземлилась в аэропорту Форнебу в Осло за одиннадцать часов до того, как мне нужно было снова туда вернуться, чтобы лететь в Лас-Пальмас. Я приехала домой к Нине с вином из дьюти-фри и со слезами – я оплакивала отношения с Толлефом, Руаром и мою собственную жизнь в целом. Мы с Руаром купили сыр в небольшой лавочке недалеко от Монмартра, и еще две бутылки вина и бутылку водки в аэропорту. Все это я положила в Нинин холодильник, быстро побросала вещи в чемодан, легла и уснула на три часа. Потом вскочила и побежала на автобус до Форнебу, где мы встречались всей семьей. Маме исполняется шестьдесят в апреле, и Ян Улав с Элизой организовали общую поездку на Гран-Канарию, чтобы отметить это событие.
Тетя Лив надела платье в желтых лимонах на голубом фоне и голубые босоножки. Элиза держит за руки Юнаса и Стиана, у каждого – по маленькой коробке сока с трубочкой. Мама еще раз спрашивает, не передумала ли я насчет прогулки на лодке.
– На следующий год мы поженимся, – объявляет Кристин тете Лив. – Ну а пока живем во грехе.
– Подумаешь! – фыркает тетя Лив.
– Ну а ты собираешься пойти с Бобом? – спрашивает Элиза, и я, словно тайная сообщница, украдкой киваю ей. Она переводит взгляд на одного из своих сыновей и медленно прикрывает глаза.
– В ратуше, – добавляет Кристин.
– Тут я с вами согласна, – поддерживает ее тетя Лив. – У них красивые церемонии, можно прекрасно обойтись без упоминания имени Бога или Иисуса во время таких событий.
Но я знаю, что сказала бы мама: если уж решили жениться, надо все делать как положено, иначе нечего и думать. Папа обычно говорит, что церковь очень подходит для торжественных церемоний.
– Свадьбу большую хотите? – спрашиваю я. Кристин смотрит не на меня, а на тетю Лив.
– Мы постараемся устроить все скромно, – отвечает она, – но это не так просто. В любом случае, меньше пятидесяти человек точно не получится, и то придется многих не звать.
После того, как я порвала с Толлефом, в отношении родственников ко мне проскальзывает холодок. В первую очередь скрытое осуждение: я представила этого человека семье, заставила их принять его, а потом просто взяла и вышвырнула. Кроме того, легкое презрение или снисходительность: сначала я возомнила, что у меня с ним серьезно, съехалась с ним, ввела в семью, а потом взяла и передумала! Это было хорошо знакомое чувство, что меня никогда не воспринимают всерьез. И наконец, то, что заслоняет собой все прочее и причиняет самую сильную боль: равнодушие.
Толлеф – не тот человек, который может разбудить сильные чувства. Он не особенно хорош собой, но мне всегда нравился его живой ум. Из-за того, что его отец был алкоголиком, Толлеф всегда держался подальше от спиртного. Когда отец умер, Толлеф немного ослабил контроль, но я никогда не видела, чтобы он его потерял. Мы с ним остались вдвоем в съемной квартире на полнедели в августе, остальные перед началом учебы уехали куда-то или навещали родителей. То лето было невыносимым. Последний семестр Руара в Университете Гётеборга подошел к концу, а я ведь эти полгода больше времени провела в Гётеборге, чем в Осло. Потом Руар укатил на все лето с семьей на дачу в Южной Норвегии, а я осталась одна и чувствовала себя отвратительно.
Я провела ужасную неделю с семьей во Фредрикстаде, вошла в квартиру, а дома только Толлеф. Он вернулся из Афин, привез кампари и красное вино, и мы выпили. Я стала рассказывать ему о Руаре, подшучивая над собой.
