Текст книги "Всё, что у меня есть"
Автор книги: Труде Марстейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 29 страниц)
– Думаю, ты скоро можешь ехать, – говорю я Майкен. – Только подожди, пока кто-то из гостей уедет первым.
– А что, если все так думают?
Кристин сидит на диване и разговаривает с братом Яна Улава. В отличие от брата, у Тура Арне густые волосы, седая шевелюра. Как и у Яна Улава, у него трое взрослых детей, правда, из них две дочери. У них обеих безликая красота и невзрачный стиль в одежде; трудно угадать их возраст, я думаю, обе они родились между Стианом и Сондре, помню их в платьях в голубую полоску на крестинах Сондре.
– Подожди полчаса, – говорю я Майкен.
Она подходит к Сондре, который стоит вместе с одной из кузин, зажав мини-пирожное со взбитыми сливками между большим и указательным пальцами. И почему я не испекла пирожных? Почему никто не попросил меня помочь?
Элиза решительно направляется ко мне с таинственным и возбужденным видом.
– Забудь, что я сказала тебе, что стану бабушкой, – шепчет она. – У Марии кровотечение.
Майкен открывает рот с ярко очерченными губами сливового цвета и говорит что-то Сондре, он откусывает кусочек пирожного, а его сестра улыбается тому, что говорит Майкен.
Я хочу остановить Элизу, держать ее на расстоянии. Знать все это мне совсем необязательно, я ведь никому не собиралась рассказывать новость про ребенка Марии.
– Все пошло не так, – продолжает она. – Но они справятся. Это ведь обычное дело, у нее срок был только девять недель, а ей всего двадцать восемь лет. И теперь они просто знают, что она в принципе может забеременеть. Такие вещи происходят сплошь и рядом, – говорит Элиза, как могла бы сказать обо всем на свете. Обычное дело, что плод прекращает развиваться и организм матери избавляется от него. Обычное дело, что семидесятилетний мужчина умирает от инфаркта. Когда умерла мама, Элиза сказала: «Чем человек становится старше, тем проще ему примириться с мыслью о том, что однажды родителей не станет».
– Как сейчас Мария? – интересуюсь я.
– Она держится. Она прилегла.
– Ох, Элиза, даже не знаю, что сказать.
Элиза качает головой.
– Это было довольно неприятно, – объясняет она, – потому что Мария закрылась в туалете на нижнем этаже, а я так разнервничалась и начала стучать в дверь, кричать: «Эй, туалет забился, им нельзя пользоваться!» А у нее в это время как раз случился выкидыш.
Я бросаю взгляд на Стиана, который стоит с кем-то на веранде и курит. Попутно замечаю, что Элиза нанесла тональный крем как маску: от контура нижней челюсти и выше, вдоль уха и до линии роста волос.
– Я немного жалею, что не смогла приехать тетя Лив, – говорит Элиза. – У них с Яном Улавом были особенные отношения. Но я подумала, что здесь слишком много суеты, она будет сбита с толку.
Я снова чувствую в себе какую-то детскую агрессию, я почти заливаюсь краской, я считаю, что она выдумывает отношения и связи, я в это все не верю. Никогда не видела ничего похожего на особенные отношения между тетей Лив и Яном Улавом, не могу припомнить, чтобы я вообще видела, как они разговаривают. Помню, что бабушкины похороны совпали с праздником в классе, мне было пятнадцать. Я умоляла маму разрешить мне пойти на праздник после поминок, но мама не позволила и сидела со скорбным выражением на лице.
– Но я же вообще толком ее не знала! – возмущалась я.
– Да, вы мало общались, – соглашалась мама. Я продолжала канючить, и папа сказал:
– Моника, оставь маму в покое. Ну что ты за человек? Твоя бабушка умерла, а тебя волнует какой-то праздник!
А потом Элиза спустилась по лестнице и сказала:
– Ясное дело, ты знала бабушку, Моника.
Когда я приезжала к тете Лив в дом для престарелых в последний раз, я поразилась тому, насколько ясный у нее рассудок.
– Мне здесь хорошо, – сказала она, – еда прекрасная, и сестрички такие славные.
