Текст книги "Всё, что у меня есть"
Автор книги: Труде Марстейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
Поцелуй Боба вызывает вполне предсказуемые ощущения – будто я погружаюсь во что-то знакомое и в то же время неизведанное, в страсть и удовольствие. Он похож на прежние поцелуи и не похож. Почему мне хочется близости с Бобом, хотя он мне почти не нравится? Потому что с Бобом я другая. Но когда я представляю, как буду оправдывать эту близость перед Элизой или Ниной тем, что с Бобом я другая, я больше не нахожу причин быть с ним. Другая – это какая? К тому же что-то подобное я говорила и о Толлефе два года назад, и чувствовала я тогда то же самое – что выхожу за пределы самой себя, расширяю пределы возможного. Ох уж эта вечная потребность удивлять саму себя, и желательно почаще. Боб целует меня в лоб, держит мою голову так крепко, что его руки дрожат, и моя голова трясется, я невольно замечаю контраст между его движениями и выражением лица – он расслабленно улыбается, на нем нежность и отчаяние. Все, что мне никогда не нравилось, приобретает почти неземную и нечеловеческую ценность, возвышается над любыми другими смыслами в мире, в жизни. Как художественный опыт, извращенное уродство, которое внезапно становится прекраснее, чем красота.
– Тебя правда зовут Боб? – спрашиваю я. – На самом деле?
– Не совсем, – отвечает он. – Бьёрн Улав Петтерсен.
– Но это же не Боб, – говорю я. Он улыбается и щурится.
– Нет. Но я же не могу называть себя Буп.
Он склоняется ко мне и снова целует, потом встает и тянет меня к выходу.
На улице мечутся синие блики. Перед рестораном стоит машина скорой помощи, натянута временная палатка, два врача склонились над раскинувшейся на спине женщиной. Она лежит почти без одежды, очень полная, груди свесились по обеим сторонам тела. Врач делает массаж сердца. От его движений, уверенных и энергичных, тело колышется, словно огромный кусок желе, как сдобное тесто. Все происходит совершенно беззвучно. Второй врач стоит на коленях перед палаткой, уперев руки в бедра, словно он уже сдался и теперь наблюдает за теми, кто еще продолжает бороться.
– Ты когда-нибудь видел мертвых? – спрашиваю я Боба.
– Думаю, теперь да, – отвечает он.
У него шелушится кожа на носу, под сухими корочками проступает краснота. Палатка освещается рабочей лампой изнутри, и тех, кто борется за жизнь женщины, можно разглядеть через отверстие входа, их тени движутся по стенам навеса. Посетители ресторана между тем неспешно едят и пьют, отвернувшись от окон, но постепенно их внимание привлекает происходящее у входа в ресторан, и они пытаются разглядеть, что случилось. За исключением двоих, – похоже, они отец и дочь. Отец фотографирует дочь, она улыбается в камеру, посыпая пасту на тарелке перед собой перцем из большой мельницы.
Мы идем дальше, рука Боба легко касается моей. Я оцепенела, во мне смешались ужас, возбуждение, сострадание и еще отвращение: я внутренне надеюсь, что никогда моя душа не покинет тело таким вот образом.
– Я сама однажды чуть не умерла, – рассказываю я. – У меня был приступ аппендицита, когда мне было восемь лет, я лежала без сознания в палате интенсивной терапии, и все думали, что я умру. Это заставило моего отца вернуться к моей матери после того, как он ушел от нее.
– Вот это да! – восклицает Боб. – И после всего этого они счастливы вместе?
– Ну, кто тут говорит о счастье, – вздыхаю я.
Боб смеется, и я тоже смеюсь.
– В любом случае, думаю, они будут вместе, пока смерть не разлучит их, – добавляю я.
Мы идем по границе темноты, наползающей с моря, и света, льющегося из всех баров и ресторанов.
– Ты меня вдохновляешь, – говорит он. – Мне снова захотелось писать музыку.
Однажды мама сказала папе: «Не знаю, была ли я когда-либо по-настоящему счастлива». Она сидела на веранде, а папа поднялся к ней, держа в пригоршне увядшие бутоны, которые он собрал с цветов на клумбах. «У меня никогда не было чувства, что я на своем месте в жизни», – проговорила она. Папа так и застыл, сжав в ладонях бутоны.
