355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Гиффорд » Преторианец » Текст книги (страница 17)
Преторианец
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:58

Текст книги "Преторианец"


Автор книги: Томас Гиффорд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 38 страниц)

– Ты ничего не сделал! Ты… ты мог что-то сделать! Как, черт побери, ты живешь с собой таким?

Худ – странно – рассмеялся, отрывистый звук в тишине.

– Сам иной раз удивляюсь. Теперь идем.

Годвин, пошатываясь, шагнул вперед. Голова у него кружилась, и он с трудом удерживал равновесие. Собственный запах и вонь грязной окровавленной одежды трупа, предчувствие подступающей рвоты вывели его из себя, и он с размаху ударил Худа кулаком:

– Ублюдок.

Он упал. Он смотрел вверх. Что это он здесь делает?

Худ поднял его.

– Идем, мальчик. Все прошло. Все будет хорошо. Такие дела не по тебе, так что забудь. Просто забудь.

– Да, ты настоящий герой!

Худ снова рассмеялся откуда-то издалека.

– Кис-кис-кис, – позвал он через плечо, – иди сюда, котенок. Кис-кис-кис.

Худ, Годвин и кот с перемазанными в крови лапами шли по тихой улице.

На следующий день Годвин превратил убийство в материал для очерка. Он назвал его: «Непростой способ завести домашнее животное». Его послали в Америку, потому что Свейн сказал, что для Парижа материал слишком горячий. Он сказал:

– Я напечатаю очерк, а потом оглянуться не успеем, как вы проснетесь утром мертвым в том же переулке.

Несколько лет спустя, когда очерк вошел в первый том «Парижской трилогии», Эрнст Хемингуэй, с которым он толком даже не был знаком, прислал ему короткое письмо: «Насчет кота с окровавленными лапами не так уж плохо. Вы часто пишете лишнее. Остерегайтесь прилагательных и наречий. Если кот еще жив, угостите его сардинкой от Эрни». Он не дал себе труда подписаться.

Глава четырнадцатая

После той ночи, когда на его глазах убили хромого торговца, Годвин узнал вкус пепла. Славная, восхитительная ночь прибытия Линдберга, гонка к аэродрому, спускающийся с темного неба аэроплан, скользящий над вершинами деревьев, статья, написанная в спешке и под давлением, отдых в маленьком тихом кафе с Максом Худом – все это было обращено в пепел убийством, и вкус его был горьким и мерзким, радость и восторг этой ночи погибли навсегда. В отличие от легендарного феникса, счастью той ночи было не воспрянуть из пепла.

Годвин пытался забыть – довольно безуспешно – не одно только убийство. Его не меньше, хотя гораздо тоньше мучил отказ Макса Худа предпринять что-либо против двух фликов-убийц. Годвин впервые пережил разочарование в герое. До сих пор ему ни разу не случалось оказываться рядом с героем, тем более – с героем Большой войны, побывавшим с Лоуренсом в пустыне. А теперь он, сам не слишком представляя, что должен был сделать Худ той ночью, был потрясен его безучастностью к тому, чему они стали свидетелями. Его равнодушием. Вот к чему все сводилось.

Поэтому Годвин постарался с головой уйти в новую работу: метался по Парижу с аккредитацией от «Геральд», обеспечивающей ему возможность самых разнообразных интервью, затаивался в тенях огромного города, наблюдая и раздумывая, как перенести увиденное на бумагу, следил за своими друзьями, запасая на будущее клочки и обрывки их жизней. Он подслушивал голоса жизни: он не мог не слушать, не смотреть, не пополнять свои склады. Он, как лавочник, нуждался в запасе историй, которые можно пересказать.

Впрочем, спустя годы, вспоминая ту ночь, он вспоминал не Линдберга и не убийство торговца. Вспоминалось скорее мороженое, которое они выискивали по всему Парижу – они втроем, Худ, Клайд и Годвин, и Присцилла Дьюбриттен, и как они трое стояли у калитки, и как калитка распахнулась, и она щелкнула своей маленькой фотокамерой; и ночное кафе, наполненное запахом кофе и горячего хлеба, где Макс Худ признался, что он, черт побери, наполовину влюблен в девочку Присси четырнадцати лет от роду. Это были хорошие воспоминания, и со временем они вытеснили плохие, и это было достаточным поводом для благодарности за маленькие милости судьбы.