– Моя жизнь превратилась в хаос, – жаловалась я. Я здорово набралась, чтобы не думать о Руаре, о его загорелых дочках и Анн в соломенной шляпке и с безупречным педикюром. Я помнила все, что он рассказывал об этом месте: знала, где там осиное гнездо, гамак, мостки для купания. Я думала: нет ничего такого, без чего я бы не могла прожить. Ничего, что связывает меня с ним, что имеет отношение к нему и ко мне, к нам обоим. Но потом понимала – есть. И представляла нас там вместе. Домик, обшитый деревянными панелями, жесткое постельное белье. Закат и вино. Я пересказывала Толлефу все, что говорил Руар, Толлеф коротко кивал, подливал мне кампари и апельсиновый сок. Я спросила, чего хорошего он прочитал за лето. Он назвал роман Дага Сульстада «Учитель гимназии Педерсен» и последний сборник новелл Хьелля Аскильдсена. Аскильдсена я тоже прочитала, а Сульстада – нет.
– Чтение стало моим единственным утешением, – сказала я. – И красное вино, – я подняла бокал с кампари и соком.
Мне казалось, тот вечер я запомню навсегда: столько раз менялось настроение и чувства. Мы много смеялись. Я немного поплакала. Мы говорили и говорили. Мы читали друг другу вслух из «Парящего над водой» и хохотали до колик.
– «Ты же такой дока по части языка, – сказал я, – читал Толлеф бесцветным голосом. – А я вот интересуюсь. Что такое „сплошь и рядом“? Я знаю, что такое „рядом“. Но „сплошь“ тут при чем? Ты-то должен это знать».
Потом я читала вслух из книги «Цветочный натюрморт Яна ван Хейсума», которую мы проходили по истории литературы. Это, наверное, одна из самых прекрасных книг, какие мне доводилось читать, и Толлеф согласился со мной.
Помню, как я думала о близнецах Беньямине и Анне: розовый бутон и незабудка – точно как мы с Халвором; я обвиваю руками шею своего брата-близнеца и еще немного плачу над Халвором, который завел ребенка с женщиной, которая не хотела его в мужья. И тогда Толлеф обнял меня. Почему Халвор и тетя Лив отдалились от нас, что стало причиной? Покупные хлеб и варенье, дешевые духи тети Лив или то, как она складывает постельное белье и полотенца? Я была пьяна и стала ужасно сентиментальной.
Наши губы встретились. Я до сих пор считаю этот вечер незабываемым.
Боб родом из Колботна, на нем голубые купальные шорты, на голове – бессчетное количество светлых косичек. Какой-то человек ходит по пляжу и продает прохладительные напитки из сумки-холодильника, он повторяет нараспев: «Кока-кола, севен-ап, фанта, пиво…» Мы купаемся, несмотря на флаги, предупреждающие о высоких волнах, а волны и вправду огромные, на мне только трусики бикини. Боб хватает меня, прижимает к себе, я не сопротивляюсь. Он говорит, что вот так – почти без одежды – я прекрасна и что я ему нравлюсь с мокрыми волосами.
– Думаю, пора тебе что-нибудь выпить, – говорит он.
Мы идем вместе вдоль берега, он рассказывает о своей работе – он дальнобойщик. Это так далеко от меня, в чем-то комично и в то же время экзотично. И всё вместе – то, как он разговаривает со мной, и смотрит, и дотрагивается, – рождает во мне подспудное желание просто сидеть рядом с ним в высокой кабине его фуры с видом на широкую пыльную дорогу и дальние дали. Просто сидеть, и все. Забыть обо всем и обо всех, не думать о планах на будущее. Ехать и ехать, просить его остановиться, если мне надо сходить по-маленькому – в канаве или на грязной заправке. Хот-дог, теплая кола, упаковки жевательной резинки, потные подмышки, которые я мою холодной водой и маленьким кусочком твердого мыла в маленькой раковине или в грязном ручье, уходящем в бетонную трубу под дорогой. Картинки в моем воображении сменяют одна другую. Бутылки из-под лимонада с потертыми этикетками, которые мы наполняем водой на заправках. Переполненные пепельницы. Само присутствие Боба так явно. Пульсирующие вены и рельефные мышцы под теплой кожей. Его косички, руки, золотистые волосы на ногах, губы припухлые и немного потрескавшиеся, но мягкие и нежные, сигаретный дым в кабине и опущенное стекло. Прикуривать ему сигареты. Неожиданные вопросы, которые застигают врасплох, – о моем детстве, о первом школьном дне, о местах, где я бывала, о первых попытках изучить свое тело. Я почти чувствую, как его рука незаметно проникает под мои джинсовые шорты, властно скользит по коже. Близость на грязных сиденьях, когда мы останавливаемся. Я явственно ощущаю запах немытых тел, когда думаю об этом, о прокуренной машине и дороге.