Боб тянет меня за собой к кирпичной стене рядом с пляжным кафе, в пространство между запертым холодильником и стопкой досок для серфинга. Его самолет улетает на день позже, чем наш. Небо заволокло тучами, мы садимся, я чувствую под собой какую-то пластмассовую штуковину. Неважно, хочу я или нет, я чувствую возбуждение и любопытство.
– Думаю, ты женщина моей мечты, – шепчет Боб.
И я знаю, что это вздор, но понимаю, что его чувства в данный момент вовсе не выдумка. Боб обнимает меня и прижимается губами, есть что-то беспомощное в том, как он дышит. Я тут же вспоминаю Гуннара и мусорную свалку во Фредрикстаде, наше первое невинное и примитивное соитие. Полигон для двух детей, которые играют и изучают мир. Гуннар тогда взобрался вслед за мной на вершину мусорной кучи, энергично работая длинными руками и мускулистыми ногами, – туда, где заканчивалась граница мусора и начиналось небо. На старой двери вверх тормашками лежала переносная печатная машинка. Я в белых туфлях балансировала, ступая то по твердому, то по мягкому. Пахло краской, гнилыми овощами и подгузниками. Я перешагнула истрепанный брезент, споткнулась о ламповый абажур. И там я обнаружила свое логово, где не была года два-три. Мы построили его с Линой Луизой, и оно сохранилось почти нетронутым. Части кухонного гарнитура, автомобильное кресло, полка, на которой я расставила влажные и разорванные в клочья книги: «Кладбище домашних животных», «Все ради детей», старый матрас весь в пятнах мочи и крови. Множество кособоких стульев, у одного не было двух ножек. Было холодно, дул ветер. У меня сексуальный опыт уже имелся, но с Гуннаром это было впервые.
Шея Боба слабо пахнет морем, едой и шампунем.
– Какая ты чудесная, чудо какая чудесная, – шепчет он.
Я улыбаюсь, уткнувшись ему в плечо. Поворачиваю голову и вижу только песок, огни на горизонте и черное небо. По натуре я очень страстная, мне всегда необходима страсть. Неповторимость граней каждой крошечной песчинки, полная палитра цветов и оттенков, наполовину прозрачных, красиво обрамленных, их бесконечное количество. И потом четкая ясная мысль: с этим пора заканчивать. Но я не тороплюсь, целую его, позволяю ему ласкать меня и только потом произношу:
– Пойдем обратно в гостиницу?
Боб кивает, еще несколько секунд неподвижно лежит, прижавшись лбом к моему плечу, потом встает и помогает мне подняться.
В феврале мы с Руаром ходили смотреть дом в Тосене. Анн была в Копенгагене с подругами, и Руару пришлось пойти без нее. Вилла площадью больше двухсот квадратных метров с тремя ванными комнатами, камином и сауной в подвале. Паркет, эркерные окна. Спальня родителей с выходом на балкон. Руар захотел осмотреть сауну еще раз. Я осталась ждать его в коридоре между кухней и гостиной. Когда Руар поднялся из подвала, я вздрогнула. Он всегда казался мне красивым, только сейчас я заметила, какие у него тонкие редкие волосы, широкий зад, который он еще и отклячивает при ходьбе. И я велела себе: задержи это ощущение, не дай ему исчезнуть. Но оно ушло.
– Ну, что думаешь? – спросил он, когда мы вышли.
Он прихватил с собой брошюру. Мы пошли на восток до реки Акерсэльва и стали спускаться по течению. Чего он добивается? Он собирается купить этот дом с Анн, но в Париж хочет ехать со мной. Облачко морозного тумана вырвалось у него изо рта.
– Мне все равно, есть ли там сауна или нет, – продолжал он, – но Анн наверняка будет в восторге.
У берегов вода замерзла, русло сузилось.
– Анн – очень искренний человек, – сказал он, глядя в никуда.
Вдоль заледеневшей кромки плавали утки, опуская голову под воду в поисках чего-нибудь съестного.
– Как здорово будет отправиться с тобой в Париж! – воскликнул он. – Я очень этого жду.
