Текст книги "Всё, что у меня есть"
Автор книги: Труде Марстейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)
– Папа дал пять тысяч.
– «Мак» – хорошая вещь. А занятия уже начались? – спрашиваю я.
Она отвечает, что лекции не начнутся раньше следующей недели, но она и сама уже многое прочитала.
– Я буду работать в детском саду в Блиндерне каждую среду вплоть до лета, – говорит она. – Буду замещать методиста.
– Ты будешь методистом? – спрашиваю я.
– Нет, его обязанности будет выполнять другой воспитатель, я просто ассистент.
– А это не слишком? На учебу времени хватит?
Она кивает, переносит руку с руля на рычаг переключения скорости, рука у нее тонкая, с длинными пальцами, бледная кожа с голубыми венами.
Я спрашиваю, есть ли у нее кто-нибудь сейчас, какие-то отношения.
– Нет. Ну, или да. Нет, все-таки нет.
– И кто же это?
– Кто «кто же»?
– Который вроде бы да, а может, и нет.
– Его зовут Тобиас, – сдается она.
– Тобиас? Папа сказал, его зовут Амир.
– Нет, его зовут Тобиас.
– Он изучает психологию?
– Нет. Он вообще ничего не изучает. Больше не спрашивай. Мы недавно встречаемся. Это его машина.
Майкен чуть превышает разрешенную скорость, держа левую руку на руле, достает из небольшого углубления рядом с рычагом переключения передач пакетик жевательной резинки и предлагает мне. Потом выдавливает пластинку, отправляет в рот и жует.
– Я как-то упустила момент, когда ты сдала на права, – говорю я, – или я просто забыла. Давно?
– По-моему, ты тогда была на больничном. После того, как вы с папой завершили ту неудавшуюся попытку возобновить отношения. Папа полностью оплатил получение прав, но при одном условии.
– Это было не так, – перебиваю я.
– Я довольно много тренировалась в вождении с папой и потому обошлась всего двенадцатью платными уроками. А знаешь, сколько уроков понадобилось Кристин?
Тогда так много всего накопилось, за каких-то пару недель я ухнула в беспросветный мрак. Габриэлла, с которой мы вместе работали много лет назад, умерла от острого лейкоза всего через три месяца после того, как ей поставили диагноз. А потом еще эта история с Гейром – одно из моих самых серьезных поражений. Хотя мы оба решили не строить никаких иллюзий и больших ожиданий, я испытывала стыд, который перерос в страх, стыд охватил все мое существо и определил всю мою жизнь.
Майкен объявляет, что Кристин взяла больше тридцати уроков вождения.
– Она срезалась на первом же занятии, потому что проехала на красный свет.
– Да, неужели?
Я ходила к психологу по имени Суннива, ее посоветовала Нинина сестра, и прием у нее стоил тысячу крон в час. И жила она в дорогущем Фрогнере.
– Это было не из-за папы, – говорю я. – Там много чего случилось. Умерла моя коллега. Это подтолкнуло меня к тому, чтобы поменять работу. Я теперь в полном порядке.
– Ну и классно, – отзывается Майкен.
Мне действительно было ужасно. Жизнь казалась безотрадной. Когда стало совсем невмоготу, я попросила назначить антидепрессанты, но Суннива отговорила меня.
– Они притупляют боль, но заглушают и радость, – сказала она, – исчезает энтузиазм, желание творить, искать истину и смысл.
Меня мучили кошмары, мутные сновидения, как правило, связанные с Майкен – я видела ее со стороны, уходящей по дороге, ветер трепал волосы. Или она сидела на солнце рядом с кофейней на барном стуле в капроновых чулках и туфлях на невысоких каблуках, пила кофе латте, независимая, самодостаточная, ни о чем не сожалеющая. Я не могла с ней заговорить, словно я умерла и смотрела на эту женщину из другого мира. Складывалось впечатление, что Майкен могла быть кем угодно, взрослой женщиной, которая жила в этом мире и совершала взрослые поступки. В моих снах не происходило ничего неприятного, но я просыпалась в поту или в слезах. Я рассказывала и рассказывала Сунниве о своих отношениях с мамой и отцом, с моими сестрами, с дочерью, говорила про Гейра и работу. Но чем больше я рассказывала, тем более общими и банальными казались мне слова, но все же мне надо было выговориться, это помогало. Нет, пожалуй, в моей жизни не было человека, который когда-нибудь увидел бы меня и понял по-настоящему, но люди, возможно, не видят и не понимают друг друга в принципе. Наверное, и я никогда не умела увидеть другого человека и понять его.