Какой-то мужчина африканской внешности тащил швабру по коридору, выписывая ею узор в виде восьмерок, каждая следующая восьмерка цеплялась за предыдущую, каждый раз, когда он поворачивал швабру и менял направление, в ней что-то щелкало. Мы говорили о маме и папе, о Халворе, и многое из того, что говорила тетя Лив, звучало вполне адекватно, если не считать того, что она повторяла отдельные предложения по многу раз.
– Нет, его решение уйти из жизни остается для меня загадкой по сей день.
Тетя Лив никогда не касалась в разговоре Бенедикте. Но она охотно говорила о смерти папы, о том, как он попал в больницу за две недели до смерти.
– Элси же была на восемь лет старше меня, – сказала тетя Лив и, подумав, добавила: – Неудивительно, что я казалась немного красивее.
Она снова сделала паузу и отвела взгляд.
– Я держала его за руку, когда он умер. Это произошло внезапно, но не слишком.
Она напустила на себя загадочный, заговорщический вид и, словно маленькая девочка, вытянула шею и быстро огляделась, седые волосы торчали во все стороны, как зонтики одуванчика, – она напоминала Скалле-Пера из «Ронни, дочери разбойника», только значительно потолстевшего.
– Я не хотела, чтобы Элси была там в этот момент, – прошептала она. – Я хотела, чтобы в эти последние минуты он оставался только со мной.
Она мечтательно улыбнулась и с напускным виноватым видом передернула плечами и прикрыла веки.
– Он так держал меня за руку, словно не хотел отпускать. Несмотря на то, что он был без сознания. Я понимала, что теперь его последние минуты на этом свете. Дыхание практически не чувствовалось.
И она продемонстрировала учащенное поверхностное дыхание – как у кролика.
– Элси просидела там много часов и очень проголодалась, и ей нужно было немного пройтись, так что она отправилась вниз в кафе за булочкой, и я не стала ее звать.
Стеклянные двери, ведущие в коридор, распахнулись, и санитарка в белой униформе покатила на раздачу тележку с ужином. На металлических, похожих на собачьи, мисках играло солнце.
– Нет, не стала звать. Только никому не говори, – прошептала тетя Лив.
Сиделки проскальзывали одна за другой на кухню, снимали крышки, высвобождали запахи еды и разливали ужин по белым тарелкам.
– Элси ведь была на восемь лет старше меня, неудивительно, что я казалась немного красивее, – повторила тетя Лив. Когда я прощалась с ней, она вдруг изменилась в лице.
– Ах да, Элси. Я должна была купить отбивные для воскресного ужина, но мне кажется, я купила слишком мало. Кристин придет домой к ужину?
– Все в порядке, еды более чем достаточно, – сказала я. – Не думай об этом, я все устрою.
– Но ведь это должна была сделать я, – возразила тетя Лив. – Ты выглядишь усталой, Элси, мне кажется, тебе нужно отдохнуть.
Но на самом деле отдыхать нужно было ей, ей было уже больше восьмидесяти лет, и мозг мало-помалу отказывался ей служить. Но она не казалась измученной, наоборот, выглядела свежей, полной сил и радостной. Усталой чувствовала себя я.
– У меня было счастливое детство, и в этом твоя заслуга, – сказала я ей на прощанье.
– Правда? – оживилась она и гордо расправила плечи.
– Ты просто фантастический человек, тетя Лив, – добавила я, и лицо ее засветилось от нежности и счастья, а у меня сложилось впечатление, что мир лежит у ее ног и она может пожинать плоды: множество любящих ее людей нуждались в ней, испытывали признательность. И что она обо всем этом знала, могла отдыхать и наслаждаться этим. А потом в дверь вошел Бент.
Тетя Лив глубоко вдохнула и выдохнула с волнением:
– Любимый мой. Как хорошо, что ты пришел. – Потом она повернулась ко мне и сказала почти с отчаянием: – Как же я влюблена!
Бент вышел со мной в коридор. Он так тщательно побрился, что кожа была совсем гладкой, надел джинсовую рубашку под свитер, который, как мне думается, связала ему тетя Лив.
– Ее состояние ухудшается, все происходит очень быстро, я теряю ее, не знаю, что и делать.