Он говорил о кредите. О новой работе Анн. О школе, куда ходили его дети. «София такая целеустремленная, она как локомотив. Но в то же время у нее есть слабое место, о котором никто не знает. Уж не знаю, как она будет учиться в средней школе». Воздушная и хрусткая пленка льда на лужах под нашими ногами похожа на кружево или подвенечную фату. Каждый камешек покрыт искрящимся инеем. Руар переводит дыхание, все, что он сказал, было важно для него. Потом он посмотрел на меня, как будто у меня должны были быть какие-то мысли на этот счет. Он посвящает меня в жизнь своей семьи и в то же время не допускает меня туда. Что я могу думать о Софии и ее слабых местах, учебе в средней школе? Я просто двадцатисемилетняя женщина, с которой он спит. Просто молодая любовница, которая на самом деле не так уж и молода.
Перед входом в гостиницу Боб объявляет:
– Я живу в одной комнате с Томасом.
– Ясно, – говорю я.
– Пойдем к тебе? – спрашивает он.
– Нет. Так не годится, – говорю я. – Самолет завтра довольно рано, мама или папа придут меня будить.
– Но если я исчезну раньше, чем наступит завтра?
Я отрицательно качаю головой и улыбаюсь. Он кивает и улыбается в ответ, и мы еще долго стоим, глядя друг на друга.
– Как думаешь, что с той женщиной, у которой остановилось сердце? – спрашиваю я.
– Да ничего хорошего, – отвечает Боб.
– Она была похожа на женщину с картины Люсьена Фрейда, – говорю я.
– Кого? – переспрашивает Боб.
– Британского художника, – отвечаю я. – Он пишет такие бледные жирные человеческие тела.
Боб что-то ищет в кармане, потом поднимает руки и защелкивает сзади у меня на шее замочек ожерелья. Он кусает губы, пока возится с застежкой, наконец все готово. Белки его глаз сверкают в темноте.
– Это было для моей сестры, но теперь это твое, – говорит он хриплым голосом.
– Ты уверен? – спрашиваю я.
Вместо ответа он целует меня.
– Это твое, красавица, – шепчет он. – Я напишу о тебе песню.
Он с улыбкой пятится назад к небольшому проходу в первом ряду шезлонгов, огромный бассейн отливает бирюзой. Есть в нем что-то обманчивое, не могу сказать, что именно, возможно только имя. Я вижу, как он удаляется в свете фонарей между клумбами с кактусами и цветами. Ветер шевелит листья пальм. Потом Боб исчезает в темноте, а я возвращаюсь в свою пустую комнату.
Я лежу без сна, из баров доносятся отголоски музыки. Каждый раз, когда я думаю о Толлефе, мне в душу будто опрокидывают едкий раствор. Толлеф доверился мне, он был уверен, что мы будем вместе до конца жизни. В тот вечер я старалась не встречаться с ним взглядом. Построенным в его воображении планам не суждено было сбыться: он задумал выходные в Копенгагене, а еще поход по горам. Мы бы долго и обстоятельно собирали рюкзак, обсуждали и предвкушали поездки. Толлеф говорил и говорил, а потом замолчал, хотел наброситься на меня, но совладал с собой. Он провел пальцами по моей щеке, отдернул руку и вздохнул, отвернулся к кухонному окну и уставился на парковку. Потом пришло отчаяние, и я хотела стать его частью, испить до дна или сбежать, захлопнув за собой дверь. И я знала, что есть только один путь, пройдя которым можно достичь забвения, примириться с собой, простить себя. Через несколько месяцев все пройдет. Толлеф, несмотря на боль и душевные страдания, продолжает упорно заниматься. Нина говорит, что он читает еще больше, чем раньше, и почти ни с кем не общается.
На следующее утро я просыпаюсь чуть свет с гулкой пустотой внутри, причину которой никак не объяснить. В постели оставаться невозможно, я встаю и выхожу. Рядом с бассейном служащий отеля, который каждое утро моет кафельную плитку, начищает все поверхности до блеска. Он бормочет себе под ноги «привет» по-испански, на меня не смотрит. Слева плещется море, а прямо передо мной – куча сложенных зонтиков от солнца, еще дальше – бассейны, шезлонги, снова зонтики, шеренги гостиниц, и пальмы, и горы за ними. И я понимаю, что ненавижу Гран-Канарию всей душой, ненавижу то, что Элиза обожает ее, – все тут так безвкусно, однозначно и тупо.