– Я много бегаю, – говорит Майкен. – Не меньше трех раз в неделю.
– И я тоже. Может, как-нибудь устроим пробежку вместе?
Майкен соглашается, энергично кивает.
– Я бегаю довольно рано утром.
– Ну и ладно. Только вот я бегаю чуть медленнее тебя.
– Да ничего, – говорит Майкен.
Она медленно жует резинку, держа одну руку на руле.
Я помню ее реакцию, когда я рассказала ей о нас с Гейром, в том числе то, сколько было детского эгоизма в ее словах: «И что, вы снова закрутите роман теперь? Но теперь-то я уже уехала из дома!»
– Вообще мне нравится работать в детском саду, – говорит она. – Там есть одна девочка – ей года полтора, – невероятно красивая. Ее зовут Ханна. Каждый день, когда я прихожу, она тянется ко мне ручками, она еще плохо ходит.
– А помнишь Ханну из Ульсруда?
– Ну конечно, – говорит Майкен. – Мы дружили, пока она не уехала, но она была на год старше меня. Так что меня часто сплавляли к тому, кто был поразумнее. Она не очень-то со мной церемонилась.
Помню, когда Майкен была маленькой, мама приезжала к нам в Ульсруд и не одобрила ее отношения с подружкой. «Эта соседская девочка вертит Майкен, как хочет, – сказала она. – Ты что, не видишь, как Майкен пляшет под ее дудку? Тебя совсем не волнует, что там делается, когда никто не видит?» Оказалось, что мама была умна и умела видеть насквозь.
Когда я не бываю на маминой могиле, у меня возникает такое ощущение, что это не имеет значения. Ничего не произойдет и в том случае, если я там побываю. Так было и под конец маминой жизни: я все откладывала и откладывала поездку к ней, и когда я наконец приезжала во Фредрикстад к ней в больницу, проходила по коридору через стеклянные двери и видела ее на больничной кровати, мне казалось, что я вышла из ее палаты только вчера или позавчера. Или вообще никогда там не была.
Навещать маму в больнице оказалось такой же обязанностью, как для подростка мыть посуду или пылесосить во всем доме. Обязанностью, которую нужно кое-как выполнить, делом, которое надо поскорее закончить. Мне приходилось протирать ее очки, когда я замечала, что стекла такие мутные, что через них уже ничего не видно, хотя это входило в обязанности медсестры. Проверять, не холодные ли ноги. Мама не любила, когда у нее мерзнут ноги. Держать ее за руку.
– Тебе страшно? – спрашивает Майкен.
– Страшно?
– Ты такая притихшая.
Я улыбаюсь и качаю головой.
– Надеюсь, с Элизой все в порядке, – говорю я.
– Дай-то бог!
За окном такая красота – мороз и солнце, от белого снега повсюду так светло.
– Господи, как подумаю, что можно потерять папу… – произносит Майкен.
И тогда я впервые задумываюсь о трех юношах, которые остались без отца.
– Вот странно, – как-то сказала Элиза, – я всегда считала, что мальчики намного больше привязаны ко мне, чем к Яну Улаву. Но теперь, когда они уехали от нас, оказалось все наоборот. Это с ним они встречаются, разговаривают, советуются.
– А что это было за условие, при котором папа обещал оплатить тебе получение водительских прав? – вспоминаю я.
– Что я никогда в жизни не буду пробовать ничего сильнее гашиша, – отвечает Майкен. – Потому что у папы еще во времена молодости был очень печальный опыт с ЛСД. Только не говори ему, что я тебе сказала.
– Он мне сам рассказывал.
Внезапно меня словно ударяет, пронизывает острое разочарование из-за того, что он доверил это еще кому-то, не мне одной.
– Папа рассказал мне об этом незадолго до того, как у нас начался роман, – объясняю я. – Думаю, для него это был очень важный жизненный урок.