Стеклянные двери мягко закрылись за мной, я спустилась по лестнице и вышла на сентябрьское солнце. Мне захотелось курить, я стала искать киоск. На березах желтели листья, стены киоска были залиты ярким светом изнутри. Стрекотание кассового аппарата и поскрипывание пленки на пачке сигарет казались прекрасной музыкой и понемногу вытесняли все еще звеневший в ушах голос тети Лив.
Перед отъездом Майкен переоделась. В узких джинсах и короткой кожаной куртке она прошла по посыпанной гравием дорожке, нажала на кнопку брелока машины, та открылась с тихим писком. Джинсы красиво подчеркивали линию бедер. Она долго маневрировала задним ходом мимо машины Ивара и Кристин, прежде чем смогла выехать.
Когда Майкен была маленькой, все ее воспитание сводилось к тому, чтобы сломить ее волю. Что мне и удавалось раз за разом: до нее доходило, что у нее нет ни власти, ни влияния. И тогда у меня возникало ощущение победы. В такие моменты Майкен останавливалась, смотрела на меня удивленными глазами, оценивая мой сомнительный триумф. Разве я не была ее мамой, скалой, каменной стеной, за которой всегда можно укрыться, которая всегда, в любом случае, сильнее ее? Зачем было снова и снова доказывать это себе и ей, подвергая ее унижениям, ломая ее?
Все гости разошлись. Сондре сидит в гостиной с пультом от телевизора в руке, Стиан и Мария тоже уехали в Осло. Кристин, Элиза и я толкаемся на кухне, накрываем фольгой блюда с остатками еды, загружаем блюдца и чашки в посудомоечную машину, и вдруг сквозь звон посуды слышатся звуки фортепиано.
– Ян Улав терпеть не мог пищевую пленку, – говорит Элиза. – Она у него в руках слипалась. Он говорил, что это дьявольское изобретение.
Хеге играет на фортепиано в гостиной. Я узнаю мелодию, это классика, Бах.
Элиза кладет таблетку для посудомоечной машины в специальное отделение.
Каково это – потерять постоянного спутника жизни?
Я думала, потеря матери в том возрасте, когда это естественно, пройдет более незаметно, но оказалось, что все, что я сделала, все мои усилия, все было ради нее. Потерять прошлое и начальную точку. Потерять причины, мотивы. Стать жертвой случайностей и своих собственных фантазий.
Кристин переливает варенье из вазочки обратно в пластиковое ведерко.
– Мы с Иваром останемся до завтра, – говорит она. – Если ты нас не выгонишь.
– Да нет, конечно, – восклицает Элиза. – Очень хорошо, если вы останетесь. Но мне бы не хотелось, чтобы вы делали это по обязанности.
– Мы с радостью останемся, – уверяет Кристин.
Она накрывает пластиковое ведерко крышкой и крепко прижимает, потом вытирает кухонный стол, споласкивает тряпку и вешает ее на кран. Элиза входит в кухню с тремя бокалами, достает коробку вина с верхней полки холодильника и протягивает бокалы нам с Кристин. У меня возникает ощущение, что я участвую в обряде: три сестры, которые теперь вместе поднимут бокалы.
Мы садимся за стол на кухне.
– Мне кажется, все прошло очень хорошо, – начинает Кристин.
Я киваю. Элиза разливает вино по бокалам.
– Да, – произносит она. – Я, вообще-то, надеялась, что кто-нибудь скажет пару слов о Яне Улаве. Я сама не в силах, но лучше меня его все равно никто не знает.
Мы поднимаем бокалы, Кристин вдыхает аромат вина и делает глоток.
– В то же время я думаю, что Ян Улав – такой человек, о котором очень легко говорить, – продолжает Элиза.
– Элиза, тебе надо было предупредить заранее, если ты хотела, чтобы кто-нибудь сказал пару слов, – говорит Кристин.
Потом она прислушивается к звукам, доносящимся из комнаты, и говорит:
– А она чудесно играет, скажите?
Элиза кивает, ее бокал почти пуст. Она с тоской смотрит на коробку с вином – в ней сокрыто ее успокоение, но сегодня вечером ей нельзя расслабляться, нужно держать себя в руках, хотя после пары лишних глотков вина мир и кажется не таким мрачным.