Я выхожу из ворот и смотрю на море. Вдали по пляжу идет, взявшись за руки, какая-то пара. Волны прибивают к берегу легкую пену. Продавец готовится открыть свою лавку. Витрины и полки забиты до отказа – мороженое, чипсы, напитки и всевозможные вещи из пластика, игрушки, кухонная утварь, обувь для купания, клипсы, он машет мне, жестами предлагая что-нибудь купить. Маски котиков, колготки с леопардовым рисунком для маленьких девочек.
Теперь я вижу, что пара, идущая по пляжу, – это Элиза и Ян Улав, они поднимаются по каменной лестнице мне навстречу. Элиза взбудоражена: оказывается, Ян Улав принес кучу проспектов с квартирами, выставленным на продажу. Она говорит, что они, возможно, купят здесь жилье. Элиза вне себя от радости, словно маленькая девочка.
Я возвращаюсь с ними обратно в гостиницу, мы идем сразу в столовую, остальные уже ждут нас за столиками. Мы садимся, Элиза выкладывает брошюры, и все принимаются их рассматривать. Через пару минут Элиза бросает взгляд на меня.
– Как Боб? – спрашивает она.
– Да никак, – я мотаю головой. – Вообще никак. Он не в моем вкусе, совершенно не мой тип.
Кристин улыбается мне.
– Где же ты была ночью? – спрашивает она так, чтобы слышали Ивар и мама.
– Понятия не имею, о чем ты, – отвечаю я с раздражением, которого сама от себя не ожидаю.
Я не вижу Боба за завтраком, еще слишком рано. Я чувствую, как давит виски и шумит в ушах – это все коктейли после вина. Юнас и Стиан едят блины с «Нутеллой» в последний раз, и Кристин – она тоже ела блины каждое утро – отмечает это.
– Ну что же, здесь довольно чисто, – говорит Ян Улав. – Но все происходит так медленно.
– Медленно? – удивляется тетя Лив, и я впервые замечаю, что она красит волосы: корни немного другого оттенка.
– Испанцы – народ неторопливый, – поясняет Ян Улав. – Здешний климат располагает к неспешности – они не только двигаются, но и думают медленно. Нельзя сказать, чтобы все было организовано безукоризненно, если можно так выразиться.
– Ну, все, что нам было нужно, мы получили, – вступается за испанцев тетя Лив.
Папа режет яичницу с беконом.
– Не забудь, у меня твой паспорт, – говорит он, не глядя на меня. – Пусть побудет у меня, пока мы не приедем в аэропорт?
Я отвечаю, что могу его забрать, но надеюсь, что папа оставит его у себя. Голова тяжелая, не могу сосредоточиться.
Стиан поет детскую песенку, Элиза подпевает: «Может, нам еще попрыгать? Вот так, вот так, а потом еще вот так – хоп, хоп, хоп…»
Ян Улав смеется.
– Надо бы поменять тональность, – подмечает он, – ты его сбиваешь.
Мужчине, который пробирается между столиков с тремя стаканами сока в руках, приходится перешагнуть через ползающего по полу Стиана.
– Ивар будет жарить мне блинчики на завтрак дома, чтобы я отвыкала постепенно, – произносит Кристин, – иначе у меня начнется абстиненция.
Элиза листает брошюры, Юнас намазывает «Нутеллу» из маленькой баночки на блин, сворачивает его в рулетик и отправляет в рот. Нос и щеки Элизы сгорели, она сосредоточенно рассматривает фотографии, и я наблюдаю, как Ян Улав тянется к Элизе и обнимает ее своей большой волосатой рукой. На это невозможно смотреть.
Я прихватываю с собой яблоко с завтрака и съедаю его, пока мы стоим в тени на площадке у гостиницы и ждем автобус. Ян Улав смотрит на мое украшение – я непроизвольно дотрагиваюсь до него кончиками пальцев. Яблоко пресное, совершенно безвкусное.
