Текст книги "Всё, что у меня есть"
Автор книги: Труде Марстейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)
– Но он хочет остаться с тобой, а не с ней, так? – возвращаюсь я к Яну Улаву.
– Нет, он не хочет уйти к ней, – качает головой Элиза. – Он хочет остаться. Он бы, наверное, хотел, чтобы мы продолжали жить, как будто ничего не произошло. Для него в этом нет ничего из ряда вон выходящего.
Мы проходим мимо школы верховой езды, владения Като, пустой загон. В нос бьет запах гнилого лука, доносящийся с покрытого инеем поля. Меня отбрасывает в прошлое, в другую жизнь: черные туфли-балетки с крапинками грязи, красный клевер в канаве в августе, разрозненные обрывки воспоминаний, первая менструация, чувство облегчения и робкого самоуважения, ощущение того, как колодка велосипедного тормоза врезается в металл колеса, вкус домашнего вина, которое вот-вот превратится в уксус.
В конце концов я отдалась Като – после летних каникул, за три дня до начала учебного года, я шла в девятый, мне тогда было пятнадцать. Като отмерял комбикорм, насыпая его в ведра. Мы использовали зеленую с белым коробку от рыбных фрикаделек. Большая часть лошадей вечером должна была получить одну коробку с кормом и три охапки сена. Он включил магнитофон, из которого полилась музыка кантри, спросил меня, нравится ли мне музыка, хотя он прекрасно знал, что нет, но он все смотрел на меня и не отводил взгляд.
– Я бы никогда не сказал, – продолжил он, – что ты просто относишься к жизни, мне бы такое даже не пришло в голову.
Я открыла рот, но не знала, что думать и что говорить. Като резким движением опустил мерную чашку в пакет с комбикормом, раздался громкий скрежет. Он отозвался в моем теле, вырос во внутреннюю опору, которая поддержит меня, что бы ни случилось.
– А ты думал, что наоборот? – спросила я. – Ты думаешь, что я отношусь к жизни непросто?
Но он не ответил, в конюшне играла музыка, мы не говорили больше ни слова. Рычажок громкости был сломан пополам, он обычно падал, и приходилось осторожно возвращать его на место.
Именно тогда мне пришло в голову, что Като заводил музыку по большей части из-за меня, он хотел, чтобы мне понравилось. В конце концов Като покачал головой и усмехнулся, как умел только он. Зубы у него были совершенно невероятные – огромные, желтые и росли вкривь и вкось.
Астрид и Юханна промчались на лошадях мимо открытой двери на Жадоре и Чернушке.
– Непросто? – тихо, почти шепотом, спросила я.
Като не ответил. Стук копыт становился все тише и тише, он приблизил свои губы к моим и целовал до тех пор, пока у меня не закружилась голова. Тогда он отпустил меня.
– Еще как непросто, – ответил он.
Он закончил отмерять лошадям корм, завязал мешок и повесил ведра на руку. Я стояла и смотрела, как он разносит ведра по кормушкам и ставит перед лошадьми, те наклонили головы и мягко застучали мордами внутри пластиковых ведер. А Като положил руку мне на спину и притянул к себе.
Густые гривы лошадей в стойлах отливали золотом в вечернем солнце. Фиона, Гектор, Табрис. На тумбочке у кровати Като стоял стакан с водой, лежали баночка вазелина и книга о Второй мировой войне. Тело у него было жилистое, длинное, бледное мужское достоинство. Он стал моим первым мужчиной. Он был на двадцать три года старше меня. Жизнь без правил, море шиповника, влажная земля – все было позволено и все через край, – никто не узнал об этом. Некрашеные стены и потолок. В какой-то момент тело Като вздрогнуло, он запрокинул голову и издал длинный протяжный стон, похожий на долгое ржание больной лошади. И запах – лошади, земли и ванили. Запыленные искусственные нарциссы стояли в вазе на подоконнике.