– А ты останешься до завтра? – спрашивает меня Элиза. Она подправила макияж, ресницы черные и густые.
– Я думала об этом, – признаюсь я. – Но здесь, наверное, будет слишком много народу? Может, мне лучше поехать домой?
– Делай, как тебе удобнее. Тебе здесь всегда рады.
Мы сидим на кухне на высоких стульях вокруг барной стойки. Элиза и Ян Улав приобрели ее, когда делали ремонт в прошлом году, Элиза захотела именно барную стойку, но мне она всегда казалась неуместной. Странно сидеть на барных стульях дома.
– Мне надо просмотреть все фотографии, – говорит Элиза. – Уже давно думала этим заняться. В том-то и недостаток цифровых камер – ты делаешь очень много снимков, десятки одинаковых фотографий, и потом нужно очень много времени, чтобы отобрать лучшие. Раньше было проще – в принципе не было возможности выбора.
Из недр посудомоечной машины доносится урчание, потом машина начинает снова набирать воду.
Я беру пачку сигарет и выхожу покурить.
Морозный воздух обжигает все внутри. Через открытые ворота гаража я бросаю взгляд на автомобиль – я практически не видела Элизу за рулем. К стене прислонена лопата для уборки снега, поодаль – две другие разного размера. Садовые стулья сложены друг на друга, рядом желтый пластмассовый ящик. Держа сигарету в одной руке, другой я отправляю сообщение Ларсу, в котором пишу, что хотела бы вернуться домой к вечеру. «Ты уверена?» – спрашивает Ларс. «Да», – отвечаю я. «Сестре не нужна твоя помощь?» – приходит от Ларса. «Нет, она на удивление прекрасно держится. А я скучаю по тебе». Я нажимаю значок «отправить» и получаю в ответ три красных сердечка.
Элиза подлила вина в мой бокал. Поезд отходит через пятнадцать минут, следующий только через час. Я приеду в Осло еще до одиннадцати. И увижу Ларса уже сегодня вечером.
– Со мной все в порядке, Моника, – уверяет Элиза. – Я пойму, если ты решишь поехать домой сегодня, правда. К тому же Кристин с Иваром останутся здесь до завтра. Могу вызвать тебе такси.
За ней чистый разделочный стол, в сушилке формы для пирогов, на подоконнике рассада – все это меня не касается. Я чувствую облегчение, словно гора с плеч, но в то же время меня не отпускает мысль – они не хотят, чтобы я осталась? Разве не важнее, чтобы я осталась здесь? Не нужно ли нам побыть вместе?
– Но ты ведь скажешь, если тебе что-то понадобится? – спрашиваю я.
– Обязательно! – убеждает меня Элиза.
Я собираю вещи, черное платье переодевать не хочу. Я отправляю Ларсу СМС и сообщаю, что сяду на ближайший поезд и буду на вокзале без десяти одиннадцать. Я расстроена, но не знаю чем.
Поезд мягко начинает движение, мимо проплывает перрон. Из наушников молодого человека, сидящего по другую сторону прохода, доносятся ритмичные приглушенные звуки. Ровный перестук поезда, мелькание за окном. Спинка переднего сиденья дрожит.
Напротив сидит мужчина и читает вчерашнюю газету. Две девочки-подростка жуют жвачку, почти в такт. На полу, вытянув передние лапы, лежит черный лабрадор, пасть открыта, слышится его сопение. Я думаю о том, как завтра проснусь в своей квартире и буду пить кофе с Ларсом. Газеты, книги и тишина. Покупать вместе продукты, готовить ужин. Я уже думала, что моя интимная жизнь в этом возрасте сошла на нет, но потом встретила Ларса, и в первые месяцы мы занимались любовью не реже, чем когда-то с Руаром, Эйстейном, Гейром или Трондом Хенриком. И мне нравится то, как Ларс это делает, не по обязанности, без излишней настойчивости, фанатизма. Он знает, что делает, и всегда доводит все до конца. Он получает удовольствие от этих отношений и хорош в постели. Уверен в себе и спокоен, примерно так же, как если ему нужно приготовить пиццу или прибить полку в квартире.