В половине одиннадцатого мы подъезжаем к дому Элизы во Фредрикстаде, у подъезда припаркованы два автомобиля. Майкен ставит машину, заехав наполовину на тротуар. Она заметно нервничает, пока идет ко входу в дом, выглядит испуганной, да и я чувствую себя неспокойно.
На кухне Кристин и Элиза готовят тарты. Разносится запах сдобы.
– И в горе есть место счастью, – говорит Элиза, и глаза ее блестят от слез. – У Стиана и Марии будет ребенок. Конечно, обнародовать это немного преждевременно, но мне кажется, вам нужны хорошие новости.
Я обнимаю ее.
– Как замечательно, Элиза. Ты станешь бабушкой.
Из гостиной в кухню входят Сондре, Стиан и Мария, мы с Майкен обнимаем каждого по очереди, потом появляются Ньол и Гард, и уже кажется, что самое плохое позади.
– Бабушкой по отцовской линии, – повторяет Элиза. – Это так странно, мне всегда казалось, что я буду бабушкой со стороны матери, как мама.
– А кем же буду я? – спрашивает Майкен.
– Двоюродной теткой! – восклицает Элиза. – Вы голодные? Хотите перекусить, прежде чем мы отправимся в церковь?
При виде желтых хозяйственных перчаток Элизы на кухне у меня возникает неприятное, гнетущее ощущение. Я вспоминаю свой сон в ночь на среду, в котором Элиза что-то кричала на площади. На кухне стоят формы с основами для тартов. Кристин что-то взбивает в миске.
– Все очень хорошо, – говорит Элиза. – У нас вчера был такой прекрасный вечер, с хорошим вином и вкусной едой, приехали все мальчики, и Кристин с Ньолом тоже. Ивар и Гард приехали сегодня, раньше вас на полчаса. Жизнь продолжается, я это чувствую.
Кристин посыпает содержимое миски перцем.
– На цокольном этаже туалет засорился, – продолжает Элиза, – не пользуйтесь им. Ивар обещал купить что-нибудь для прочистки труб.
– Мысль о том, что и со мной очень скоро может случиться то же самое, что я могу стать бабушкой, совершенно удивительна, – говорит Кристин. – Хотя ни у Ньола, ни у Гарда пока нет подружек, они такие разборчивые.
– Да и ты тоже скоро можешь стать бабушкой, Моника, – говорит Элиза.
– На самом деле нет, – восклицает Майкен, и они втроем смеются.
– Только страшно, ужасно жаль, что Ян Улав не дождался этой новости – о том, что он станет дедушкой, – вздыхает Элиза.
И она переводит удивленный взгляд на меня.
– Но разве это имеет значение – узнал бы он об этом или нет?
Кристин застывает с венчиком в руке.
– У меня довольно простое отношение к смерти, – говорит Элиза.
Кристин выкладывает омлет на основу для тартов.
Много лет назад, когда дома у Элизы и Яна Улава собралась большая компания, папа сказал:
– Какая невероятная пропасть между мгновением веселья, радости и бесконечной ледяной вечностью.
Он намекал на рождественскую песню, которая лилась из проигрывателя и где были такие слова: «Эй, домовые-ниссе, беритесь за руки, вставайте в круг».
– Наша жизнь – лишь краткий миг, – повторил папа. – Она так скоротечна. И сколько в ней хлопот, сколько усилий и трудностей.
Папа улыбнулся, но в этой улыбке сквозило что-то помимо веселья. Элиза убрала со стола десерт, хотела забрать у него коньячную рюмку, но он не отдал. А я думала о маленьких ниссе, которые пытаются переубедить себя и друг друга в том, что жизнь прекрасна и наполнена смыслом, хотя они знают, что это не так. Так позвольте нам веселиться, ну пожалуйста, разрешите, потому что скоро этому придет конец. Майкен в красном платье и колготках сидела на полу и колола орехи. Я спросила папу, становится ли отношение к смерти с годами проще. Он посмотрел на меня, покачал головой и улыбнулся.
– Нет, как раз наоборот. Время бежит все быстрее. Жизнь слишком коротка.
Он проглотил последние капли коньяка в рюмке.