По дороге домой я видела, как другие люди в садах занимаются своими обычными делами. Паутина маленьких, простых и благословенных событий и мелочей. Постелить скатерть на стол на веранде, достать ребенка из коляски, соска падает в люльку, тащить газонокосилку задом наперед в гараж. Сосущее чувство зависти, ощущение внутренней пустоты или водопада переживаний – помнить про связи, отношения и традиции, но больше не чувствовать себя частью этого. Все прежнее больше не было моим. Като не стал удерживать меня, не просил остаться переночевать, он не говорил о том, что должен обладать мной или что я красива. Когда я одевалась, он просто сидел на краю кровати с легкой улыбкой.
Элиза рассказывает, что она наконец-то смогла нормально поговорить с папой.
– Он ведь оптимист поневоле, – говорит она. – Непреклонный. Такое облегчение – увидеть, что он наконец-то перестал играть в сильного и непобедимого мужчину и позволил себе быть слабым.
– Слабым? – переспрашиваю я.
– Потому что ведь он не может быть непобедимым, – говорит она. – Никто не может.
Я пытаюсь угадать, что она хочет этим сказать – что она видела его слезы?
– Тетя Лив теперь проводит здесь практически все время и помогает маме, – продолжает Элиза. – Она снимает с меня огромную часть обязанностей. Но мама теперь всегда в дурном настроении, не поблагодарит лишний раз. Она плохо справляется со страхом перед тем, что должно случиться. А ведь он умрет. И ей нужно с этим смириться.
Я собралась было рассказать ей про тот момент в гостиной, когда мы с папой встретились глазами и поговорили без слов, о нашей внезапной душевной близости; но желание поделиться исчезает: неужели она не может говорить ничего кроме банальностей?
– У тебя все в порядке, Моника? – спрашивает Элиза.
Моя рука в кармане куртки сжимает мобильный телефон, и я чувствую, как он вибрирует.
– Да, – отвечаю я.
Когда Майкен была еще маленькой, я поняла, что Элиза не такая уж умная, как мне всегда казалось, я переросла ее, она потеряла в моих глазах авторитет. И тогда разговоры с ней превратились в попытку пробить стену, если разговор не шел в строго определенном русле, конечно. Словно тебя спеленали как ребенка – на всю жизнь. Элиза едва заметно качала головой – тень улыбки, слегка приподнятые брови. И нечего перенять у нее, нечему научиться. Она стала просто медсестрой, ушедшей с головой в будничные хлопоты.
– Мама теперь постоянно ноет и жалуется, прости уж за такие слова, – продолжает Элиза, голос звенит от возмущения. – Все, о чем она говорит, когда я у них, – в каком ужасном положении она оказалась, как она устала, как одинока – и все в таком духе. Остальное ей совершенно неинтересно. Не припомню, чтобы она спросила что-нибудь про моих мальчиков в последние месяцы.
Очередное сообщение от Тронда Хенрика: «Все, что, как я думал, ты дала мне, рассыпалось в прах».
Когда мы возвращаемся в дом, Ян Улав встречает нас с улыбкой и несколько пренебрежительным выражением, очевидно уверенный в том, что я проникла в страшную семейную тайну. Почесывая живот, он спрашивает меня, как обстоят дела с домашним хозяйством и печным отоплением.
– Дом-то у вас построен еще между Первой и Второй мировыми войнами, – говорит он. – Он не очень хорошо утеплен, а я предупреждал, что зимой там будет трудно сохранять тепло.
– Да ничего, все в порядке, – отвечаю я. – Мы в тапочках ходим.
Интересно, что пережил Ян Улав. Об этом я никогда ничего не узнаю. Похож на нагулявшегося домашнего кота, потрепанного, но самодовольного, он жмурится от удовольствия и вылизывает свою гладкую шерстку с омерзительной гордостью.
Кажется, будто Элиза черпает жизненные силы из преодоления бытовых трудностей, и если она и испытывает радость, то только оттого, что они остались позади. А впереди новые скучные задачи: как члену родительского комитета, ей нужно спланировать праздник в честь окончания учебного года в школе, успеть купить новый портфель для Сондре прежде, чем он перейдет в среднюю школу, еще купить вино для лотереи на работе и лекарства для отца в аптеке. И возможно, именно удовлетворение и облегчение оттого, что дело сделано, она перепутала с радостью предвкушения, ведь она ждет не самих событий, а их завершения. Дни рождения детей. Поездки в их семейное гнездышко на Гран-Канарии. Всей семьей ехать в автомобиле, собираться за обеденным столом или субботними вечерами перед телевизором. Все достигнуто и завершено. Все те годы, когда дети перебирались к ней в постель. Школьные годы мальчиков. Что она будет делать, когда и Сондре вырастет и уедет из дома? Что они с Яном Улавом будут делать тогда?