В темноте мимо проносятся укрытые снегом поля и леса, мебельные фабрики и садовые центры. Я думаю о тете Лив и Бенте, вспоминаю их квартиру на площади Карла Бернера. Помню, как, взглянув на них однажды, я подумала, что, даже если все мечты рухнут, можно жить дальше с благодарностью за то, что судьба свела тебя с таким человеком. За каждый прожитый день, за возможность вставать вместе по утрам. И если один из них говорил глупость или что-то не то, слишком повышал голос, о чем-то забывал или выпадал из разговора и уходил в себя, не возникало раздражения или неприятия, а только понимание и поддержка. Вот любовь, которая долго терпит и все переносит.
Соединить наши жизни.
Как бы я хотела, чтобы мы встретились, когда я была совсем юной.
Сколько всего мы могли бы сделать вместе.
Я видела фотографии – Ларс с дочерями и бывшей женой, Ларс с ребенком в слинге за спиной и ведерком черники в руках, Ларс и одна из его дочерей в профиль лицом к лицу за серьезным разговором. Портрет матери Ларса, которую я едва успела застать. На прошлой неделе Ларс с удивлением смотрел на меня, пока я сушила волосы феном.
– Вот этого я никогда прежде не видел, – сказал он.
– Ты еще не видел, как я брею ноги, – засмеялась я.
– Точно! А ты что, бреешь? – еще больше удивился Ларс и посмотрел на меня с улыбкой, блеснув золотой коронкой во рту.
– Все это делают, – улыбнулась я, а он склонил голову набок, словно желая увидеть меня в свете вновь открывшихся обстоятельств.
– Но ведь ты не такая, как все.
Я нашла две фотографии, которые полностью перевернули мое отношение к маме, но тогда было уже слишком поздно. Они лежали в коробке в ящике на чердаке, мы с Элизой обнаружили их, когда проводили первую уборку уже после того, как мама переехала в дом для престарелых. На одном из снимков мама позировала обнаженной на нудистском пляже в Греции вместе с двумя подругами. Три женщины, которым, на мой взгляд, было уже далеко за сорок, с пышными бедрами и бледной кожей. Мама стоит вполоборота, видна одна грудь, которая напоминает мою собственную. Мама улыбается. Вторая фотография сделана на даче или в ее окрестностях чуть выше границы леса, там, где растут карликовые березы; на маме серый анорак, солнце освещает лицо, в нем нет ни тени обиды, жалости к себе, она светится от наслаждения и удовольствия, этого выражения я никогда у нее не видела. Я от всего сердца рада, что у нее в жизни было столько всего хорошего, хотя я в этом и не участвовала.
На станции Мосс из поезда выходит пара с коляской, они ехали в следующем от меня вагоне. Женщина просит мужчину остановиться, склоняется над коляской и поправляет шапочку на малыше.
Я думаю о том, как однажды пообещала маме раздобыть пряжу для вязания, она просидела в гостиной Элизы и Яна Улава и прождала все новогодние праздники.
Надо было больше хвалить квартиру Толлефа и Кайсы, когда я приезжала к ним посмотреть на их первенца, Сигурда, абсолютно безволосого малыша. Толлеф отшпаклевал стены, а Кайса покрасила, во всех их действиях ощущалась согласованность, в их влюбленности друг в друга не было нарочитости, она вызывала симпатию.
Надо было не ходить на корпоратив и посмотреть, как Майкен играет жену полицейского в «Людях и разбойниках из Кардамона»!
Оставить Руара сидеть в одиночестве, а самой поехать на выходные на дачу с Ниной.
Относиться к стремлению Гейра к путешествиям более благосклонно.
Двери закрываются, поезд трогается.
Профессия учителя мне подходит, теперь это моя работа, и мне нравится входить в класс. Отныне это моя задача, моя ответственность, в ней смысл моей жизни, думаю я. Моя радость от возвращения к «Цветочному натюрморту Яна ван Хейсума» одерживает победу над унынием учеников. «Это красиво, – настойчиво убеждаю я их. – Это наполнено смыслом». Впервые я прочитала эту книгу, когда изучала историю литературы в университете вместе с Толлефом, я так хорошо помню сцену, где старый Адриан узнает в цветах, выросших на пепелище его дома, всю свою семью. На втором ряду в классе сидит Хадия, словно Клара Адриана. Старый Адриан забыл свою Клару, дочь, которая его безнадежно разочаровала, влюбившись не в того человека, но потом он видит белую розу.