Я почти совсем не занимаюсь, время бежит быстро, а мне хочется отдохнуть от своей дипломной работы и просто побыть наедине с хорошей книжкой. Ян Улав не удержался от замечания, что мой чемодан слишком тяжелый, когда он галантно снимал его с багажной ленты. Я сдвигаю солнечные очки на лоб. Я так загорела. Боб наклоняется ко мне поверх бокалов с сангрией. Игра теней от его косичек на поверхности стола. Он говорит, что ему нравятся самостоятельные и чувственные женщины, и по всему видно, что я именно из их числа.
– Я наблюдал за тем, как ты ходишь, – произносит он, – да, за твоей походкой, как ты смотришь – ты не отводишь взгляд, – и за тем, как ты носишь платье без бюстгальтера. Ты часто так делаешь?
Я прячу улыбку, прикрывая рукой лицо. Боб смотрит на меня так, словно я – забавная зверушка.
– Ты невероятно привлекательна. Мне нравится, что ты купаешься и загораешь топлес, – улыбается он.
Я чувствую, как моя кожа под жарким солнцем становится влажной и соленой: шея, волосы, ложбинка между грудей, впадинки под коленками. Сандалии я сняла.
– А что, если я сделаю так, – говорит Боб и накрывает своей ладонью мою руку; я чувствую, как волны тепла или холода пронизывают тело, как будто я пролила пинаколаду на колени. Это словно прыжок в бассейн, когда вода оказывается теплее, чем ты думала. Его рука просто лежит поверх моей.
– Или, – продолжает он и поднимает руку, а потом кладет обе ладони на мои руки и сжимает их. – Вот так, – говорит он, – так хорошо?
Как я могу сказать «нет»? У него большие загорелые руки, на одном запястье у него два кожаных шнурка и серебряный браслет.
– Я чувствую, как твое сердце стучит в моих руках, – говорит он. Глаза у него прозрачно-голубые, он как будто понимает, какой силой обладает один только его взгляд и что он не может позволить себе смотреть мне прямо в глаза бесконечно долго. Он отводит взгляд, но потом снова смотрит пристально мне в глаза – с мальчишеским упрямством, любопытством или безрассудством.
– У тебя такие красивые пальцы! Ты играешь на фортепиано?
Я мотаю головой.
Я слышала, как мама сказала однажды, когда у них с папой были гости: «Я была таким чудо-ребенком, моя голова была занята только одним – игрой на фортепиано». Папа любил, как мама играла, но мне кажется, ему не нравилось, когда она об этом так говорила. Но когда мама касалась пальцами клавиш, он повторял: «Смотри на мамины руки, разве они не прекрасны?» И когда он произносил речь в мамину честь в рыбном ресторане позавчера, он особо выделил ее талант пианистки. «Во что же я влюбился?.. Пожалуй, в изгиб шеи, когда ты склонялась над клавишами…»
Но я только раздражаюсь, когда думаю о том, как мама со сгорбленной спиной сидит за инструментом.
– Или я слышу, как стучит мое собственное сердце, – говорит Боб. Он поднимает руку, кладет на грудь и затихает. Потом он говорит: – Тук-тук, тук-тук, тук-тук.
Свет на руке Боба играет красноватыми бликами, падающими от солнечного зонтика.