Когда я собираюсь уходить, Элиза обнимает меня в дверях, и мне в голову приходит мысль: у нас никого нет кроме друг друга. Элиза, бледная, стоит и машет мне вслед. Но это же неправда. В моей жизни есть и другие люди, и у нее тоже.
В гостиной у родителей горит свет.
Мама сидит на кухне с чашкой давно остывшего чая. Она говорит, что папа уже пошел спать.
– Ну как там у них дела? – спрашивает она. – Выпили по бокалу вина?
Я отвечаю, что мы просто прогулялись вдвоем.
Мама говорит, что Ян Улав заходил к ним и поменял лампочку в коридоре и еще батарейку в датчике пожарной сигнализации, последние два дня он пикал каждые полминуты.
Стену кухни украшают рисунки ее внуков, среди них – портрет принцессы, который Майкен нарисовала к какому-то из маминых дней рождения, – в желтых тонах, у принцессы желтые волосы, желтая корона, над ней желтое солнце, а у ног сидит желтая собака, раскрасить которую полностью Майкен не успела. Она тогда сидела за кухонным столом и должна была в этот день ехать к Гейру, и я сказала: «А ты разве не нарисовала открытку, как я тебя просила, в подарок бабушке? Теперь уже слишком поздно, у нее день рождения послезавтра, а ты в этот день будешь у папы». И она принялась рисовать с сумасшедшей скоростью, чтобы успеть закончить, пока Гейр не придет и не заберет ее. Она уставилась на лист бумаги, исступленно водя по нему желтым карандашом туда-сюда, раскрашивая собаку, и когда Гейр позвонил в дверь, мне пришлось забрать у нее карандаши, а в ее глазах сверкнул какой-то дикий злобный огонек.
Мама все говорит и говорит спокойным, лишенным эмоций голосом. Она рассказывает о своем рукоделии, как надоел дождь и про магазин, который закрывается и распродает рамы.
Она рассуждает о глажке постельного белья.
Говорит про Кристин и Ивара, которые продали дом и купили квартиру, а она стоила даже больше того, что они выручили за свой огромный дом.
О соседях, у которых дочь взяла отпуск на год, сидит в комнате в цокольном этаже и только и делает, что смотрит телевизор. День за днем.
Мама бросает взгляд на свои руки, кожа покрылась морщинами и пигментными пятнышками.
– Ничего, если я постелю тебе белье тети Лив? – спрашивает она. – Она всего две ночи на нем спала.
– Ну конечно, – соглашаюсь я.
Мама смотрит на меня, и я не могу понять, чем вызвана ее безропотность и апатия – тем, что она долго живет в состоянии отчаяния и безнадежности, или тем, что она относится к предстоящему уходу отца с равнодушием и смирением, потому что такова жизнь. Или она до конца не уверена, что жизнь без отца будет намного хуже, чем с ним, она еще сама не знает, у нее просто еще не было возможности выяснить это. А может, она не показывает мне своих настоящих чувств, потому что я младшая из дочерей, все самое трудное она взвалила на плечи Элизы.
От Тронда Хенрика приходит еще одно сообщение, когда я уже ложусь спать: «Майкен интересуется, когда ты вернешься. Я сказал, что ни черта не знаю».
Я отвечаю, что приеду домой завтра. Боже мой, Тронд Хенрик, теперь мы потеряли все. Я просыпаюсь, когда на часах уже девять, просыпаюсь в той комнате, которая когда-то была моей, смотрю на экран мобильного телефона – четыре пропущенных вызова и три сообщения, все от Тронда Хенрика. Мысли о нем теперь только вызывают ощущение фиаско, фатальной ошибки, слабости и глубокой печали.