– Это ты здесь купила? – говорит он.
– Что именно? – спрашиваю я.
– Жемчуг? Серебро? – выспрашивает он.
– Не знаю, настоящий ли это жемчуг, – отвечаю я, – или серебро, да это и не важно, мне в любом случае нравится.
Ян Улав спрашивает, сколько стоит украшение. Я называю первую пришедшую в голову сумму. Он считает, что меня обвели вокруг пальца.
– Обманули? – спрашиваю я.
– Думаю, ты прогадала, нужно было торговаться, – отвечает он. И тут он снова заводит любимую песню про квартиру – почему я не покупаю жилье, снимать ведь жутко дорого.
– Снимать – это выбрасывать деньги на ветер, – занудствует он. – Покупка квартиры – это инвестиция. Ты выбрасываешь деньги каждый месяц.
Такое впечатление, что он дает мне дельный совет, что именно так поступать правильно. Элиза однажды обмолвилась, что Ян Улав был даже готов ссудить мне немного денег на покупку квартиры, но я ведь никогда не слушаю, когда об этом заходит речь.
Папа открывает чемодан и кладет туда футляр с очками от солнца. И я словно прихожу в себя, вижу саму себя и все, что было с Бобом, как бы со стороны – без страсти, без эмоций, словно издалека. Как хорошо, что мы скоро будем дома. Нужно заняться дипломной работой. Надо попробовать сохранить дружбу с Толлефом. Я не хочу жить с ним или спать, но не вынесу, если не буду снова разговаривать с ним: никто не понимает меня, как он, никто не знает жизнь так, как он.
– А как ты считаешь? – спрашивает Ян Улав. – Как думаешь, понравится твоей сестре, если у нас будет квартира на Гран-Канарии? Она любит, чтобы ее баловали, ты же знаешь. Она обожает роскошь.
Непонятно – то ли он так критикует мою сестру, то ли входит в доверие и рассчитывает на мою помощь. В любом случае, он играет в доверительность, которой между нами нет и в помине.
Отвечать мне, к счастью, не надо, потому что подъезжает автобус.
Я не раз хотела помочь Элизе с кем-то из детей, но всегда опаздываю: мама и тетя Лив постоянно меня опережают. Вот и теперь они уже сидят в автобусе, каждая – с ребенком на коленях, Ян Улав складывает коляску Стиана и следит за тем, чтобы водитель автобуса погрузил ее в багажное отделение. Я захожу в салон и сажусь на свободное место рядом с Элизой. Ян Улав может сесть с папой.
В одну из суббот, через некоторое время после того, как я съехала от Толлефа, мы сидели с Ниной и Трулсом и пили – красное вино, водку и горькую настойку «Гаммель Данск». Но уже в половине одиннадцатого Нина решила идти спать, оправдавшись тем, что Нора просыпается слишком рано. Но я не понимала, в чем проблема: Нора рано просыпается – и что с того? Нина очень устала, конечно, – ну и что? Нельзя же вот так портить вечер.
– Останься, – попросила я, – пожалуйста!
Но она ушла. Трулс подлил мне еще настойки, мы выпили и поговорили о концерте рок-группы «The Cure», куда я собиралась осенью. Он тоже хотел пойти, но у него наверняка не получится. Трулс произнес с горечью:
– С женщинами определенно что-то происходит, когда у них появляются дети.
Я поняла, что он имел в виду. Он говорил о том, что потерял, чем жертвовал. Скажи он об этом недовольно, с упреком, было бы просто и понятно: мужской шовинизм, определенная стратегия – чтобы достичь чего-то. Тогда я могла бы поставить его на место, возразить, продемонстрировать преданность Нине. Но в его словах слышались нотки печали, отчаяния, словно он хотел, чтобы жизнь была другой, чтобы было проще принимать решения и совершать правильные поступки. При этом речь ведь не шла о том, что надо что-то менять именно теперь, когда позиции уже сданы, что-то безвозвратно потеряно, просто он так чувствовал.