– Вон твои идут, – говорит Боб. Я убираю руки под стол.
Под пальмами появляются семь человек, пять больших и два маленьких. При виде Стиана, бегущего зигзагами, у меня щемит в груди – не знаю, от нежности или от раздражения. И тут я понимаю, что меня тошнит от всего этого – от шума и гама, от всех нас, собравшихся здесь, от дипломной работы, которая ждет меня дома. От того, что мы с Толлефом больше не вместе, от того, что все закончилось так печально, но иначе закончиться не могло. Никакой драмы, никакой страсти, никаких страданий. Вернее, страдание было – в душе у Толлефа. Вся его жизнь была одним сплошным страданием. Иногда боль усиливалась, и казалось, что это навсегда.
А еще Руар, я должна прекратить встречаться с ним.
– Может, увидимся позже? – предлагаю я и встаю.
– Не говори «может», – отвечает Боб. – Я должен тебя увидеть. А пока надо найти Томаса, а то ему уже начинает надоедать проводить отпуск в одиночестве.
Моя семья приближается. Я энергично машу им, чувствуя только глубокое раздражение и сарказм. Мне хочется наказать их всех, сделать им больно, заставить их понять, что я не признаю и не уважаю их ценности, практически ни одну.
Они подходят и рассаживаются.
– Такая чудесная прогулка! – восклицает тетя Лив. – Даже несмотря на то, что твою маму укачало, а тетка обгорела. – Она показывает на свое лицо. Оно покрыто испариной, некоторые лимоны на платье под мышками и над животом потемнели от пота.
– Меня подташнивает, – говорит мама, – я ведь почти ничего не ела сегодня.
– У тебя завелся поклонник? – поворачивается ко мне тетя Лив.
– А что это он сделал со своими волосами? – спрашивает мама.
Я пожимаю плечами.
– Да, необычная прическа, – подхватывает тетя Лив. – Так, по-моему, негры носят, да ведь?
Небо голубоватое, цвета снятого молока. Ветер клонит пальмы влево, их безупречная симметрия кажется искусственной. Горизонт заволокло пыльным облаком.
– Море сегодня на удивление бурное, – говорит Ян Улав. Тетя Лив оглядывается в поисках Стиана или Юнаса, чтобы взять кого-то на колени, я вспоминаю, как меня саму она вот так же сажала к себе на колени, практически до подросткового возраста. Халвор сидеть на коленях у матери категорически отказывался. И мне ужасно жаль тетю Лив. Она потеряла свою малышку в розовых ползунках, и у нее остался только семилетний мальчик с жесткими волосами и прилипшими под носом козявками, от которого вдобавок пахло мочой. Я не могла себе представить, как такого ребенка можно любить. По-доброму относиться, жалеть – да, но любить – нет. «Моя младшая сестра умерла», – сказал он как-то Анне Луизе и двум другим моим подружкам. Когда я услышала это, мне стало трудно его жалеть. Тетя Лив проснулась оттого, что была тишина, – так она рассказывала. В детской кроватке лежала Бенедикте. Она не дышала. Помню, как я бежала в бутсах Халвора по асфальту, а он кричал мне, что шипы сотрутся, но я не слушала. И то чувство, когда я сбросила бутсы, села, запыхавшись, и смотрела, как Халвор проверяет шипы, ковыряет их пальцем. Тогда я испытывала презрение и самодовольство: после обеда я собиралась на день рождения, в новом платье. Я постоянно допытывалась у Халвора – неужели у тебя нет друзей? У тебя все еще плохо с учебой в школе, ты хоть читать-то научился? Но он жил в Осло, и у него не было друзей во Фредрикстаде, здесь у него была только я, а летом они с тетушкой Лив жили у нас неделями. Теперь Халвору уже двадцать восемь, он работает на молокозаводе, и у него есть трехлетняя дочь, которая живет в другом городе, Консберге или Тёнсберге – не помню. Тетя Лив обычно говорит: «Халвору гораздо труднее, чем многим другим».