На каждом этапе своей жизни я сама себе казалась зрелой и думала, что в глазах других я тоже такой выгляжу, но, оглядываясь назад, я понимаю, что это ощущение было обманчивым. Мне всегда не хватало зрелости, чтобы позаботиться о других, поставить себя на место другого. Конечно, папа боялся смерти. Когда он говорил, что умрет, мне было неспокойно, но это ведь не касалось меня напрямую. Его тревога не проникала в мою душу, я больше думала о самой себе.
Теперь мамино пианино стоит в гостиной Элизы. Майкен нажимает одну клавишу за другой, так что ноты складываются в некое подобие песенки «Лиза пошла в школу». Я думаю о маме, которую всегда надо было уговаривать сесть за инструмент, несмотря на то что она это обожала, и мне становилось неловко, хотя я тогда была довольно маленькой. И это опасливо-нетерпеливое выражение в лице отца, когда к нам приходили гости и он чувствовал, что мама зашла уже слишком далеко в своем кокетстве и ставила себя в дурацкое положение.
Однажды она спросила отца: «Может быть, у меня талант?» Но папа едва заметно покачал головой, и мама вслед за ним стала повторять это движение, она и сама так не считала. «Возможно, – сказал папа, – в любом случае, ты способная». За год до того, как я уехала от родителей, она бросила преподавать музыку. Однажды за ужином папа как бы вскользь заметил: «Но ведь ты не должна работать». Не знаю, что предшествовало этой фразе, но у мамы вырвался вздох облегчения, и решение было принято. Стояла уже поздняя весна, цвела вишня, оставалось несколько недель до конца учебного года, и после этого она больше никогда не появлялась в школе.
По лестнице спускаются Хеге и Юнас, они здороваются. Юнас – здоровый плечистый парень, при этом не склонный к полноте. Я обнимаю его. Он самый невысокий из всех братьев, и его девушка с ним почти одного роста.
– Подумать только, никто из нас не играет на пианино, – произносит Элиза, – и никто из наших детей, но вот Хеге – она действительно играет.
– Вы преувеличиваете, – смущается Хеге.
– Вовсе нет, – возражает Элиза.
– А как же я? – спрашивает Майкен. – Вы что, не слышали, как я только что сыграла «Лиза идет в школу»?
В комнату входит Ивар и обнимает меня, зажав в руке бутыль со средством от засоров. Вот теперь все в сборе, все обнялись.
Он передает бутылку Элизе.
– Не уверен, можно ли это использовать для туалета, – говорит он. – Не так-то просто понять из того, что написано на этикетке.
Элиза подносит бутылку к глазам и читает, сдвинув брови.
– Здесь про это ничего не сказано, – она поднимает глаза на Ивара. – Но хуже ведь не будет?
Ивар настроен скептически. Он считает, что, в любом случае, особого эффекта ждать не стоит, что жидкости трудно будет добраться до места засора.
– Юнас! – зовет Элиза резким голосом. – Можешь погуглить про это средство? Можно ли его использовать в туалете?
В ее устах это «погуглить» звучит довольно странно. Юнас отправляется на поиски своего мобильного телефона.
– И что люди делали, когда не было интернета? – спрашивает Элиза. – Я без него не справляюсь. Я гуглю все, что можно.
И второй раз слышать это «гуглю» от нее довольно непривычно.
Я вспоминаю Тронда Хенрика, который считал, будто я гуглю для того, чтобы поставить его на место, он называл меня «жадина-гуглядина».
– В то время как другие гуглят, чтобы расширить свой кругозор, – говорил он любя, как бы в шутку, – ты его этим только сужаешь.
Нарезанная тыква шипит в сковородке на плите. Элиза говорит, что заказала кейтеринг.
– За исключением этих тартов и булочек, – говорит она, – и еще разных пирожных и кексов; оказалось, нет ничего проще, чем попросить людей что-нибудь испечь. Ты должна завтра взять с собой домой кекс, здесь так много всего останется.
Я думаю о завтрашнем дне, об оставшейся еде и о вещах Яна Улава. О том, что на его имя продолжит приходить почта. Останется подписка на «Тиденде», журнал профессионального сообщества стоматологов. Будет звонить его мобильный телефон. А что будет с катером, машиной, – кроме него, ими почти никто и не пользовался. И с квартирой на Гран-Канарии. Элизе предстоит постирать его грязное белье в последний раз.