И, может быть, ярче всего вспоминалось сияние девичьей улыбки, тревога и надежда в огромных темных глазах, и как вздрагивали или изгибались уголки ее губ, открывая на мгновение ее внутреннюю суть, ее беззащитность и ее власть над ними над всеми, подчиняющую себе их действия, их настроения, иногда даже их жизни, как будто она привела их во вращение, и потом уже не могла остановить, как нельзя остановить тарелки, бешено вращающиеся на конце тонкого шеста в старом цирковом трюке.

Когда хорошая погода в Париже вполне установилась, она завела обычай накрывать послеполуденный чай в саду. Она играла для отца роль хозяйки дома – послушной, уверенной и внушающей уверенность, чем приносила желанное облегчение Дьюбриттену, каковой, по словам Макса Худа привык быть жертвой издевательств и унижений со стороны жены, предпочитавшей в то время в доме не показываться. В дочери, по крайней мере на поверхностный взгляд, не было ничего, что напоминало бы отцу о матери, и Дьюбриттен расцветал под ее заботливой опекой. Она относилась к своим обязанностям очень серьезно. Она ко всему относилась очень серьезно: к игре в теннис с Годвином и Худом, которого умолила давать ей уроки, на что он с готовностью согласился; к урокам скрипки; к долгим дискуссиям с Клайдом о музыке… ко всему.

Но Годвина прежде всего занимала Клотильда, а не Присцилла. Он впервые был влюблен, и даже исключительные осложнения, связанные с любовью именно к Клотильде, представлялись чарующими и не вполне реальными. Например, ее работа, которая, когда он позволял себе о ней задумываться, по-прежнему бесила его. Он принимал меры предосторожности, чтобы не появляться на площадке перед ее дверью без предупреждения: ему не хотелось бы опять столкнуться с каким-нибудь клиентом, тем более с разгоряченным страстью Энтони Дьюбриттеном. Впрочем, и оставив в стороне ее занятие, Клотильда, по мере того, как он узнавал ее глубже, открывалась с новых сторон. Она все так же уклонялась от разговоров о прошлом, в особенности о крестике на щеке, но и настоящее ее таило неожиданности. Она в самом деле подавала надежды как танцовщица, а ее небольшой, задыхающийся, очень французский голос обладал тембром, какого Годвин раньше не слышал. У нее был талант.

И она, хоть и была на три или четыре года моложе, знала жизнь намного лучше Годвина. С ней он всегда улыбался. Она не давала ему слишком серьезно относиться к своему нежданному успеху. Ей это удавалось лучше, чем Свейну, и на нее Годвин никогда не обижался. Услышав от него слова любви, она хихикала, а когда он касался крестика на щеке – закрывала глаза и отворачивалась, застывала в молчании. Она, как и Годвин, пленилась Присциллой и жизнью большого дома, спрятанного за стеной, под сенью раскидистых каштанов.

Присцилла тоже тепло относилась к Клотильде и старалась зазвать ее к себе на чай или кофе, если представлялся случай им побыть наедине и поговорить. При всей своей скромности она не могла удержаться от вопросов о предмете, начинавшем тревожить ее воображение. О мужчинах. Она расспрашивала про Клайда, и про Годвина, и про всех мужчин, которых знавала Клотильда. Она ни разу не дала понять, известно ли ей, что Клотильда проститутка. Клотильда даже сомневалась, что она знает. Просто Клотильда была достаточно молодой, чтобы поболтать с ней на равных, и достаточно взрослой, чтобы приобрести некоторый практический опыт в исследуемом вопросе.

Об одном из первых таких разговоров Клотильда рассказала Годвину, когда они сидели на террасе кафе «Дом», пили кофе и наблюдали тянувшееся мимо шествие. Годвин до того всю ночь писал, поднялся незадолго до полудня, а несколько оставшихся часов провел в редакции со Свейном. Он прервал рассказ Клотильды, мотнув головой:

– Погоди… я надеюсь, ты не собираешься открывать ей наши маленькие личные тайны? Я имею в виду: мои тайны. О себе рассказывай что хочешь, но меня не втягивай. Парень имеет право на маленькие секреты.