Тетя Лив посадила на колени Стиана, обхватила его руками и тихонько поет, уткнувшись ему в шею, он не сопротивляется. Мама говорила, что тетя Лив практически не видится со своей внучкой Амандой: ее мать против того, чтобы Халвор общался с дочерью. Тетя Лив и с Халвором видится не так уж часто.
А сама тетя Лив рассказывает, что Аманда – чудесная малышка, у нее волосы как у ангела и такие крошечные алые губки.
Да, я видела ее младенцем. Халвор позвонил, Нина взяла трубку и сказала, что он, конечно же, запросто может прийти в гости с дочуркой, нет проблем. Так что, когда я как-то майским понедельником вернулась домой из университета, Халвор сидел у нас – ему разрешили немного прогуляться с коляской. Мы с Толлефом только-только стали парой, и я боялась, что Толлеф заявится домой и объявит обо всем Халвору, а я еще не оповестила домашних. Девочка оказалась просто крошечной, она все время спала. Халвор спросил, не хочу ли я прогуляться с ними как-нибудь, и я ответила: «Посмотрим. Надо сначала завалы по учебе разгрести». Толлеф столкнулся с Халвором у дверей, когда тот уже собирался уходить, возникла неловкая пауза, но Толлеф ничего сообщать не стал.
– Ты плохо поступаешь со своим двоюродным братом, – упрекнула меня Нина в тот вечер.
Она лежала на диване, задрав ноги на подлокотник. Волосы рассыпались по зеленой бархатной подушке.
– Что значит «плохо»? – спросила я.
Толлеф повернулся и посмотрел на меня. Рикард вошел с большой миской чипсов, я попыталась дотянуться до миски, но он поднял ее повыше.
– Бедняга, – проговорила Нина. – Ребенок есть, работы нет, и вообще… – Она приложила руки к груди: – Халвор выглядел совершенно потерянным. Он разбудил во мне материнский инстинкт.
Халвор вызывал у меня раздражение, время от времени переходившее в ярость. Если бы я и могла что-то сделать для Халвора, не знаю, захотела бы я это делать, – все зависит от того, чего бы мне это стоило, но я не могла. Это так не работает.
– Я не могу проводить с ним время, благотворительность – это не ко мне, – сказала я. – Мы выросли друг из друга, и это, собственно, произошло, когда нам не было и десяти. У нас нет ничего общего. Я вообще не понимаю, зачем он теперь постоянно липнет ко мне. Он как пиявка.
Тут Нина засмеялась, и я тоже, потому что «пиявка» было чистой воды преувеличением: он и был-то здесь всего два раза с перерывом в полгода.
О каких-то своих чувствах к Халвору я рассказала Нине, Толлефу и Рикарду, – скорее, просто для того, чтобы их поразвлечь. Но были и другие – значительно болезненнее, хотя отрицательными их назвать нельзя; их объяснить Нине или Толлефу я не смогла. Когда мы ложились спать в тот вечер, Толлеф предложил как-нибудь пригласить Халвора на обед, но я решительно воспротивилась.
Боб снова играет с детьми в бассейне – с Юнасом, Стианом и парой-тройкой других. Он притворяется акулой, подводным монстром. Я наблюдаю за тем, как он стремительно всплывает на поверхность, резко запрокидывая голову назад, так что от его косичек взмывают вверх струи воды. На другой стороне бассейна три ряда шезлонгов. Большинство из них пусты: отдыхающие разъехались по экскурсиям или отправились на пляж. Мама то полна энтузиазма, то измотана, мне бы хотелось, чтобы она не бросалась из крайности в крайность. Кажется, она устала от всех мероприятий, которые планируют Ян Улав и Элиза. В недавно купленной соломенной шляпе она сидит в шезлонге и решает кроссворд. Я читаю «Лолиту». Гумберт Гумберт переспал с Лолитой и отказывается от обещаний, данных ей во время близости. Лолита плачет в его объятиях, щиплет его, а Гумберт Гумберт довольно смеется. Он так жесток, но мне кажется, я понимаю его, понимаю испытываемое им вожделение.