Автобус едет по раскаленной солнцем дороге – прочь от моря, пальм, песка и камней. Все с самого начала, заново, снова и снова – выстраивать свою собственную жизнь, находить смысл в самых обыденных вещах. Кофе по утрам, вечера наедине с дипломной работой, друзья, вылазки в бар выпить пива, походы в кино… Снова та же самая жизнь с нулевой отметки, пока не забудется тоска по единственному чувству, с которым ничто не может сравниться, пока не сотрется из памяти то, как отдаешься страсти полностью, без остатка и растворяешься в ней.
Призвание
Ноябрь 1990
Класс притих и склонился над тетрадями с заданиями. Кончики пальцев у меня испачканы мелом, который сушит кожу. Доска покрыта записями с моими вычислениями. На дворе – один из первых по-настоящему холодных дней, сдвоенный урок математики подходит к концу, на сегодня он последний. То тут, то там раздаются едва уловимые вздохи и слабые стоны. Я дала несколько задач и теперь встаю и прохожу вдоль рядов. Поравнявшись с партой Моргана, я замечаю, что он совсем ничего не решил. Я указываю на первое предложенное задание, он протяжно вздыхает, вздрагивая всем своим неуклюжим телом, карандаш со стуком падает на стол. До Рождества остается четыре с половиной недели, потом возвращается Элдрид, и мне уже не придется выходить на замены уроков математики, для которых у меня нет ни опыта, ни необходимого образования. На Моргане светло-голубые чистые джинсы, он сидит ссутулившись, в глазах – мольба о помощи и сострадании, чувствуется, как тяжело ему дается математика. У Моргана большая голова, сальные волосы. Я смотрю на него и думаю о его матери, живо представляю себе его комнату и кровать с мятыми простынями, бутерброды, которые он ест на завтрак, и то, как он вытирает рукавом молочную пенку над верхней губой, видеокассеты, которые он смотрит по вечерам. Уже не ребенок и еще совсем не взрослый. Я пытаюсь отыскать что-то, с чего начать, за что зацепиться, но он даже не приступил к решению, листок совершенно чистый.
– Руне, Эспену и Анне, – шепчу я. Морган сдерживает очередной вздох. – Руне, Эспену и Анне вместе сто лет.
Во взгляде Моргана нет дерзости или равнодушия, в нем только пустота.
– Руне на восемь лет старше Анны. Понятно? – Смотрю в широко раскрытые и пустые глаза, поднимаю и кладу на парту карандаш, совершенно тупой, с отметинами зубов на кончике.
Морган поднимает голову, я выпрямляюсь и иду дальше. Словно бросаю ребенка. Или освобождаю пленника.
Мне кажется, им не хватает сосредоточенности, но когда я обвожу взглядом парты, вижу, что они сидят, уткнувшись в тетради. Я подхожу к столу Сесилии. Она подогнула под себя ногу, на кончике карандаша след от губной помады. Знаю, что в этом возрасте ответственно относятся к учебе всего лишь несколько человек. Знаю, что не буду ничего требовать от Моргана, что вскоре мои уроки на замене закончатся и я смогу сосредоточиться на своем собственном классе, на преподавании английского и норвежского.
В учительской я сталкиваюсь с Эйстейном. Он носит клетчатые рубашки, в основном фланелевые, и не тратит время на глажку. Часть книжной полки у него дома уставлена камнями и ракушками, которые собрал его сын, по стене в кухне развешены детские рисунки, а в ящике ночного столика хранится несколько упаковок презервативов. У Эйстейна грудь и спина покрыты густыми волосами, он носит бороду, которую мама назвала бы неряшливой.
– Идешь домой? – спрашивает он.
– Да, только вот это заберу, – я показываю на стопку тетрадей с сочинениями по норвежскому. Он спрашивает, не хочу ли я заглянуть к нему на чашку чая.
– А что, Ульрика сегодня не будет? – интересуюсь я.
– Будет, я должен забрать его из детского сада до пяти. Но у нас в запасе еще больше двух часов.
Мы идем к нему, он живет в Сагене в квартире на третьем этаже. На полу в прихожей валяется зеленая шерстяная шапочка, у дверей дождевик и сапоги, а в цветочных горшках полно пыли. Книжные полки с беспорядочно наваленными книгами и журналами выглядят неопрятно. На столе в кухне стоит банка с апельсиновым джемом, вокруг липкие кляксы.