Предпоследний раз, когда я навещала папу в больнице перед тем, как он умер, я брала с собой Майкен. Когда мы вышли из палаты, Майкен казалась притихшей, она накинула пуховик, положила руки в карманы, мы шли мимо сверкающих хромом кроватей и одетых в белое людей, порой она бросала быстрый взгляд на меня, словно ждала, что я что-то скажу, обязана сказать в подобной ситуации. Папа тогда уже не мог говорить, из уголка рта текла слюна, голова склонилась набок. Пока Майкен находилась в палате, она не отрывала взгляда от пола. Я боялась, что расплачусь, если попытаюсь сказать хоть слово, я была не в состоянии делать скидку на возраст Майкен и не знала, как она воспримет мои слова.
В следующий раз, когда я пришла к отцу, он уже был без сознания.
В окно на четвертом этаже больницы падал зимний свет, он напомнил мне о зимах моего детства, классной комнате, катании на санках, о коньках и апельсинах. Через двое суток светило солнце, снег таял, все сверкало, и он умер, пока у его постели сидела тетя Лив.
На перроне центрального вокзала Осло среди других людей я вижу Ларса, и сразу возникает чувство, будто я погружаюсь в спокойную, хорошо знакомую атмосферу, но мне хочется вырваться из нее, потому что я забыла что-то важное, только не могу вспомнить что. Я кладу голову ему на плечо. Нет, вырываться уже расхотелось. Я ощущаю покорность и удовольствие, словно впадаю в спячку. Между нами ничего не произойдет, не будет тревог и разочарований, никакой эйфории, я не жду развития отношений. Ларс кладет ладонь мне на спину, на шее я чувствую его дыхание.
– Как я рад тебя видеть, – шепчет он.
Мы с трудом пробираемся в толпе на перроне, лавируем между чемоданов и сумок, маленькая девочка держит за ручку клетку с каким-то животным.
Пока мы идем по зданию вокзала, я пытаюсь объяснить Ларсу, как важно мне было вернуться сегодня домой.
– Но похороны прошли хорошо, – рассказываю я, – и я поговорила с Элизой.
– Прекрасно. Кажется, вся семья ее поддержала.
– Это так.
Мы забираемся в трамвай, садимся рядом, Ларс кладет руку поверх моей, внутри свет яркий, голубоватый, а снаружи темно.
– А как твоя поездка в Камбоджу? – спрашиваю я.
– Все в порядке, но на второй день мне позвонила Сульвейг, Мина бросила школу. Ей осталось всего полгода в старшей школе. Полгода выброшены на ветер, или два с половиной в худшем случае, так что после этого было немало телефонных переговоров.
– Ты расстроился? Разозлился?
Ларс качает головой.
– Да нет, как я мог, она сама в отчаянии.
Он сжимает мою руку. Я отвечаю, кладу голову ему на плечо. Ларс говорит, что надеется на то, что дочь передумает, нет смысла давить на нее и заставлять.
Однажды я рассказала Ларсу, как папа, бывало, говорил: «У меня так и не родилось сыновей».
– Он говорил это с горечью? – спросил тогда Ларс.
– Нет, совсем нет.
– У меня тоже нет сыновей.
Без горечи. Вспоминается странное ощущение триумфа, которое я испытала от его слов – родиться тем, кого папа не ждал и не хотел, олицетворять разбитую мечту. И я представляла, как папа был уязвлен тем, что родилась я, с самого рождения такая своенравная, уязвлен и полон благоговения. Но в то же время в душе сидело неприятное чувство, словно я упустила великий шанс – я могла быть тем, кем не были Элиза и Кристин, – я раскаивалась, будто сама решила не рождаться мальчиком. Какая самоуверенность – считать, что я могла защитить свое право быть девочкой номер три.
– Ну а твой двоюродный брат, с которым вы практически выросли вместе? Он не мог заменить твоему отцу сына? – спросил Ларс.
– Нет, не думаю. Но зато у папы было аж пятеро внуков.