Спускаясь по лестнице, я слышу странный звук, словно где-то вдалеке скулит животное. В гостиной кто-то есть, это папа сидит в одиночестве на диване. В комнате полутьма, только слабый свет от фонаря, установленного у гаража соседей, пробивается через листья комнатных растений. Голые скрюченные яблони за окном. Папа словно поет, не открывая рта, сдавленные гортанные звуки, но я узнаю мелодию Шопена – ту, где друг друга сменяют высокие и низкие ноты, его горло превращается в удивительный музыкальный инструмент. Папа обожает Шопена, Бетховена и «Битлз». Он любит своих дочерей, свою жену и внуков, свой сад и катер, и дачу в горах. Он любит тушеную баранину с капустой, и жареную скумбрию, и морошковый десерт. Он сидит практически неподвижно, двигается только голова, ритмично, медленно, и он напевает, мурлычет, не разжимая губ.
Мама обнимает меня и говорит бесцветным голосом, что надеется скоро меня снова увидеть. Папа машет из гостиной. Я подождала немного, чтобы услышать «удачи тебе», «надеюсь, ты справишься» или, может быть, «береги себя», но тщетно.
Выезжая от родителей, я набираю номер Тронда Хенрика.
– Ты возвращаешься? – спрашивает он.
– По крайней мере, сейчас.
– Девочки долго спали, – говорит он. – Я пеку блинчики.
На дороге почти нет машин, земля и деревья тонут в зимних сумерках, на одном дворе с ели не сняли рождественскую подсветку, хотя на календаре уже февраль. Я думаю о лете и корзинке с малиной. Вспоминаю, как стояла у дверей застекленной веранды и разминала в пальцах траву, потом подняла руку и понюхала пальцы. «Кервель», – сказала я самой себе. И счастливая побежала через лужайку в цветастом платье и зеленых резиновых сапогах. Внутри меня кричит пустота, кричит о том, чего не было. Или обо всем, что закончилось. Все, что у меня было или чего не было, все, что должно было быть. Мы подошли к точке, в которой Майкен исчерпала возможности любить Тронда Хенрика, и мне придется считаться с этим, хотя душа после ссор каждый раз не на месте, и Тронд Хенрик становится мягким и податливым, и он снова нужен мне, чтобы свернуться рядом с ним на диване, как котенок, и плакать. Этого Майкен не видит, в это время она у Гейра. И она не видит, как я нежно глажу Тронда Хенрика и прощаю его, и говорю, что люблю.
– Мы справимся, – обычно говорю я, – мы просто обязаны.
– Да, – отвечает Тронд Хенрик. – Я схожу к психологу, возьму направление и схожу.
Майкен следовало бы видеть, что такое между нами тоже происходит, что мы не только скандалим. Однажды в разговоре с Ниной и Толлефом я смеялась сама над собой, рассказывая, как стояла в сарае и ругалась на Тронда Хенрика до хрипоты. Я не испытывала смущения из-за того, что рассказывала об этой ситуации, которая перестала вызывать у меня смущение. Но для Майкен не имеет значения, испытываю я смущение или нет. Она видит то, что ей не следует видеть, и это нехорошо, непоправимо. Я вспоминаю, что испытывала облегчение оттого, что в те выходные дома не было детей. И почти каждая такая ссора заканчивалась бурным примирением в постели.
Тронд Хенрик спускается по лестнице и подходит ко мне, я плачу, уткнувшись ему в грудь перед открытой дверцей машины.
– Пойдем, – говорит он. – Майкен и Фрёйя одни дома.
Словно если мы сейчас же не пойдем домой, с ними что-то может случиться.
Дома тепло, Тронд Хенрик затопил печь. Майкен стоит в куртке и зашнуровывает ботинки.
– Нет, мы никуда не едем, – объявляю я.
– Мы не поедем? – переспрашивает она. – Я думала, мы собирались уехать, нет?
Она стоит посреди коридора, и мне в голову приходит мысль: она выглядит как хулиганка, как человек, который может затравить кого угодно. У нее характерный внешний вид – растрепанные волосы, немного курносый нос, веснушки, жирная кожа. Ребенок, которого может любить только его мать. Что ты наделала, думаю я, кем же ты стала? Для довольно крупного тела у нее удивительно миниатюрные руки.
– Нет, повторяю я, – сейчас мы никуда не едем.