Он улыбнулся ей поверх газеты, в которой искал счет последних бейсбольных матчей в Штатах. В последнее время Линдберга на газетных страницах потеснили новые события, и он с облегчением вернулся к размышлениям об успехах «Янки» и «Ред Сокс».

– Тайны от малютки Присциллы? Зачем это? Какой ты глупый! Что, по-твоему, я могла ей сказать? – Она поддразнивала его, намекая на секс, и ее намеки были ему приятны. – Как тебе не стыдно? Право же, сладкий мой! К тому же, должна тебе сказать, она тебя обожает – просто обожает!

– Ладно тебе, – сказал он, вспоминая, как девочка сказала: «Сцилла Годвин». Воспоминание было лестным. – Все дети проходят эту стадию. Разбитые надежды. Но меня ты не втягивай.

– А она мне так нравится, – сказала Клотильда. – И еще, может, это глупо, но мне ее жаль.

– Может быть, и не глупо. Я сам иногда испытываю что-то в этом роде… может быть, она намерено внушает такое чувство. Наверно, идиотство думать так о ребенке… но если подумать, как мы все о ней заботимся и исполняем все ее прихоти… – Он дернул плечом: – Ладно, пусть я идиот. Но есть в ней эта забавная черта…

– Мужчинам свойственно романтизировать женщин, даже очень юных женщин, – негромко рассмеялась Клотильда. – Особенно очень юных.

– Да ну? Ты и сама еще почти ребенок!

– Потому-то я и знаю, глупыш.

– Послушал бы нас кто – о чем мы толкуем? Присцилла… Сцилла…

– Она одинока, Роджер. Рядом с ней нет взрослой женщины, с которой можно поговорить… посоветоваться. Вот она и обратилась ко мне. Вполне естественно.

– Взрослой! Ты и старше лет на пять, не больше, и у тебя у самой нет матери, к которой можно обратиться. А где ее мать, кто-нибудь знает?

– Ты нас не путай. Клотильда одно, маленькая Присцилла – совсем другое. Я почти и не замечала, что мне не хватает матери, потому что мне еще много чего не хватало. И у меня был один единственный способ заполнить пустоту – тот самый, которым я воспользовалась. А она, наша Сцилла, – да, она открыла мне тайну своего имени, под страхом смерти, если проговорюсь – у нее есть все, по крайней мере все, что можно купить за деньги. И еще кое-что, чего за деньги не купишь, что дается от бога – она со временем будет ослепительной красавицей…

– Во вторник мне показалось, что это время наступит как раз к четвергу.

– Берегись, ты заставляешь меня ревновать.

– Ее красота – не такой уж большой секрет.

Он сделал знак официанту принести еще кофе. Стопка блюдец на столике росла.

– И у нее большой талант к скрипке. И живой ум, если ты не заметил.

– И она любит мороженое, теннис и флирт с компанией взрослых мужчин. Маленькая сорви-голова!

– Правда, она флиртует. А знаешь, почему?

– Ты, кажется, думаешь, что не знаю.

– Она отчаянно торопится вырасти. Ей необходимо стать взрослой, необходимо найти кого-то, кто ей поможет… от ее отца маловато толку… она мне рассказывала, как перепугалась, когда у нее начались месячные… можешь себе представить, как ей одиноко. Нет никого, кто бы ей объяснил, приласкал, она изо всех сил старается во всем разобраться сама… вот она и расспрашивает меня о жизни, о мужчинах, о тебе и о Максе Худе, о Клайде…

– Скажи, а она знает про тебя и отца?

– Наверняка не знает. Каким ты бываешь идиотом! Она еще не готова вынести такое серьезное разочарование. Она еще не знает, что история мужчин – это история разочарований.

– Не шутя? Ну, может тебе удастся внушить ей это понемногу.

– Может, ей и не придется этого узнать. Никогда не надо терять надежды. Но ей хочется узнать жизнь, и кто станет ее винить?

– Согласен. Так что за история с ее матерью, леди как-ее-там?