Помню, как Элиза пришла ко мне в палату после рождения Майкен и сказала: «Какая ты счастливая, у тебя родилась дочь».
Дома я наливаю Ларсу вина и удобно устраиваюсь на диване. Он с обожанием разглядывает меня в черном платье, то и дело прикасается ко мне.
Я всегда знаю, что Ларс придет ровно тогда, когда скажет, и я знаю, что он чувствует. Это немного, в этом нет ничего сверхъестественного, мне с ним легко и понятно. Никаких недомолвок или уверток, он не старается делать что-то специально, напоказ, он действует так, как считает правильным, потому что осознает это как свою обязанность, часть состояния, которую он понимает как «быть в отношениях». Он входит в комнату с явным спокойствием и выходит из нее с той же невозмутимостью. Никакой обиды или подавленности. Золотая коронка, шрам на ноге. У него три дочери, я не встречалась ни с одной из них, со всеми тремя у него прекрасные отношения. Я не боюсь, что он бросит меня, даже не могу представить, что он так способен поступить. Я не могу представить себе и то, что я от него когда-то уйду, не вижу причин.
Я продолжаю рассказывать о похоронах, о поминках и о том, что Мария потеряла ребенка. Пока я говорю, что-то царапает в груди и горле, и я не знаю, это подступают слезы или смех. Я испытываю потребность поделиться, и я рассказываю обо всем – о церкви и могиле, обо всех своих переживаниях, о том, каких трудов мне стоило держаться, об изысканных десертах и о том, что, как мне кажется, будет с Элизой дальше.
Я брала с собой на свалку Халвора, когда мне становилось его жалко или не с кем было туда пойти, но на самом деле там мне ни с кем не было так здорово, как с Халвором. Мы словно попадали в другой мир, где превыше всего ценились свобода и равенство. Это было наше собственное царство, которым мы правили вместе, уродливая и бесполезная земля, полная возможностей и приключений; здесь не было рутины, ругани или нравоучений, никаких уроков, никакого «иди в душ», никто не заставлял полоскать зубы фтором, есть треску с вареной морковью, не было никакой Кристин. Халвор умел превращать свалку в волшебный мир, где могло случиться все что угодно, он обижался, сердился, радовался, и невозможно было не воспринимать его всерьез, исчезали границы чувств и ощущений, мы были открыты всему, что могло произойти, и он предлагал мне роли, на которые я охотно соглашалась. За пределами этого мира все теряло смысл – островок серого асфальта в конце свалки, мои друзья, семья, школа. В игре я ощущала подлинные смятение и отчаяние, я почти верила – все происходит на самом деле, и слезы подступали к глазам. Тогда он вел себя по-рыцарски, негодовал, становился заботливым, каким угодно, щурился на солнце, и веснушки становились еще ярче, а обнажавшиеся в улыбке передние зубы казались еще больше. Иногда меня переполняло невероятное счастье, без которого жизнь казалась серой и бессмысленной. Все это исчезло, когда я пошла в среднюю школу, с того момента были только лошади Като и подружки. У меня появилась обязанность каждую пятницу делать уборку в своей комнате, накрывать на стол и мыть посуду, когда мама меня об этом попросит, и еще выводить Кнертена после школы. Иногда я выпускала его в саду и врала, что выгуляла, но Кнертен никогда не какал на газоне, если уж только ему совсем было невмоготу. Помню отчетливое ощущение, что и Халвор попал в зону моей ответственности, хотя никто меня об этом не просил. И никто не вмешивался, если я игнорировала его. После начала учебного года при мысли об этой ответственности я застывала как вкопанная посреди классной комнаты или резко тормозила, когда ехала домой на велосипеде. Я так жала на ручной тормоз, что переднее колесо сотрясалось, а я почти переставала дышать. Халвор вернулся в Осло после летних каникул, в свою школу, в класс, где на полу лежал унылый линолеум, а на стене висела большая зеленая доска. И я не знала, издевались ли там над ним, были ли у него друзья, чувствовал ли он себя опустошенным? Как он поднимался с места, выходил к доске решать примеры? Я лежала в кровати и думала: только бы Господь избавил его от всего этого. Нас разделяло расстояние и время, проходили дни и недели, и когда он приезжал во Фредрикстад в следующий раз, я могла встретить его приветливо и дружелюбно, а могла повести себя холодно и насмешливо, я не знала заранее, как будет, и он тоже не знал.