Фрёйя сидит перед телевизором с приоткрытым ртом, на ней розовые колготки, а сверху ничего нет, даже майки.
– Они смотрят «Ронни, дочь разбойника», – поясняет Тронд Хенрик.
Я киваю, машу в сторону Фрёйи.
– А не нужно ли ей еще что-нибудь надеть?
Тронд Хенрик кивает.
– Ну да, – отвечает он. – Она вылила на себя стакан сока.
На кухонном столе стоит блюдо со стопкой маленьких пышных блинчиков. Рядом – бутылочка с кленовым сиропом и тарелки. Когда мне было одиннадцать, я одна поехала на поезде в Осло, чтобы навестить тетю Лив и Халвора. Мы сходили в кино, погуляли во Фрогнер-парке, поели мороженое на набережной Акер Брюгге. Мама дала мне двадцать крон, чтобы я могла угостить тетю Лив и Халвора мороженым, но я не стала их тратить, в этом не было необходимости: тетя Лив сама покупала нам мороженое каждый день. А по утрам она пекла американские блинчики с черничным вареньем и патокой. Но в последнее утро я сказала: «Мне на самом деле не очень нравятся американские блины, я больше всего люблю обычные». Жизнь полна маленьких недоразумений, взаимного непонимания, невольных обид. Я не следила за тем, что говорю, просто мне хотелось задушевно делиться всем с тетей Лив. Я люблю мороженое, пиццу, спагетти с мясным соусом. Я не выношу паштет из рубленых потрохов, печенку и вареную треску. Мне нравится писать рассказы, мне легко дается математика. Я обожаю играть в «Монополию», а «Лудо» кажется мне ужасно скучной. Мне на самом деле не очень нравятся американские блины, я больше всего люблю обычные. Услышав это, тетя Лив и бровью не повела. Когда я вернулась домой во Фредрикстад, мы с Анной Луизой накупили на две десятикроновые монетки невероятное количество сладостей и съели их в нашем гнездышке на свалке, во рту было сладко и липко, а зубы ныли еще несколько дней.
Мы с тетей Лив и Халвором сходили на могилу Бенедикте в день ее рождения. Кладбище было таким огромным, что казалось, будто тетя Лив не сразу сориентировалась, где похоронена Бенедикте. На ее могильной плите сидел мраморный ангел, руки которого были сложены и прижаты к одной щеке, надпись на груди – «Скучаю по тебе». Грязь и пыль покрывали личико ангела, въелись в белоснежные локоны, в складки рук. На могильном камне выбиты звезда напротив даты рождения и крест напротив даты смерти. Второе июля и 12 октября 1966 года и слова «Спи сладко». У тети Лив с собой было растение в горшочке – голубые цветы и бахромчатые листья, – она пересадила его в бледно-розовый горшок, присыпала и утрамбовала землю.
– Маленькое мое золотце, поздравляю, сегодня тебе исполнилось бы пять лет, – сказала тетя Лив. – Мы будем есть мороженое, как жаль, что ты не с нами.
Весь дом пропитан отчаянием, оно перед открытой дверью холодильника, на лестнице и на застекленной веранде, окна которой выходят на лужайку, укрытую снегом. Из гостиной я слышу, как лошадь Маттиса мчится галопом, а Маттис кричит зычным голосом: «У меня больше нет дочери!» Я кладу на блюдце два блинчика и поливаю сверху кленовым сиропом, отрезаю большие куски и отправляю в рот, стираю пальцем с поверхности кухонного стола пятно черничного варенья.
Счастливая жизнь
Октябрь 2010
– Ты разве не собиралась бросить курить? – интересуется Майкен.
Я кладу блок «Мальборо лайт» в пакет вместе с кремом от солнца, двумя бутылками «Шабли», большой упаковкой «M&M’s» и подводкой для глаз, которую выбрала себе Майкен.
Мама медленно бредет к гейту, Майкен идет следом, она только что причесалась, собрав волосы в длинный хвост, на ней свитер с широким горлом, с одной стороны выглядывает бретелька бюстгальтера. Майкен оборачивается, смотрит на меня и спрашивает: «Может, купим что-нибудь попить?»