– Тут на многих сайтах написано, что для туалета его использовать нельзя, – сообщает Юнас. – Но пока не могу понять почему.
– Ладно, – говорит Элиза, – тогда я повешу записку на дверь.
Я выкладываю кусочки тыквы плотным слоем на омлет в пироге.
– У Тронда Хенрика выходит роман; ты знала об этом, мама? – раздается голос Майкен. – Я в «Афтенпостен» прочитала.
Хеге спрашивает, кто такой Тронд Хенрик.
– Мой бывший, – говорю я, – мы с ним жили какое-то время.
– И я тоже, – вставляет Майкен. – Я с ним тоже жила, и еще с его дочерью. Она была жуткой. Да и вообще все там было жутковатым, да, мам?
– Нет, – возражаю я. – Не было. Нет, я бы так не сказала.
Юнас убирает в холодильник бутылки с питьевой водой. Я вижу открытую коробку с баночками рыбного паштета на дверце холодильника, его очень любил Ян Улав.
– Ой, с Фрёйей я обращалась ужасно, – Майкен поворачивается к Юнасу и прикладывает ладони к щекам. – Я ее запирала в сарае, и она так боялась, что писала в штаны.
– Ты всегда была типичной зловредной двоюродной сестренкой, – говорит Юнас.
– И не говори! А когда она выходила в мокрых штанах, я ее еще и дразнила. Вот разве можно быть такой злой?
Элиза отправляет в духовку две формы с пирогами, они помещаются рядом, одна прямоугольная, другая – овальная. Поверхность плиты надраена до блеска. Я смотрю на шею Элизы, ее ухо, щеку. Лицо натянутое и напряженное. И вдруг она закрывает лицо руками и начинает плакать.
– О, Элиза! – восклицаю я.
Кристин отнимает ее руки от лица, Элиза кладет голову на плечо сестры и плачет, но быстро берет себя в руки, откладывает в сторону прихватки и вытирает слезы.
– После похорон станет немного легче, – говорит она.
В кухне появляется Сондре в костюме. Майкен возбуждена, она много болтает и смеется, кажется, ей хочется произвести впечатление на Юнаса и Хеге, вот и теперь она театрально всплескивает руками.
– Сондре! Ни разу не видела тебя в галстуке и не думала, что увижу, – говорит она, поднимает руки и затягивает галстук потуже, продолжая хрипло смеяться. – Вот, – говорит она, – теперь ты выглядишь просто безупречно.
– Нам уже переодеваться, мама? – спрашивает Юнас.
– Можно особенно не спешить, – отвечает Элиза.
На галстуке Сондре диагональный рисунок, он поднял руки к горлу, кажется, узел слишком тугой. А я-то читала Фрёйе наставления о том, что она не должна забывать ходить в туалет! «Ты уже большая девочка, – объясняла я ей, – если не будешь ходить в туалет, когда хочешь писать, я не разрешу тебе играть с Майкен в сарае».
– Ну а как у тебя дела, Майкен? – спрашивает Кристин. – Я слышала, у тебя на юридическом все прекрасно.
Майкен поворачивается к Кристин и кивает.
– Да, но я не собираюсь ставить все на одну лошадь и параллельно изучаю еще и психологию.
– Со стороны кажется, что это очень непросто совмещать, – говорит Кристин.
– Посмотрю, на сколько меня хватит.
Я вспоминаю, как сразу после того, как приняла решение уехать с фермы, я качала Фрёйю на качелях перед домом. Думалось – вот я и уезжаю от тебя. Отказываюсь от всего. Почему я это делаю? Или как я могу это делать? Я обещала Тронду Хенрику, что останусь с ним до конца жизни.
Он сказал, что боится потерять меня, что он не знает, что бы он делал, если бы потерял меня.
– Но ты все равно меня не потеряешь, – убеждала его я.
Я все качала и качала Фрёйю на качелях, с силой толкая вперед обеими руками сиденье. Фрёйя качалась с прямой спиной, то тихонько охая, то визжа во все горло, если качели взлетали слишком высоко. Теперь я нанесу тебе детскую травму, думала я. Спустя время я поняла, что в детстве Фрёйи эта травма была не первой.