– Я знаю только, что у ее матери, как выражается Тони, яркое и скандальное прошлое, которое она усердно культивирует. Маленькая Сцилла думает, что в ней ожидают увидеть копию матери… роскошную и не слишком хорошую женщину… и она с великим трудом играет эту роль. Она еще вряд ли понимает все это, тем более – чего от нее ждут. Вот что с ней творится: она стала сутью жизни для Тони, пытается так или иначе заменить свою мать, пытается защитить его…

– Ох, черт, – вздохнул Годвин, – мне все же сдается, что она правит к тому, чтоб оказаться сутью жизни для всех нас….

Но он, конечно, понимал в происходящем не больше других, и вовсе не чувствовал себя таким крутым, каким старался выглядеть. Позже ему пришло в голову, что тогда он впервые в жизни принял позу. Много позже он понял, что та или иная поза составляют всю его карьеру, и научился определять, чем он стал. Рекламщики называют это «имиджем». Как ни называй, без этого не обойтись.

Все эти соображения явились много позже. А тогда они были по сути компанией ребятишек, строящих самый замечательный воздушный замок и понятия не имеющих, что он вот-вот рухнет. Позже Годвин обо всем этом напишет: как Гитлер уже двигался к власти, и вот-вот должен был разразиться крах двадцать девятого года, который поставит планету на колени. Уже слышны были раскаты дальней грозы, но их нелегко было заметить за полетом Линдберга, и победами Бэйба Руфа, и перспективами, которые открывал человеку Мерль Б. Свейн.

Клотильда беспокоилась и за Клайда Расмуссена.

Начало ее жизни было настолько трудным и скотским, что никого не удивило бы, пойди она и дальше тем же путем. Вытерпев издевательства множества чудовищ, она вполне могла бы сама обернуться чудовищем. Годвин видел в ней, такой, какой она стала, убедительное доказательство бытия Божия.

Когда она не пыталась заменить мать или старшую сестру Присцилле Дьюбриттен, она думала о том, как помешать Клайду Расмуссену снова попасть в беду. Ей хотелось поделиться этой заботой и с Годвином, но для него тема Клайда была болезненной. Первое, что она заметила: Клайд больше не стремился оказаться с ней в постели; ей это нравилось, потому что она знала, как беспокоит Годвина внимание к ней Клайда, хоть он и старался это скрыть, но выводы, основанные на прошлых выступлениях Клайда, внушали опасения. Если Клайд не занимается сексом с ней, то с кем занимается? Надо было подумать, как подойти к этому вопросу; чтобы обсудить его с Годвином, любившим Клайда, как брата, надо было постараться не вмешивать в разговор себя. Поэтому она выжидала более веских доказательств, чем тревожные подсказки интуиции.

К тому же она понятия не имела, что известно Годвину о прежних неприятностях, к которым привели Клайда его маленькие слабости. Говорят ли мужчины о таком между собой? И как бы ей это выяснить? Не могла же она знать о мужчинах всего. В конце концов, ей было всего девятнадцать лет.

Случай представился как-то ночью в клубе «Толедо». Они с Годвином вышли из ее душной комнатки в поисках глотка свежего прохладного воздуха. Тучи лежали на крышах и трубах, и нигде было не сыскать ничего свежего. Пахло неизбежным дождем. Влажная дымка отражала и множила огни кафе. По улицам шли, как по морскому дну. Пещерные глубины клуба «Толедо» хранили прохладу, как естественный ледник, и, спустившись в шумную тьму под Левым берегом, можно было надеяться сохранить здравый рассудок. Они как раз сворачивали к дверям, когда начал накрапывать дождь. Из длинного коридора тянуло холодком. Внизу оказалось, что называется, битком набито – несколько групп американцев и англичан, узнавших о Клайде и клубе «Толедо» из «Геральд». Повинуясь Свейну, который советовал писать все более и более автобиографично, Годвин все чаше упоминал этот клуб, рисуя его как неизменную станцию в своих турне по ночному Парижу. В результате он привлек несоразмерное количество туристов, но Клайду это было только на пользу. Они щедро сорили деньгами и оказывали американскому джазмену восторженный прием. В воздухе носилась идея контракта с американской студией звукозаписи. Знаменитый нью-йоркский отель прислал своего представителя, чтобы живьем доставить Клайда Расмуссена домой. Клайд понемногу осознавал силу статей Годвина, появлявшихся не только в Париже, но и в нью-йоркском издании «Геральд».