Кругом полно людей с сумками, бумажными стаканчиками с кофе, мобильными телефонами. Какая-то пара стоит обнявшись, а поодаль двое, наоборот, отстранились друг от друга. Здесь высокие потолки, ощущение простора. Вот стоит ребенок, кажется, что он ничей, сам по себе. Я отвечаю за саму себя, и за свою дочь, и за маму, у меня в руках три паспорта и три посадочных талона, это дает мне приятное чувство уверенности.
Однажды мы с Трондом Хенриком отправились в Париж и в аэропорту встретили Гейра, прямо на пункте личного досмотра. Первое, что я почувствовала, была радость и ощущение полноты жизни: у нас с Гейром внезапно наладились отношения, влюбленность в Тронда Хенрика цвела пышным цветом, и тогда под высокими сводами аэропорта Гардемуэн казалось, счастье лежит у меня на ладони. Я что-то быстро и весело говорила. Когда я проходила через рамку, запищал мой браслет, его мне на сорокалетие подарил Гейр, и в этом браслете было столько очевидного смысла. Я любима! Я обхватила браслет, сжала его, сняла с руки и положила в один из пластмассовых боксов.
– Этот браслет всегда пищит, – пояснила я, – и тем не менее я вечно забываю его снять.
Я стояла перед моим бывшим и нынешним возлюбленными, широко расставив ноги и вытянув руки в стороны, настроение игривое, на щеках румянец, а каждый сантиметр моего тела тщательно ощупывал человек в униформе службы безопасности. Не могу сказать, что мне было так уж неприятно, я чувствовала себя вполне комфортно. Поодаль стоял Тронд Хенрик с отросшей за десять дней бородкой и новой стрижкой, он непринужденно беседовал с Гейром о цели нашего путешествия – о Париже, словно в жизни и в мире не существует ничего, кроме влюбленности и романтических путешествий, и мы никогда не столкнемся с какой-либо другой реальностью. Вдруг я вспомнила о Майкен, где она? Гейр взглянул на меня несколько удрученно, сам-то он полностью контролировал ситуацию, он же мне уже говорил: Майкен осталась с его сестрой, с ней все в порядке. И я последовала за Трондом Хенриком в зал международных вылетов, будто выбрала одного из двух мужчин, хотя могла бы с таким же успехом выбрать и другого. А куда летел Гейр? Он не сказал. Да никто из нас его и не спросил.
Мама возится с ремнем безопасности, я помогаю ей защелкнуть пряжку, и она замирает, уставившись перед собой. Я рассказываю о том, что купила новую квартиру. Рядом со стадионом «Бислетт».
– Дорого? – спрашивает мама.
– Два миллиона четыреста тысяч, – говорю я.
Мама отворачивается от меня. Майкен листает самолетное меню.
– Там есть и ванна, и балкон, – замечаю я, но мама не проявляет никакого интереса.
– А у меня будет чердак-кровать? – спрашивает Майкен. Я киваю.
– Если хочешь, – отвечаю я. – Но на письменном столе под такой кроватью будет много пыли. Да и комната довольно просторная, там вполне можно разместить и обычную кровать, и письменный стол.
Мама нервно потирает руки, на лице озабоченность. Она сильно похудела. В мамином характере есть не слишком привлекательные черты, которым я не могу подобрать точное название: растерянность и беспомощность, но в то же время какая-то уверенность, что-то волевое, холодный контроль, некое презрение. Словно ее настигло сожаление о принятых решениях и упущенных возможностях. Словно она вдруг увидела своих дочерей как бы со стороны и не уверена, что они ей нравятся. Перед уходом из жизни отца мама заботилась о нем меньше, чем можно было ожидать. Ее жизнь будто усохла, и она говорит о вещах, исчезнувших из ее жизни, с рассудительностью, к которой примешивается жалость к себе: «Я не часто готовлю себе горячее на обед», «Я уже больше не могу ездить к Элизе и Яну Улаву на Канары, я уже слишком стара для этого, да и путешествовать одной мне уже тяжеловато», «Мой желудок теперь отказывается от вина».
Она раздала скатерти и сервизы: «Мне теперь не по силам принимать гостей. Да и приглашать особо некого, почти никого не осталось».