– Очень торопился сегодня утром, – извиняется Эйстейн.
Я чувствую, как по всему телу от губ и до кончиков пальцев пробегает дрожь.
На холодильнике фотография Эйстейна с сыном и матерью его сына. Янне. Альбомный листок с записями и напоминанием о том, когда летом заканчивает работать детский сад. А на стене рядом – календарь норвежского учительского профсоюза с фотографией двух мальчиков, играющих в классики.
– А Хелле приходила к тебе домой? – спрашиваю я.
– Да, один раз, – отвечает он. – А что такого?
– Да ничего, конечно.
Он бросает взгляд на часы на стене, подходит ко мне и обнимает.
Потом я сижу в кухне Эйстейна и смотрю, как он чистит картошку, ставит ее на плиту, и нет сейчас для меня ничего более желанного, чем стать частью этой жизни. Он вытряхивает из бумажного пакета говяжьи котлеты, кладет их на сковороду и убавляет жар под картошкой.
– Надо, чтобы все было готово, – поясняет он. – Ульрик приходит домой такой уставший и голодный, что минутное промедление может обернуться катастрофой.
– Когда ты собираешься познакомить меня с Ульриком? – спрашиваю я.
Эйстейн достает из морозилки упаковку замороженных овощей: кукуруза, горошек, морковь – свежие цвета, все необходимые витамины. На столе лежат сервировочные салфетки с рисунками – Пеппи Длинныйчулок и Эмиль из Лённеберги.
– Еще не время, – отзывается он.
На окнах – красные клетчатые занавески, на полке в шкафу геркулесовые хлопья и шоколадная паста, пластиковые стаканчики с нарисованными грибами и кроликами, в ванной – детский шампунь. Дом Эйстейна – особый мир, к которому я пока не принадлежу, но это не значит, что я не собираюсь стать его частью. Я пока не очень знаю, как жить настоящей взрослой жизнью, что и как делать. Не помню уже, когда в последний раз брала в руки нож для чистки картофеля.
Он выключает конфорки и выходит в коридор.
– Как ты думаешь, когда я смогу встретиться с ним? – Я стараюсь, чтобы голос звучал нейтрально.
Эйстейн рассказывал мне об Ульрике – о том, как они катались вместе на коньках, каким он бывает упрямым, о том, что он сам подстриг себе челку, а однажды убедил Эйстейна, что ему звонят, и стащил из шкафа шоколад. И еще о том, как Эйстейн играл с ним в лото три часа подряд и ему не надоело. И я подумала, что хочу встретиться с этим ребенком, хочу что-то значить в его жизни. Хочу, чтобы, повзрослев, он меня помнил. Когда я прихожу к ним, на столе может стоять тарелка с откусанным бутербродом, с остатками скумбрии в томатном соусе, пустой стакан из-под молока. На столе – машинка из конструктора лего, рядом с плетеной корзиной для белья в ванной – трусики с обезьянками. У меня такое чувство, будто я прихожу сюда, как только Ульрик ушел, секунду назад выскользнул через заднюю дверь.
Эйстейн с сыном как-то ходили кататься на коньках на стадион «Уллевол» вместе с Хелле. Когда я спросила об этом Эйстейна, он ответил, что с ней было все просто, поскольку он вообще не собирался заводить с ней постоянные отношения.
– Хорошо покатались?
– У Хелле все время мерзли ноги, – ответил он.
Эйстейн смотрел на меня с улыбкой. Будто мы оба не сомневались, что я не из тех, у кого мерзнут ноги.
– Ведь Ульрик часто встречается с моими друзьями, – сказал он. – А что касается тебя, мне нужно все хорошенько обдумать. Мне кажется, это другой случай.
Эйстейн наматывает на шею полосатый шарф, который связала его сестра, опускается на колено в прихожей и завязывает зимние ботинки.
– У нас еще полно времени, Моника, – говорит он.
Но мне так не кажется. Он говорит, что не нужно спешить. Все должно произойти само собой. Такое впечатление, будто я прыгаю вверх-вниз на одном месте, не могу стоять спокойно от нетерпения, но сдвинуться с места не могу.
Мы спускаемся по лестнице, пересекаем задний двор, на Маридалсвейен мы должны расстаться. Но Эйстейн вдруг останавливает меня.
– Я рассказал о нас Вегарду, – говорит он. – Думаю, это правильно. Он попросил меня привести тебя на обед в субботу, хочешь пойти? Там будет пара учителей из школы и еще кое-кто. Но Хелле не придет.
Это как раз то, что нужно. Кристин попросила меня посидеть с ребенком в выходные, я ответила, что подумаю, и вот теперь с полным правом могу сказать ей, что у меня не получится.
Эйстейн целует меня, крепко обнимает и похлопывает рукой в перчатке по спине.
– И что же, значит, тебе совсем не интересно сидеть с детьми? – спрашивает Кристин, когда я объясняю, что не смогу прийти в выходные. – Лучший способ познакомиться с племянниками – остаться с ними наедине. Тогда ты сможешь влиять на них, как захочешь.
Я понимаю, что они с Элизой говорили обо мне.
– Но уж в следующие выходные обязательно, да? – спрашивает Кристин, и я чувствую раздражение из-за того, что она на меня давит. Хотя я знаю, что в конце недели Эйстейн заберет Ульрика к себе и мне придется остаться на все выходные одной. Я отвечаю, что меня пригласили на юбилей. Это почти правда, или могло бы быть правдой.
Когда я захотела пойти работать учителем, Кристин посоветовала мне сначала закончить учебу по основной специальности:
– Если отложишь в долгий ящик, трудно будет заново начинать.
– Но мне нужно делать что-то конкретное, – взялась объяснять я. – У меня пропал интерес к тому, о чем я пишу.
Тогда я ушла от Толлефа во второй раз и была совершенно в разобранном состоянии, не могла успокоиться и, когда рассказывала обо всем Кристин, уже подала документы на курс по педагогике.
– А о чем ты там пишешь, напомни? – попросила Кристин.
– Женщины с трудными судьбами в литературе, которых в наказание ждет смерть. Без контекста это звучит слишком банально. Никак не могу придумать название. Научный руководитель говорит, тема интересная.
– Но ведь ты можешь закончить работу, даже если она тебе не особенно интересна? – спросила Кристин.
Я прищелкнула языком и покачала головой точь-в-точь как подросток и ответила, что мне нужно сменить обстановку и что все уже решено. Еще я добавила, что не собираюсь ставить во главу угла исполнение обязанностей, как она, а буду заниматься тем, что мне доставляет удовольствие. На что Кристин заметила, что я могла бы зарабатывать гораздо больше, если бы преподавала в университете, а не в школе.
С меня было довольно, мне необходимо было вырваться из-за письменного стола и из университета Осло, отвлечься от бесконечных стопок листов бумаги с бессчетным числом вариантов различных частей диплома, в которых я окончательно запуталась, от попыток втиснуть образы женщин в модели поведения, которые придумывались с таким трудом. Меня накрыло все это с головой, и мне нужна была передышка. «Зарплата для меня не главное», – сказала я.
Мы с Эйстейном впервые оказались в одной постели в Лиллестрёме, где проходил семинар для учителей восьмых классов. Мы с Хелле, Вегардом и Эйстейном приехали на поезде и остановились в гостинице. Сотрудница отдела образования коммуны Лина Миккельсен в полосатом трикотажном платье рассуждала о травле в школе, о том, что дети могут быть очень жестокими и что необходимо выработать методы, чтобы этому противодействовать. Я сидела и оглядывала ряды учителей, приехавших на семинар, двенадцать из них были из моей школы и еще шестьдесят – семьдесят из других школ. И я подумала, что никого из них не знаю.
После выступления Эйстейн поднял руку и спросил:
– А разве не разумно ожидать от детей, что они станут реагировать на шутливые комментарии более доброжелательно? Просто воспринимать их как шутку?
– Да, это хороший подход, – отметила Лина Миккельсен.
На подносе, словно костяшки домино, россыпью лежали шоколадные печенья, рядом стояли тарелки с фруктами, термосы с кофе и горячей водой. Хелле делала пометки в блокноте, потом сжимала зубами кончик шариковой ручки и снова записывала.