Ларс проводит ладонью по моей щеке, подушечки пальцев ложатся у виска. У него седая борода с вкраплением черного и бурого.
Блеск золотой коронки, огонек в глазах.
Свет от лампочки преломляется в стакане с водой на тумбочке, в воде видны пузырьки.
Ларс – гармоничное существо. Это не моя заслуга, не так-то просто было бы вывести его из равновесия, если бы я захотела бросить вызов его самообладанию. Он курит трубку на моем балконе, пьет кофе с молоком, забывает поставить грязную чашку в посудомоечную машину. Это нормально и даже хорошо.
Мы запланировали вместе поехать на Пасху в Альгеро на Сардинии, с этим предвкушением так радостно ложиться вечером в постель, вставать по утрам, оно сопровождает меня на работе, двигает вперед, чтобы я могла удерживать внимание своих учеников, бороться с их подавленностью, выискивать позитивные моменты и убеждать их, что жизнь, в общем-то, хороша и полна возможностей, потому что это именно так.
Ларс делает глубокий вдох и выдыхает мне в висок, ухо и волосы.
– Может так случиться, что однажды я захочу просыпаться рядом с тобой каждое утро, – говорит он.
Я улыбаюсь и чувствую щекой шероховатость его ладони.
– Ладно, – шепчу я.
Свет от лампы на ночном столике падает на одеяло и тело Ларса, сбоку я вижу тени от каждого бугорка, мне нравится, как он гладит меня по спине и бедрам, как замирает его рука, и он шепчет: «Я засыпаю».
Тогда я гашу свет.
Кнертен бросился за Халвором, заливаясь лаем, животные всегда выделяют самых слабых, и Халвор припустил к дверям веранды. Я смеялась. Кнертен разлегся на солнышке, тяжело дыша, вывалив язык. Мама и тетя Лив сели под навесом, мама с журналом в руках. И почему Кнертен не выбрал место в тени? Дверь веранды приоткрылась, и Халвор выглянул на улицу, Кнертен был уже тут как тут, поднялся на задние лапы, и дверь снова закрылась. Кнертен проворно подбежал к нам. Тетя Лив потрепала его, взяла поводок, лежавший свернутым на полу веранды, и привязала его к перилам.
– Халвор всего боится, – сказала я тете Лив. – Грозы, собак, пауков, машин. И червяков, он на самом деле боится червяков, ты знаешь об этом?
Тетя Лив возилась с ошейником Кнертена, она пристегнула поводок к ошейнику за маленькое колечко. Я протянула к собаке руку.
– Подумать только, он боится даже маленькой собачки, – не унималась я.
– Халвор – боязливый парень, да? – сказала мама.
– У него был неприятный случай с собакой, – ответила тетя Лив.
Я взяла на руки Кнертена, его черно-серый мех нагрелся на солнце, я уткнулась в него носом, вдохнула солнечное тепло, слабый запах гравия, выхлопных газов и дохлых птиц. В то утро мы с Халвором похоронили на свалке погибшую птицу, она ударилась в окно кухни и упала замертво на землю. Это была уже третья за два дня – тетя Лив намыла стекла до прозрачности. Под воздушным слоем перьев шейка казалась такой тоненькой, я потыкала гвоздем и увидела красное мясо и белую кость. Мы похоронили птицу в ведре из-под краски, накрыв куском зеленого брезента, между разбросанных мешков с коробками из-под молока и кофейной гущей. Я слышала, как волны бьются о тинистый пляж внизу, и видела полегший от ветра камыш. Море в августе было серое и тяжелое, даже когда светило солнце. Вдоль пляжа сплошной полосой лежали водоросли. Хрипло кричали чайки. Халвор совершил обряд погребения и произвел на меня впечатление тем, что вспомнил слова погребального обряда: «Из земли ты вышла, в землю и уйдешь, из земли же снова воскреснешь». Ему было восемь, мне – семь. Потом мы пропели «Любовь от Бога», и я все плакала и плакала и никак не могла успокоиться.