Я вернулась в дом за городом, чтобы забрать оставшиеся вещи: огромную зеленую чашу для замешивания теста, резиновые сапоги Майкен, кое-какие книги, всякую одежду, которую Тронд Хенрик сложил в пакет. Фрёйя показала на меня, когда я вошла, произнесла: «Моника» – и повернулась к Тронду Хенрику, словно ища у него подтверждения. Он ответил ледяным тоном: «Да, вот и Моника». Волосы у обоих отросли, свисают неопрятными клочьями. Я поняла, что лето прошло в атмосфере глубокой скорби Тронда Хенрика, оставалось только надеяться, что Фрёйя бо́льшую часть времени проводила с матерью. Мне хорошо знакомы его депрессии, его беспомощность, не думаю, что он когда-либо пытался взять себя в руки. Фрёйя вернулась к тому, чем она занималась до моего прихода. Бесконечная игра на приставке – консоль лежала на зеленом диване. Сердце сжалось при мысли о книге, которую я читала ей бессчетное количество раз, – про червячка, пытающегося найти дорогу домой. Мы вместе лепили забавные фигурки животных из пластилина. Но Фрёйя никогда не подавала виду, что скучает по мне или по чему-то из того, что мы делали вместе. Я хотела было обнять Тронда Хенрика, когда уезжала уже навсегда, забрав последние вещи, но он не двинулся с места. Я держала в руке сапоги, взглянула на размер на подошве и сказала:
– Думаю, что Майкен они уже малы; хочешь, оставлю их для Фрёйи на вырост?
Тронд Хенрик покачал головой.
– Нет, спасибо, – только и ответил он. – Забирай их.
Вспомнилось, как пару раз он со слезами говорил: «У меня есть только ты. Ты – это все, что у меня есть». Я знала, что его заработков на переезд в Осло не хватит.
Прежде чем сесть в машину, я еще долго стояла на дворе перед домом и гладила по спине Уллу, мои ладони пропитались запахом овец, пастбища, сыра с голубой плесенью, а кончики пальцев словно натерли воском.
Яблоки вот-вот должны были созреть, и их я тоже лишалась, отказывалась от всего. Я привыкла определять смену времен года по полям. Вот сквозь черноту земли пробивается светлая зелень, поначалу мелкими штрихами, а потом зеленый цвет становится более плотным и насыщенным, к концу лета зелень переходит в желтизну, осенью на полях остается щетина соломы и, наконец, лишь вспаханные черные складки влажной земли.
«Бе-хе-хе-хе», – проблеяла Улла, и, даже не успев завести двигатель, я ощутила глубокую печаль и расплакалась, не стесняясь своих громких всхлипов, ведь в машине их никто не услышит. Я уезжала прочь из этих мест и всю дорогу плакала по овечке, но даже не столько по ней, сколько по тому, что Майкен не чувствовала утраты; ее нисколько не беспокоило, что она что-то теряет, что-то исчезнет из ее жизни навсегда. Ведь она водила Уллу на поводке, вычесывала до изнеможения, пока та не превращалась в пушистую овечку из мультика, хлопковое облачко на четырех ножках.
– Ты не хочешь попрощаться с Уллой? – спросила я, когда в мае мы с Майкен уезжали. Тогда в доме еще оставались кое-какие мои вещи, я собиралась забрать их позже.
– А что, я разве никогда сюда не вернусь? – спросила Майкен – рот полуоткрыт, так что видна зажатая между зубов жвачка. – Ой, я и не поняла, что это навсегда.
В аэропорту, уже выходя из самолета, мы окунаемся во влажный и теплый воздух Лас-Пальмаса. В зале прилета нас ждут Элиза и Ян Улав.
– Майкен! – радостно кричит Элиза. – Я тебя почти не узнала. Ты так выросла, стала такой красавицей!
Ян Улав кивает, соглашаясь с Элизой. Майкен сдержанно улыбается, на губах переливается блеск.
Я очень хочу курить, и поскольку Ян Улав забрал у нас с мамой чемоданы, я закуриваю. Мы медленно идем к машине, подстраиваясь под мамин темп, я замечаю, что Майкен уже переросла Элизу и постройнела, почти вся детская полнота исчезла. Я разглядываю ее бедра, и щеки, и руки, тело ее совершенно изменилось.