– Власть прессы, – говаривал он, улыбаясь своей щербатой улыбкой. – Перо могущественней меча.

Он приближался к вершине мира.

– Вон она, – шепнула Клотильда. – L’Africaine. [38]38
  Африканка (фр.).


[Закрыть]

Чернокожая девочка сидела у самой эстрады. С ней за столиком сидели двое мужчин, но она молчала, как будто не замечая их. Возможно, люди со студии звукозаписи. Или же кто-то из них – посланец нью-йоркского отеля. Они сидели за столиком, отведенным Клайдом для своих особых гостей. Девочка была тоненькая, одета в очень облегающее и очень простое черное платье. Волосы подстрижены коротким ежиком. Длинные тонкие руки, блестящая черная кожа, как черное дерево, туго обтягивала необычно высокие скулы. Лоб высокий и выпуклый, губы в профиль полные, словно бы надутые. Груди, казалось, не было вовсе. Когда она сидела так, бросая по сторонам быстрые взгляды, в ней только и было женственного, что золотые серьги и золотое ожерелье вокруг шеи, да еще золотая лента браслета у плеча.

Клотильда заговорщицки шептала.

– Та самая. Я ее с ним видела. Несколько раз. Гуляли вдоль Сены мимо лотков. И в кафе. Он как будто нарочно выставляет ее напоказ. Ты был так занят, что не замечал.

– Должно быть, чья-нибудь дочка, – ответил Годвин. – Кого-нибудь из музыкантов. Ей же не больше двенадцати. То есть ты на нее погляди. Никакой фигуры… можно принять за мальчика.

– Но девочка есть девочка. И она и есть новая девушка Клайда.

– Негритянка? Не понял…

– Здесь не Огайо, Роджер.

– Я из Айовы…

Она пожала плечами.

– Многие мужчины высоко ценят негритянок. Особенно в Париже. Exotique.Ты же знаешь, как у Клайда…

Она вопросительно заглянула ему в глаза. Зажгла сигарету, склонилась к нему, поставив локоть на стол. На ней был залихватски сбитый на ухо берет. Крестик на щеке скрывался в тени.

– Что, с негритянками?

– С девочками, – тихонько поправила она.

– Конечно. Он любит, когда они выглядят девочками.

– Какой же ты наивный. – Она порывисто склонилась к нему и поцеловала в щеку. – Клайду нравится, когда они выглядят девочками. Но когда они и есть девочки, нравится еще больше. Такая у него слабость. Своего рода болезнь. – Она затянулась и выдула облачко синего дыма. – Ты меня понимаешь?

Он кивнул. Думать об этом ему не хотелось.

– Но если девочка слишком молода… Вот эта, господи, да ее от мальчика не отличишь, верно? Я хочу сказать, ну, что он вообще в ней нашел? Нет, ты наверняка просто ошиблась.

– Лет двенадцать-тринадцать. Достаточно взрослая.

– Может, она работает в одном из домов? – сказал он.

– Тогда она стоила бы очень дорого. Настоящая модель.

– Ну, Клайд может себе это позволить. Ее.

– А если она не из такого дома… если она чья-то дочь. – Клотильда прикусила губу. – Я боюсь за Клайда. Боюсь, что он снова попадет в беду.

– О чем ты говоришь? В какую беду?

– Ну, не знаю…

– Клотильда! – сказал он.

– Ну, в прошлом году – были неприятности. Если эта девушка из дома – ничего страшного. Но если она правда чья-то дочка… – Она сложила пальцы пистолетом, направила на него указательный палец: – Ба-бах, как в прошлом году.

– Ба-бах, как в прошлом году? Что за чертовщина?

– Только не говори ему, что я рассказала. Дай слово.

– Даю, даю.