– Посмотри на мальчиков, – говорит мама и улыбается Яну Улаву. – Вон как веселятся!
Она оборачивается ко мне и спрашивает, все ли у меня в порядке.
– Да, – отвечаю я, – да, все хорошо.
– А как у тебя с дипломом?
– Мне очень нравится его писать. Обожаю сам процесс, мне хочется, чтобы он длился бесконечно, оттого, наверное, и закончить все никак не могу.
– Пора бы уже и работу себе подыскивать, – замечает мама.
Да, я знаю, что пора. И она знает, что я знаю. Из-под одного из шезлонгов виднеется надувной крокодил, на шезлонге Боба – голубое полотенце и солнечные очки. Его приятель загорает неподалеку, я с ним практически не разговаривала.
– Я пишу о женских образах в литературе. Эти женщины полны жизни, но их ждет неминуемая смерть, – поясняю я. – Они вызывают неприятие, их образы чуть ли не гротескны, но на самом деле эти женщины просто хотят жить, причем той жизнью, которую сами выбрали.
Мама рассеянно наблюдает за резвящимися в бассейне детьми.
– А с Толлефом вы расстались окончательно? – спрашивает она.
– Да, – отзываюсь я.
– И что, шансов на воссоединение никаких?
Я горлом издаю какой-то нечленораздельный звук и качаю головой.
– Помни, молодость не вечна, – назидательно произносит мама.
Ян Улав поднимается, подходит ко мне и берет с моих колен книгу.
– Что читаешь? – спрашивает он и смотрит название на обложке. – «Лолита». Стоит прочитать? О чем она?
– Хорошая книга, – отвечаю я. – Там про одного мужчину, он совращает двенадцатилетнюю девочку. Он ее как бы похищает и переезжает с ней из одного мотеля в другой по всем Соединенным Штатам. Ну и спит с ней.
– Бог ты мой! – восклицает мама.
Ян Улав почесывает ногу. Дети пытаются вскарабкаться на спину Боба в бассейне, схватить его за руку или за голову и утянуть под воду.
– Но самое странное, что мужчина вызывает симпатию, – объясняю я, – и тебе хочется, чтобы в конце концов девочка осталась с ним навсегда. Потому что это так здорово написано.
Мама смотрит на меня.
– Какая-то не особенно приятная книга, – говорит она.
Боб снова ныряет, дети со своими надувными приспособлениями остаются на поверхности, возмущенные и застигнутые врасплох. Из всех только Юнас умеет плавать, на Стиане оранжевые нарукавники. Ян Улав протягивает мне книгу.
– И что, только потому, что автор хорошо пишет, главному герою можно насиловать маленьких девочек? – спрашивает он.
– Да нет, – говорю я. – Впрочем, это трудно объяснить.
– О чем это вы тут? – спрашивает Элиза.
Боб внезапно выныривает, Стиан визжит от восторга, я непроизвольно начинаю хохотать, Юнас набрасывается на Боба и обхватывает его обеими руками.
Чувство, что мы с Толлефом теперь пара, появилось сразу после первого поцелуя, потому что мы уже жили в одной квартире. Я чертила пальцем линию по плечу Толлефа – сначала с наружной, потом с внутренней стороны. Сантиметр за сантиметром, словно говорила самой себе: отлично, что у него в голове, я уже знаю, теперь познакомлюсь с телом. Маме с папой пока можно было не рассказывать. Мы сидели рядом на диване, готовили вместе еду на кухне, ходили гулять и выпить пива в Грёнланне, вместе возвращались домой. И я спрашивала себя: что теперь? Чего мы ждем? Было что-то, чего я ждала. В голове постоянно вертелось слово «практично» – потому что все это было практично. И следующим возникал вопрос – как нам поступать с практической точки зрения?