До жилого комплекса в Мелонерасе езды минут сорок. Ян Улав ведет машину, в глаза бросается массивное обручальное кольцо на безымянном пальце руки, уверенно лежащей на руле, на лице смесь самодовольства и смущения. Все, чего он хотел от жизни, все, что он получил и чего не получил. Как мало значения он придает тому, что ему не удалось, и как много – тому, в чем он добился успеха. Купил эту машину. И эту квартиру – рай в их глазах. Майкен сидит рядом, ее голая нога прижимается к моей, моя дочь полна приятных ожиданий и в то же время боится выдать свои чувства, что так характерно для нее. Где-то в глубине души она радовалась предстоящему путешествию, хотя и не думала признаваться в этом; она не видела Сондре больше года.
Элиза показывает на шеренгу домов с левой стороны дороги и говорит что-то Яну Улаву. Он оборачивается и смотрит, не произнося ни слова.
– У нас тут образовалась своего рода соседская община, – говорит Элиза. – И меня, конечно, выбрали председателем.
Она произносит это сдавленно, с сухим смешком.
– Элиза умеет общаться с людьми, и еще она хороший организатор, – вставляет Ян Улав, и я вижу, как Элиза вздрагивает.
– Никто из тех, кто живет здесь постоянно, не выразил желания присоединиться, – поясняет она.
Элизе больше не требуется одобрение Яна Улава, уже слишком поздно. Его комплименты, немного беспомощные и нелепые, повисают в воздухе. Уже совершенно неважно, считает ли он ее прекрасной в этом летнем платье, хвалит ли ее выпечку, превозносит ли ее умение ладить с людьми. Как ей должно быть одиноко, она ведь одна справляется со всем, остальные воспринимают эту ее способность как данность. Помню, когда Юнас был совсем маленьким, у Элизы подгузники высились аккуратными стопками, невероятное количество марли было сложено в ванной, и еще новый пылесос, и тушеная баранина с капустой на плите в кухне, так что мама хвасталась Элизой и говорила, что у нее колоссальный потенциал.
– Вот уж не знаю, Майкен, – произносит Элиза, – ничего, если ты поспишь в комнате с Сондре, или вы уже слишком большие, чтобы ночевать в одной комнате? Ты можешь жить с мамой и бабушкой, но тогда вам будет слишком тесно.
Майкен задумывается и потом отвечает:
– Да, конечно, нормально.
Как только мы заходим в квартиру, мама сразу отправляется отдыхать. Элиза на сверкающей белизной кухне режет салат. Ян Улав, Сондре и Майкен отправляются в бассейн. Мне вручают разделочную доску и нож, и я принимаюсь за нарезку помидоров. Я жду, когда Элиза спросит: «Как у тебя дела, Моника?», но она не спрашивает.
– Какой красавицей стала Майкен! – восклицает Элиза. – Она очень изменилась.
Я чувствую и радость и волнение. Словно задание, которое мне поручили, уже почти выполнено, но я не уверена, все ли я сделала правильно. Однажды, примерно год назад, я спросила Элизу напрямую, что она думает обо мне как о матери, и заметила, как она задумалась на мгновение – ответить честно или достаточно просто поддержать меня в моих материнских чувствах. «Майкен просто чудо, – сказала Элиза тогда, – ты потрудилась на славу».
– Ян Улав скоро выйдет на пенсию, – говорит Элиза. – Когда Сондре от нас уедет, возможно, мы будем проводить здесь большую часть зимы.
Я представляю себе резервацию для норвежских пенсионеров, которые едят коричневый сыр, ходят в норвежские пабы и голосуют за Партию прогресса. Но ведь Элиза не такая, тем более уж Ян Улав.
– Но нам, наверное, придется брать с собой маму, – говорит Элиза. – Если ей позволит здоровье, если она вообще проживет столько времени; она сильно сдала после смерти папы. Потому что ты ведь не намерена переезжать во Фредрикстад? Хотя рекламные бюро есть и во Фредрикстаде, и ты бы могла там работать.