– Когда на него такое находит, он теряет голову. В прошлом году это была дочка американского дельца, он познакомился с ней здесь, в клубе, они подружились… говорил, что девочка его соблазнила назло отцу. Может, и так, кто знает? Это не важно. Она ребенок. Отец узнал. Девчонка оказалась гадкая… – Она выразительно пожала плечами, вздернула бровь. – А может, и нет… может, у нее были причины… но она назло выложила отцу, чем занималась… Отец, естественно, взял револьвер и отправился к Клайду, стрелял в него два раза – сильно повредил дверной косяк и перепугал до смерти несколько посетителей. Потом он посвятил в дело тех двух фликов…

– Анри и Жака? – к ужасу Годвина примешивалось легкое удивление.

– Тех самых. Он рассказал им, что сделал Клайд с его дочерью. Изнасилование… похищение… – в волнении она закурила новую сигарету. Пальцы у нее дрожали. – Ты знаешь Анри и Жака? Знаешь, что они за люди?

Годвин кивнул. Она и не догадывалась, как много он знал. Но это была его тайна. Его и Макса Худа.

– Они подстерегли его ночью. Избили. Сломали нос. Рассекли губу. Он много месяцев не мог играть, вот что его напугало… он пришел ко мне тогда избитый, я думала, его рвет кровью, но это все было из губы.

Она вздрогнула, заново представив эту картину.

– Они ему сказали, он еще счастливчик. Сказали, если он еще раз посмотрит на ту девочку, они его кастрируют. Они не бросаются угрозами. Вот поэтому… – Она глубоко вздохнула. – Кто знает, что это за негритяночка. Может, она принадлежит другому мужчине… ревнивому, который за ней присматривает…

Она обхватила себя руками за плечи, словно защищаясь от полного опасностей мира.

– Он видит эту девочку, он снова скатывается в это. Роджер, он спас мне жизнь, а теперь я за него боюсь. Но я не знаю, что делать. Что я ему скажу? Он возненавидит меня, за то что именно я напомнила ему о его слабости.

К тому времени, когда Клайд отыграл первую половину второго отделения, Годвин с Клотильдой потихоньку выскользнули из зала, поднялись наверх, под проливной дождь, под которым все липло друг к другу. Липкая, как сироп, жара дурным запахом висела в ночи. Полотняные навесы провисли, надулись беременными животами и готовы были лопнуть. Годвин отпустил Клотильду одну, ее маленький розовый зонтик покачивался в темноте, как цветок. Дождь барабанил по покинутым столикам на террасах, а народ только что не ломился в двери кафе, торопясь укрыться от ливня. Сигаретный дым выплывал из каждого окна, а дальше по улице слышались звуки аккордеона. Какой-то bal musette.Потные тела в обнимку, переплетенные пальцы. Годвин втянул голову в плечи и рванул через узкую улицу к табачному киоску в подворотне, спрятался под навесом, с которого текло ручьем. На улице ни одной машины. В канавах булькает и журчит вода. Одинокий писсуар в конце квартала стоял, как забытый часовой, которого никакая сила не заставит покинуть пост. Скоро должны были появиться такси, чтобы развезти толпу, выходящую из клуба «Толедо». Таксисты всегда знают, где что происходит, знают Хемингуэя, и Кики, и Джозефину Бейкер, и Фитцджеральда, и – хотите верьте, хотите нет – не далее как две недели назад в пещере клуба «Толедо» побывал даже один член Французской Академии. Годвин не спускал глаз с выхода из клуба, скрытого пеленой дождя, и гадал, чего он, вообще-то, надеется дождаться.

Как только на поверхность всплыли первые пузыри толпы, такси слетелись стаей стервятников, и Годвин, отойдя к писсуару, занял одно, с толстым шофером, отрастившим моржовые усы. Годвин сказал ему, что подождет, и тот снова опустился на вздохнувшее под ним сиденье и рыгнул. Пахло от него так, будто дешевое вино просачивалось из глубин сквозь кожу и одежду.

Годвин следил за дверью. Наконец показался и Клайд, высокий и широкоплечий, в белом двубортном смокинге. Девочка болталась у него на локте, как кукла, которую он собирался, да забыл спрятать в карман. Она смотрела на него, пока он прощался с последними доброжелателями, желавшими иметь право похвастаться, что говорили с мсье Клайдом и видели его чернокожую девочку так близко, что рукой подать, чертовски близко.