Долгое время я считала, что все, что я хочу, и все, что мне нужно в отношениях, – равенство, общность в понимании того, как устроена жизнь и мир, в понимании смысла вещей. «Я влюблен в твой ум», – жалобно говорил Тронд Хенрик. Но что сделала с ним эта влюбленность? Чего ради нужна была эта влюбленность в то, что было в голове? Два жестких закрытых панциря, мягкие тела и так много потребностей. Порой в его взгляде мелькал страх, даже тогда, когда он открывал йогурт или доставал Фрёйину зимнюю куртку из сумки; я видела это и понимала его, понимала его страх, но этот страх не принадлежал мне, он принадлежал ему. Тронд Хенрик стоял перед книжными полками, вздыхал так, словно вся ничтожность нашего мира была заключена в этих книгах и он должен был мало-помалу принять это все на свои плечи.
Единственный раз я видела отца плачущим, когда он стоял перед закрытым гробом Халвора, укрытым цветами. Я не понимала, откуда взялись все эти люди вокруг, они что, все были знакомыми Халвора? Папа сказал, что мы ничего не могли поделать с тоской Халвора, и то, как он произнес это, казалось непривычным, словно он размышлял об этом и пришел к такому выводу. Он сказал, что тоска Халвора была иного свойства, она не имела ничего общего с тем, как устроен мир и все в нем, или с тем, что происходило или не происходило вокруг Халвора. «Пульт управления в голове», – пояснил папа, и это было все, что он сказал о самоубийстве Халвора.
Тишина в церкви кажется наэлектризованной, ее прерывают покашливания, стук крышек скамеек и шелест буклетов. Мы сидим за спинами Элизы и ее сыновей с их подругами, Мария не отнимает руки от своего живота. Слева от меня Майкен, справа – Кристин. На обложке буклета – фотография Яна Улава; обнаженный по пояс, с густой порослью волос на груди, он сидит в катере и улыбается. Где-то сбоку на фотографии выглядывает детская ручка – снимок обрезан. С первым звуком органа в груди моей что-то щелкает, я не удивлена, приходит время дать волю слезам. Элиза поворачивается, и когда она смотрит на меня, кажется, она даже рада, что я плачу. Лицо Элизы такое спокойное, и нет ощущения, что спокойствие дается ей с большим трудом. Врожденное, непоколебимое самообладание. Кристин смотрит на меня и нежно улыбается, словно я превратилась в маленького ребенка.
Я всегда считала, что Элиза заслуживает кого-то получше, чем Ян Улав.
Но на свадьбе Стиана и Марии, после десертов, пока мы еще сидели за столиками, а все речи, к счастью, уже были произнесены, я неожиданно зашла в туалет и увидела Яна Улава за спиной у Элизы, которую тошнило, он придерживал ее голову. Элиза стояла на коленях, расставив ноги в спущенных капроновых чулках. Она не стала снимать туфли на высоких каблуках, щиколотки неуклюже вывернуты, юбка натянута так, что в разрезе трещит по шву. Ян Улав собрал ее волосы на спине. И ждал. Ни тени нетерпения, раздражения или отвращения. Просто держал волосы и подобрал локон, который выпал на лоб. Словно теперь это была его задача. Так случилось, он взял на себя заботу об Элизе. Ее спина горбилась в приступах рвоты. Рукава его рубашки были закатаны.
Мы все поднимаемся и поем «Возьми меня за руки и веди меня вперед, пока я не найду упокоение на небесах». Я плачу, вцепившись руками в спинку скамьи перед собой. У нас с Яном Улавом было не так уж много точек соприкосновения – можно пересчитать по пальцам, зато случались бессчетные трения и разногласия, и все возможные банальные мысли мелькают в моей голове: ты не можешь просто взять и вот так умереть. Я даже не попрощалась с тобой. Кристин берет меня за руку и сжимает ее.
Псалом и звуки органа пронизывают все мое тело, шум, когда люди поднимаются, высокие своды, и моя сестра – в одиночестве у выхода из церкви, три ее сына стоят закрыв лица руками – Юнас, Стиан, Сондре. Из моей груди вырывается всхлипывание. Майкен стоит прямо рядом со мной и не находит себе места, и я не знаю, что сказать, как я могу объясниться. Если бы я и знала это, я бы все равно не смогла произнести ни слова. Мы идем вслед за всеми мимо церковных скамей и выходим на улицу, к свету.
Снова пошел снег. На другой стороне церковного кладбища у каменной кладки стоит пустой грузовик с работающим двигателем, он такой грязный от выхлопных газов, что невозможно разглядеть написанное на нем название фирмы. Я получила сообщение от Ларса о том, что он приземлился в аэропорту Осло, я так и вижу его перед собой, как он проходит через такс-фри, берет с полок бутылки вина и коробочки снуса. Ларсу пятьдесят семь, мы почти ровесники. Он коренастый, но не толстый. Он работает специальным советником в Красном кресте, отвечает за развитие. Рассудительный и здравомыслящий, он умеет провести четкую границу между работой и свободным временем, почти циничный, бессердечный. Он никогда не берет работу на дом. Мы познакомились с ним в магазине, столкнулись, выбирая упаковку мяса, у которого заканчивался срок годности, и оно продавалось за полцены. «Вот когда мясо в самом соку», – сказал Ларс.
Группы людей стоят у машин, толпятся у церкви. Майкен в нескольких шагах от меня, отвернувшись от всех, шея вытянута, лицо бледное. Она моя. Я все годы наблюдала за тем, как она взрослеет, и вдруг передо мной оказывается совсем другой человек, на самом деле готовый стать самостоятельным, добросовестным, сознательным, ответственным и, может быть, слегка невротичным? Все, чего я не получила сама, и все, чего я не понимаю. Все, что не имеет ничего общего со мной и что до боли похоже. Все, что похоже на Гейра, мать Гейра и на его сестру.
Я подхожу к Майкен, улыбаюсь ей и выдыхаю: «фух». И лицо ее искажается, как тогда, когда ей было не больше двенадцати, ветер разметает пряди волос у нее по лицу, я привлекаю ее к себе и обнимаю, и тело ее мягко прижимается к моему все сильнее с каждым всхлипом, а я еще сильней сжимаю ее в объятиях. На припорошенной снегом парковке стоит Элиза, прощальные слова и полные горечи пожелания держаться, объятие за объятием без конца, все склоняются, рассаживаясь в машины, а Майкен просто стоит и плачет.
– Дружочек мой, – шепчу я ей на ухо. Какое это сладкое спокойное чувство в груди, ощущение близости, когда ты нужна, ты на своем месте. То, как она произносила «мама» на все лады все эти годы. Не отпущу тебя, пока ты не осознаешь, что я нужна тебе.
Маленькие бутерброды с ростбифом, креветками и цыпленком, рулетики с семгой, пироги с разными начинками, наверное, пятьдесят или шестьдесят мини-пирожных со взбитыми сливками, обсыпанных сахарной пудрой, печенье разных видов. Угощение кажется слишком изысканным для похорон. Элиза не останавливается ни на секунду, со многими разговаривает, но медленно, вдумчиво; она напоминает мне кого-то, кто долгое время наблюдал за несчастьем со стороны и теперь страстно желает поговорить об этом, но понимает, что это неприлично. Поэтому она делает паузы, взвешивает каждое слово. Просто говори, мысленно убеждаю я ее, говори все, что ты хочешь сказать, говори столько, сколько тебе нужно. Я уже второй раз слышу, как она повторяет, что все прошло лучше, чем она ожидала, но она понимает, что впереди у нее тяжелые дни.
– Здесь Гунилла, – шепчет мне на ухо Элиза и обводит глазами гостиную. – Вон она, стоит рядом с тем рыжеволосым, это компаньон Яна Улава, Георг – он занял место Пера, который ушел на пенсию.
Перед огромным окном гостиной стоит секретарша Яна Улава, Гунилла, я ее узнала. На ней черная юбка и черный пиджак, осветленные волосы вьются.
– Я не хотела потом жалеть, что не позвала ее, – говорит Элиза. – К тому же люди стали бы задаваться вопросом, почему ее не было, она же проработала секретаршей Яна Улава почти двадцать лет. Я не сержусь на нее, никогда не сердилась. Для нее хорошо быть здесь.
Похоже на самоуничижение, но, возможно, так Элиза решила уничтожить Гуниллу и все, что с ней связано. Я думаю про СМС, которое я получила от Анн, когда умер Руар.