Толлеф был хорошим другом, а потом мы стали спать вместе. Я чувствовала себя так, словно вернулась домой после долгого отсутствия. Мои ноги загорели, его плечи остались белыми. Я наблюдала происходящее со стороны, словно кто-то из остальных жильцов нашей квартиры. Вот они – Моника и Толлеф. Против их отношений и возразить-то нечего. Но неужели Толлеф проходил в футболке все лето? Неужели он не загорал?
Я размышляла о паре средних лет, которую увидела на улице Карла Юхана. У их взрослого сына был синдром Дауна. Он шагал между родителями, на лице – глубокие складки, рот приоткрыт. Я представила себе, как они толкутся в пыльной квартире, полной старых журналов, пакетиков готового супа и сморщившихся от долгого лежания яблок. В определенные часы родители выходят на утреннюю прогулку, наливают друг другу воду за обедом, распечатывают плитку шоколада и ломают ее на кусочки. Все это они воспринимают как должное и не представляют, что может быть по-другому.
Вспомнилось, как папа стряхивает соль с жареного арахиса, прежде чем дать его маме, потому что у нее давление. И о том, как мама всегда берет, что ей нравится, с папиной тарелки – так, словно это ее блюдо: миндальное пирожное, дольку помидора, последний кусочек говядины. А со своей тарелки перекладывает ему все, что ей не нравится.
Когда Нина узнала о нас с Толлефом, она сказала:
– Я ходила целый день и улыбалась.
Мама только спросила:
– А, это тот самый, из Трёнделага? Он вроде неплохой парень, а?
А Кристин – мы сидели в кафе универмага «Glas-Magasinet» и ели пирожные – смахнула с губ маковые зернышки и сказала:
– Вот ты удивила! Такого я не ожидала.
Думаю, Толлефу без меня лучше, но наши отношения, наверное, могли бы закончиться на более приятной ноте. Толлеф – самый спокойный и уравновешенный человек, которого только можно себе представить, и все же даже ему удавалось вывести меня из себя. У него были занавески, которые выбрала его мама и которые мама же и повесила. Я не могла этого вынести, и больше всего мне хотелось, чтобы Толлеф понял мои нелепые чувства по отношению к его матери и ее занавескам и утешил меня. Иногда со мной что-то происходило, я чувствовала себя загнанной в угол и не могла оттуда выбраться. Я понимала, что не в себе, и неважно, насколько притворно это выглядело. Мне нужно было, чтобы он понимал меня тогда, понимал, что я презираю его и не выношу, но чтобы он только снисходительно посмеивался и любил меня, несмотря ни на что. Толлеф так и делал.
Мой номер сверкает чистотой. Простые линии, сияющие поверхности, мягкие краски – ничего яркого – и мало вещей. На полу – керамическая плитка сдержанных оттенков. В воздухе витает запах чистящих средств, все блестит. Я рассматриваю себя в большом зеркале в ванной: я загорела, кожа словно окрашена морилкой. Я пускаю воду в душе, снимаю трусики, белый след от них контрастирует с загаром. Мои волосы выгорели на солнце и стали пушистыми от соленой воды, мне не хочется их мыть, чтобы сохранить объем.
В Париже дул сильный ветер, было холодно – всего одиннадцать градусов, прохладно было и в гостинице. В первое же утро Руару позвонили из дома, он сказал, ему придется уехать на день раньше из-за каких-то там похорон.
– Я даже не могу отказаться, – сказал он. – Я сам себе не принадлежу.
Это означало, что мне придется остаться в Париже на день без него и одной лететь домой. Руар погрустнел. Ветер гнал по мостовой обертку от мороженого. В уличных ресторанчиках было пусто, только какая-то парочка пила пиво да официантка собирала посуду со столов на поднос. Мы полюбовались базиликой Сакре-Кёр, поели круассанов и попили кофе латте. Время от времени Руар тяжело вздыхал.