Такси подкатило к дверям и остановилось. Клайд вышел под дождь, открыл «даме» дверцу, усадил и сел сам.

– Поезжайте за ним, – сказал Годвин.

Шофер недовольно хмыкнул, однако включил передачу и сдернул задребезжавшую машину с места.

Такси Клайда направилось вниз по Сене и у Нотр-Дама переехало на правый берег, после чего Годвин перестал понимать, где находится. Он узнал Этуаль и Триумфальную арку, блестящую под дождем, но темные улицы были для него неразличимы, пока передняя машина не остановилась перед массивным зданием восемнадцатого века, превращенным теперь в многоквартирный дом. Шофер Годвина с протяжным вздохом затормозил и сидел, цыкая зубом, пока Годвин продолжал наблюдение. Останется ли Клайд на ночь? Что там происходит?

Наконец дверца открылась, Клайд вышел, помог выйти девочке и прошел за ней к подъезду. Они на несколько минут остановились поговорить под коротким козырьком. Затем девочка протянула ему руку, которую Клайд коротко поцеловал, и вошла в подъезд. Клайд вернулся в такси и уехал.

Годвин отпустил такси через пару кварталов и под дождем вернулся в свою квартиру, мечтая не столкнуться с домохозяином. Он не думал, чтобы кому-нибудь – пусть даже Анри с Жаком – вздумалось кастрировать Клайда за то, что он так мимолетно поцеловал девочке руку. Что до прочего, кажется, самозванный сыщик не узнал ничего нового.

В то утро Годвин встретился с Худом в маленьком кафе неподалеку от Люксембургского сада. Оба захватили теннисные ракетки, а на третьем стуле лежала сетка с побитыми мячами. Худ держал в руках «Геральд», развернутую на статье Годвина о посетившей Париж американской наследнице. Она голышом танцевала на столе в каком-то баре, который удостоила своим посещением в компании с несколькими дружками: французом, испанцем, англичанином и греком, хотя, вообще-то, на прогулку она вышла с матросом из Марселя. Она наняла негритянский джаз, который по всему городу следовал за ней, сопровождая музыкой ее эскапады. Париж был очарован. Ночь, говорили парижане, принадлежит Аманде-американке.

Однажды вечером ее представили Годвину, она на несколько дней увлеклась им, и он влился в сопровождавшую ее свиту. Материал был роскошный. Она была так вульгарна, так низкопробна и при том так неподдельна, так невинна и так мила в минуты отдыха.

– Если ты не способен повеселиться, – заметила она, целуя его в темном такси, – и вести себя ужасно, когда тебе восемнадцать, то на что ты вообще годишься, Роджер?

В конце концов Годвин отбился от веселой компании и напечатал хронику ее похождений в трех выпусках под заголовком «Это вам не Золушка».

Когда Годвину подали кофе. Худ оторвался от статьи.

– Читаю про твою подружку Аманду. Ты, должно быть, из сил выбился.

Роджер кивнул:

– Она оказалась для меня как раз в тему. Молодая американка, у которой слишком много денег. Я знаю десятки девушек, которым нравится притворяться такими, но у этой хватило храбрости наплевать на все и сделать то, что хочется.

– Я так понял, она тебе нравится?

– Она ничего. Никаких мозгов, одни инстинкты. У нее, можно сказать, есть вкус к жизни.

– Ты, кажется, на распутье. Послушай добрый совет – не наделай глупостей.

Макс бросил на стол свернутую газету.

– Например? – Годвин непроизвольно ощетинился.

– Ты пишешь, в лучшем случае, умно. Молодо, свежо, с жадностью к жизни… потому что для тебя и в самом деле это все впервые. Ты делаешь выбор за своих читателей, ты создаешь себя таким, каким они должны тебя видеть. Ты хочешь внушить им правильные мысли. А стало быть, и сам должен видеть все в правильном свете.

– А по-твоему, я не вижу?