– Как ты думаешь, это был жест великодушия с ее стороны? – спросила я Толлефа за бокалом пива и орешками. Тот же вопрос я задала Кристин по телефону на следующий день – это что, такое благородство?
– Ну да, так и есть, – согласилась Кристин. – Разве это не прекрасно? Ужасная глава твоей жизни теперь наверняка завершилась.
Или воскресла в памяти, все лето я провела в этом модусе:
Руар умер.
Смерть Руара.
На похоронах меня не было, но я отправила Анн искренне-смиренный и полный благодарности ответ, о котором позже сожалела.
– Я ведь буду чувствовать ужасную горечь из-за всего, что мы не успели, – слышу я слова Элизы, обращенные к жене брата Яна Улава.
– Моя мама всегда говорила, что нет на свете более достойного человека, чем Ян Улав, – говорит она Ивару сразу после.
Майкен ведет серьезный разговор с Кристин, такая взрослая, высокая.
– Я подумала, что есть множество вариантов, которые можно выбрать в жизни, если начинаешь с изучения права. Ты и мамин папа стали для меня образцом для подражания, – говорит Майкен.
– Я очень рада это слышать, – отвечает Кристин. – Но не всем в жизни я горжусь, иногда поступаешь, руководствуясь менее благородными мотивами.
– Меня еще очень интересует психология, – говорит Майкен.
Когда Майкен было одиннадцать, она как-то заплакала и сказала: «Какой, в конце концов, во всем смысл? Почему мы живем здесь, на этой земле?» Я не могла представить себе, чтобы Майкен в четырнадцать лет, пятнадцать, восемнадцать сказала бы что-то подобное или подумала бы. А вот теперь – пожалуй. Ей двадцать один.
Майкен замечает меня, подходит и спрашивает – ничего, если она скоро уедет? Она подкрасила губы, помада сливового цвета или на тон бледнее.
– Я договорилась встретиться с ним, – говорит она.
– С Юнатаном? Нет, с Тобиасом.
– Да, с Тобиасом.
Мне в голову приходит неожиданная мысль – она не должна уезжать от меня, оставлять меня здесь, во Фредрикстаде, вместе с этой восторженной похоронной компанией, потому что среди них я чувствую себя самой грустной или той, у кого больше всего причин для грусти.
Когда Майкен было тринадцать, она вывихнула ногу, упав с дерева в школьном дворе. Позвонили мне, хотя на той неделе она оставалась у Гейра, но они всегда сначала звонят матери. Это случилось сразу после того, как мы переехали обратно в Осло; у меня не было машины, я забрала ее на такси, и мы поехали к врачу. Когда ногу забинтовали и Майкен выдали костыли, она запросилась к Гейру.
– Это ведь папина неделя, я поеду к папе.
И я попросила таксиста отвезти нас в Ульсруд. Остатки снега лежали на газоне перед домом, садовая мебель была накрыта брезентом. Я не так часто бывала там, по большей части Майкен перемещалась между нашими с Гейром домами самостоятельно. Она не позволила помочь ей подняться по лестнице, захотела преодолеть это препятствие на костылях; медсестра объяснила ей, как это делать. Майкен стояла на верхней ступени на одной ноге и возилась с ключами, а потом я увидела, как дверь открылась, и попросила таксиста ехать. Я отправила короткое сообщение Гейру, в тот период мы ограничивались минимальным общением.
Спустя какое-то время мне пришло в голову, что у меня в сумке остались левый кроссовок Майкен и носок. Белый носок «Найк», серый на подошве, и кроссовки, тоже «Найк», и почему-то мне вспомнился мой песик Кнертен, которого пришлось усыпить, когда мне было пятнадцать. Когда мы с папой уехали от ветеринара, у меня в руке остался ошейник, я обернула его вокруг запястья наподобие широкого браслета и удивилась, насколько тонкой была шея у Кнертена, как у птиц, которых мы хоронили. Мы под дождем шли через стоянку, я всхлипывала и шмыгала носом, у папы был тяжелый взгляд. Он открыл машину. Я ждала, что папа скажет что-то вроде: «Что ж, он прожил прекрасную собачью жизнь», но он промолчал.