– Мне вспоминается, как я впервые попал в пустыню, познакомился с первым своим верблюдом, познакомился с Лоуренсом… все было ново, отчетливо и ярко. Я понимал, что со мной происходит… и не успел оглянуться, как решил, что верблюд – самая большая ошибка господа бога, возненавидел пустыню, счел Лоуренса сумасшедшим, из тех, кому нравится причинять боль и терпеть боль; все, что я видел, стало злом и жестокостью, пропиталось кровью…

Он говорил очень тихим, ровным голосом. Отхлебнул кофе, спокойно отодвинул газету, лежащую статьей Годвина вверх.

– А потом все снова изменилось. Я увидел все, как оно есть. Верблюд был просто верблюдом, Лоуренс – отважным человеком, делающим свое дело, в некоторой степени одержимым, конечно. И то, что мы там делали, стоило делать, нужно было сделать, составляло часть гораздо большей картины – прости, я не умею объяснять. Но я смотрю на тебя, вижу, как внезапно меняется твоя жизнь, и не хочу, чтобы ты наделал глупостей… например, увидел все не так…

– Я неплохо справляюсь, – сказал Годвин, – насколько могу судить.

– Боюсь, что нет, если судить по этому.

Он приподнял газету со статьей.

– Это – халтура.

Годвин почувствовал, что краснеет, как от пощечины.

– Ты критик? Я и не знал…

– Каждый человек – критик, так что привыкай. И большинство скажет тебе, как великолепно и красочно написана вся эта чушь насчет Аманды. Если ты станешь их слушать, ты не просто дурак… ты пропал, кончишься, не успев толком начаться.

– Я буду отстаивать то, что написал, перед кем угодно. Я в точности изложил факты, все как есть!

– Да? Ну и молодец. А можно тебя спросить: что дальше? Зачем это все? Зачем тратить умение писать на тех, кто ниже тебя? Ты пишешь, будто ты сам из них, Роджер. Ты восхищаешься безмозглой, пусть даже безобидной девчонкой, которую следовало бы отправить спать без ужина. Господи боже, где ее родители? Подсчитывают дивиденды? Скупают целиком Южную Америку? Девчонка танцует голая, напивается, водит за собой на веревочке этих аристократиков с жидкой кровью, как вереницу цирковых пони… а простодушный, наивный Роджер Годвин разинул рот…

– Ты несправедлив…

– Черта с два! Я говорю как есть, и ты это знаешь. Ты же не репортер, которого послали освещать какое-нибудь дурацкое событие. Ты не стенограф. Свейн позволил тебе застолбить особую территорию – разрешил описывать то, что ты думаешь и чувствуешь. Ты счастливейший человек на земле – о чем бы ты ни писал, тебя слушают. Ты никакой не газетчик, тебя и представить нельзя газетчиком.

– Если не газетчик, кто я, по-твоему, такой?

– Оглядись, парень! Протри глаза! Ты писатель. Невесть откуда, из каких-то потайных источников у тебя в душе или в прошлом прорывается писатель. Это не значит, что ты такой уж умный или, упаси боже, мудрый, это ничего не значит, кроме того, что тебе выпала удача и талант. Тебе посчастливилось оказаться там, где надо, и никогда больше так не повезет за целую жизнь…

– Так какой бес тебя гложет?

– Ты. Я не хочу, чтобы ты растратил все впустую. Не хочу видеть, как ты превращаешься в пустоглазого бытописателя светских хлыщей. Или твоя цель – «Книга мертвых»?

Он медленно улыбнулся, глядя на красного, разобиженного Годвина.

– Мужчине там не место, и ты это знаешь. Не дай себя соблазнить.

– Ну и наглец же ты.

– Ничего подобного, старина. Что мне терять? Если ты из тех малых, которые разевают рот на каждую малютку, которая угостит их шампанским и потрясет голыми грудками, – невелика потеря. А если ты из настоящих, если ты мужчина, ты как-нибудь справишься с тем, что я тут наговорил. Но пора бы тебе сделать выбор. Я просто указал тебе возможные пути. Дерьмо вроде этого, – он постучал пальцем по газете. – Или твое собственное видение Парижа, настоящего Парижа. Вот тот очерк о Линдберге – им мужчина вправе гордиться. А это… право, лучше бы тебе это бросить. Право, лучше.

– Я все думаю о тебе, Макс. И вот что понял: ты – ковбой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю