Текст книги "Преторианец"
Автор книги: Томас Гиффорд
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)
Из-за горящей машины – единственного здесь укрытия – показался Джонс. Автомат был у него в руках, и он немедленно открыл огонь по прожекторам на крыше. Лежащий на земле немец подстрелил его из винтовки. Джонс упал в горящую скорлупу автомобиля, и взметнувшийся вверх рой искр был особенно заметен в темноте, наступившей, когда погасли оба прожектора.
Стил упал на колени между Худом и Годвином. Их всех на миг скрыла темнота. Стил зашептал:
– Больше никого не осталось, сэр. У меня несколько попаданий в ноги. Бежать не смогу. Мне не выбраться. Извините, сэр.
– У нас есть еще пара минут. Надо разобраться со вторым пулеметом.
Худ кивнул на ствол, торчавший из-за железной решетки.
– Позвольте, я немного пошумлю, – сказал Стил. – Устрою маленькую диверсию, с вашего позволения. А уж остальное на вас. По крайней мере прихватим с собой, сколько сумеем, верно, сэр? И вы, сэр?
– Стил?
– Я увижу вас идущим по дороге славы, сэр.
– Надеюсь, что так, дружище, – сказал Худ.
Стил скрылся в темноте, двигаясь вдоль крыльца.
– Отличные солдаты, – шепнул Худ. – Все до одного. Герои, с первого до последнего, чтоб их так.
Он обернулся к Годвину.
– Держись рядом. Может статься, он еще спасет нас своей смертью. Хочешь, Роджер? Ты хочешь отсюда выбраться?
– Не особенно, Макс.
– Странно, верно? Довольно мерзко бросать своих. В сущности, мне все равно, выживу я или погибну. Неплохая смерть, да? За короля и отечество и все такое. Вот только одна заноза. Так и мучит.
– Какая? – спросил Годвин.
Он слышал, как подходят через площадку немцы, узнавал негромкий скрип и позвякивание портупей и оружия.
– Они нас ждали.
– Не может быть. Как…
– Где-то нашелся шпион, старина. Разве не ясно? Вот что самое подлое со шпионами. Кончается всегда тем, что гибнут хорошие ребята. Ну, это уже не наша забота, верно? По крайней мере, сейчас.
Годвин почувствовал, как Худ вкладывает ему в руку гранату.
Дождь все так же шипел на раскаленном металле. Солдаты шли через площадку, приближались, собирались обыскать здание. Время от времени кто-нибудь останавливался над разбросанными вокруг виллы телами. Машины догорали. Солдат окликал остальных, шевелил тело ногой. Щелкали одиночные выстрелы, добивали раненых. Дождь лил с прежней силой.
К ним медленно направлялись полтора-два десятка солдат.
Голос Стила прозвучал громко и отчетливо.
– Эй, парни! Фрицы долбанные-передолбанные!
И одна за другой среди немцев разорвались три гранаты. Все началось заново. Шрапнель и взрывная волна валили немцев наземь, уцелевшие палили на звук голоса.
Худ рывком взметнулся из-за крыльца. Годвин бежал за ним, прижимаясь к стене, пока не оказался у самого окна. Кивнув на окно, Худ выдернул чеку гранаты. Годвин сделал то же самое со своей. Худ беззвучно отсчитал секунды, шагнул под окно и забросил гранату сквозь решетку. Граната Годвина звякнула о прут, но и она провалилась в комнату. Тотчас же прозвучали взрывы, наполнив воздух клочками и осколками передней стены и солдат. Худ бросился через открытое пространство к ряду кипарисов. Годвин, спотыкаясь и пошатываясь, не отставал от него.
Они почти выбрались.
Если бы не стрелки на крыше. Снайперы, расставленные там, чтобы сбивать уходящих. Выстрелы прозвучали как щелчки хлопушек.
Худ крякнул и качнулся вперед, словно споткнувшись.
Кольт был у него в руке, но что толку? Отстреливаться не было смысла. Жидкая грязь кипела от ударов пуль.
– Нога, – сказал Худ.
Он растянулся на грязном краю того, что некогда было лужайкой. Тело его дернулось от нового попадания. Пуля вспорола край толстого свитера на спине.
– Проклятье, – вздохнул он.
Револьвер в его руке дрожал.
– Всегда знал, что этим кончится. Рано или поздно.
Он закашлялся.
– Макс…
Годвин упал на колени рядом с ним. Это было бессмысленно, но оставить Макса он не мог. И не мог поднять его с грязной земли. И не мог пронести на себе настолько далеко, чтобы в этом был какой-нибудь смысл.
Он склонился ниже, почувствовал, как что-то вроде кузнечного молота обрушилось ему на плечо и откинулся назад. Он понимал, что ранен. На долю секунды перед ним встало лицо Сциллы, и тут же исчезло.
– Чертовски подлое дело, – задыхаясь, выговорил Худ. – Они… нас ждали… наклонись ближе, Роджер… я хочу…
Годвин, стискивая зубы от боли, подвинулся к нему. Плечо ничего не чувствовало – зато болело все тело. Он потащил Макса Худа в сторону деревьев. Взглянул на него. Макс улыбался.
– Хотя… неплохая смерть.
Он поднял руку.
Годвин увидел слепящую вспышку, понял, что это в него, а потом свет поглотил его…
Глава девятая
Лондон
У Сциллы Худ выдался свободный вечер. Ее режиссер проводил техническую репетицию «Вдовьей травки». Она поужинала с Хлоей в теплой, благоухающей ужином кухне. Няня суетилась вокруг них. Потом они вместе устроились в большом кресле у камина в кабинете. Они остались вдвоем, и Сцилла почитала дочке книжку Беатрис Поттер, а малышка, слушая, рассматривала картинки и иногда вставляла словечко-другое. Потом они немножко поболтали, пока Хлоя не начала зевать. Ей пора было в постель.
Теперь Сцилла лежала в горячей ванне, раздумывая над списком звонков, принятых няней за день. Звонили Стефан Либерман, Гомер Тисдейл, Патриция Смит… что еще за Патриция Смит? Имя кажется смутно знакомым, или нет? Да, где-то она его слышала, но имя ни с чем не связывается, и телефонный номер тоже. Тисдейл, когда она ему перезвонила, не ответил. А Стефан подождет: они завтра увидятся на репетиции. Патриции Смит так или иначе надо будет позвонить, но хорошо бы сперва вспомнить, кто она такая…
Она обливалась потом в горячей ванне. Слизнула капельки с верхней губы. Влажные волосы липли ко лбу. Веки отяжелели, смыкались. Чего хотел Гомер? Она боялась надеяться, что у него есть вести о Роджере. Но зачем бы еще ему звонить? Она в последние три недели не могла толком ни есть, ни спать, не могла ни на чем сосредоточиться с тех самых пор, когда в последний раз говорила с Гомером, в ночь, когда он позвонил в надежде, что она еще не легла и ему можно заглянуть на минутку. Он зашел к ней, в немалом смущении: «Неловко вас беспокоить, но дело довольно срочное, хотя он вообще-то не знает, в чем дело, но понимаете, ему доставили записку от Роджера Годвина… Годвин, понимаете ли, просил его лично уведомить миссис Худ, что пару недель с ним нельзя будет связаться…» Пока он, запинаясь, выкладывал все это, она приготовила ему выпить. И пожелала узнать: что вообще происходит, Гомер?
Тогда-то она и услышала впервые:
– Роджер выполняет особое задание и просил меня вас предупредить.
– Как видно, все завязалось так внезапно, раз он сам ни словом не намекнул?
– Вообще-то, уже пару недель, но он просил вам ни в коем случае не говорить, не беспокоить…
– Но куда же? – спросила она. – Должен же он был хоть вам намекнуть…
– В общем-то нет, не намекнул. Я сам в потемках и пытаюсь умилостивить его работодателей, незавидная работенка, уверяю вас…
– Но тогда, значит, он на войне. Раз все так опасно и секретно…
– Будем надеяться, что не слишком опасно, – горячо перебил Гомер.
– Он мне рассказывал о своей бредовой затее отправиться в бомбардировочный рейд только потому, что какой-то другой псих уже слетал…
– Рейнолдс. Квентин Рейнолдс.
– Это не то, нет? Не бомбардировка? Да нет, не может быть, ведь две недели…
– Нет, конечно не может, верно?
Гомер допил коктейль и заторопился уходить. Сцилла догадывалась, что его мучит любопытство, но об их отношениях с Роджером он ничего не знает. Она поблагодарила его и с тех пор ничего не знала уже три недели. Роджер перебрал неделю от назначенного срока, и она места себе не находила. К таинственным отлучкам Макса она привыкла, но тут совсем иное дело. Бомбардировка занимает не больше одного дня. Что могло так его задержать? Что могло случиться?
Неужели она его потеряла? Он лежит в какой-нибудь безымянной могиле? При одной этой мысли ее начинало трясти. Война задела ее, как не задевала никогда, даже во время «Блицкрига».
Она выбралась из ванны и полусонная сидела перед камином в кабинете, когда услышала шум подъехавшей машины. В окно она увидела выходящего из машины Тисдейла, и к тому времени, как он подошел к двери, Сцилла уже ждала в прихожей.
– Входите, Гомер. Я пыталась вам дозвониться…
– Сцилла, простите, что врываюсь без предупреждения…
– Глупости. Входите и погрейтесь у огня. Вы узнали что-нибудь о Роджере? Ради бога, скажите, что происходит?
– Нет, нет, ничего не узнал.
Она наливала ему скотч, и при слове «нет» горлышко графина вскользь звякнуло о край хрустального стакана. Как на сцене. Она проговорила:
– Я думала, может, вы что-то узнали. Черт!
– Я думаю, надо ждать.
Больше говорить было не о чем. Он спросил, как дела со спектаклем, и она собиралась ответить, когда снаружи послышались шаги и в дверь постучали.
Это был Стефан Либерман.
– О, матерь божья, глоточек умирающему! Святая Сцилла, награда ждет тебя на небесах… и почему это технические прогоны вызывают такую жажду? Я тебя не разбудил? О, господь небесный, ввалился так…
– Стефан, перестаньте болтать. Я не сплю. Между прочим, ко мне как раз заглянул выпить на сон грядущий Гомер Тисдейл. Входите, пожалуйста, посидите с нами.
Тисдейл был уже на ногах, стоял у камина.
– Либерман? Как поживаете? Слушайте, я вас не отрываю от дела? Может, вам надо обсудить театральные дела?
Либерман успокоил его взмахом толстой ладони. Он сорвал с себя перчатки и теплый шарф, вылез из пальто с меховым воротником.
– Вовсе нет. Я нежданный гость. Рассчитывал на милосердие Сциллы. Собирался докучать ей артистическими капризами и длинным списком жалоб.
Он взял протянутый Сциллой виски.
Она свернулась на краешке кушетки, подоткнула под себя халат.
– Гомер беспокоится за Роджера Годвина.
Либерман округлил глаза:
– С ним что-то случилось? На «Би-би-си» говорят, он в командировке, но это может означать все что угодно. Где же он?
Он выжидательно переводил взгляд от Сциллы к громоздкой фигуре Гомера.
Тисдейл хмуро разглядывал свой стакан.
– Уехал три недели назад и обещал через две недели вернуться. Какая-то военная авантюра. Мне ничего не сказал, ни слова. «Вернусь через две недели» – и ни слова больше. Я пытался успокаивать его начальство. Похоже, этому занятию не будет конца.
– От Макса тоже никаких вестей, – сказала Сцилла. – Они, по-видимому, отбыли в одно и то же время…
– Погодите, дорогая, – перебил Либерман. – Так они вместе?
Сцилла пожала плечами.
– Ничего не знаю. Как бы то ни было, я привыкла к долгим отлучкам Макса.
Ей не хотелось выдавать свою тревогу за Роджера.
– В случае с Роджером, боюсь, больше оснований для беспокойства. Он настолько штатский…
Из глубины груди Либермана вырвалось характерное хмыканье.
– Во время войны штатских не бывает. Верьте мне, уж я-то знаю.
Гомер заметил:
– Вам туго пришлось, да?
– Мне? Нет-нет, я выбрался… вернее, меня там не было… но семья… Все мои родственники. Мужчины, женщины, дети. Нацисты не разбирают ни возраста, ни пола. Нет, я очень легко…
– Стефан, вы же знаете, что это неправда. Они его допрашивали, Гомер.
– Сцилле хочется сделать из меня героя. Они просили меня подписать какую-то ерунду. Я ответил: «Черт возьми, подпишу все, что хотите». Мне надо было выехать в Италию для работы над либретто оперы. Дома дела шли все хуже, и итальянский композитор, с которым я работал, отважный итальянский аристократ, помог мне контрабандой перебраться в Лиссабон. Вернуться мне уже нельзя было. Имя попало в списки, понимаете?
– Что за дьявольский мир мы создали…
Допив виски, Тисдейл стал прощаться. Но разговор затянулся, и Сцилла взглянула на часы, и Либерман зевнул и сказал, что поговорит с ней завтра на репетиции, и в конце концов мужчины вышли вместе, и она снова осталась одна.
Она отнесла на кухню стаканы и пепельницы, выключила свет и поднялась наверх. Остановившись в конце коридора, послушала, как тихо похрапывает в своей комнате няня. Зашла взглянуть, как спит Хлоя, и обнаружила, что девочка уснула на четвереньках, задрав вверх попку и окружив себя плюшевым зверинцем.
И уже которую ночь она лежала в постели, слушая, как гудит ветер в дымоходе, глядя в окно на освещенные луной деревья. Роджер, милый мой дурачок, зачем ты вытворяешь такие глупости? Жив ли ты еще? Или умираешь где-то, а я даже не знаю… Слезы впитывались в подушку. Стоит ли их вытирать? Какая разница. Пожалуйста, поговори со мной, Роджер, скажи, что ты жив…
Рыдания выгибали и сотрясали ее тело, пока не иссякли слезы. Она всхлипнула, встала с кровати, встала у окна, глядя на привычный вид: улица, угол площади… Проклятая, подлая война…
Роджер. Макс.
Может, они оба убиты на этой проклятой войне!
Как ей тогда жить дальше?
Черт бы тебя побрал, Роджер! О чем ты только думал? Макс – солдат, это его оправдывает. А у тебя какое оправдание, Роджер? Как ты смел позволить, чтоб тебя убили?
Она снова плакала от злости и бессилия.
И тут ей почему-то вспомнилось, кто такая Патриция Смит.
Санитарка, которой она передала маленькую Дилис Элленби – больше года назад, в ночь, когда разбомбили «Догсбоди».
Что ей могло понадобиться?
Но вопрос остался без ответа, забылся, и она наконец уснула, тоскуя, любя и проклиная Роджера Годвина, будь тот жив или мертв, и вспоминая парижское лето, когда он вошел в их жизни…
А через час она услышала на лестнице шаги.
– Ох, черт, черт… – она медленно всплывала из сна.
Она надеялась, что он не придет, но знала, что придет. Не упустит шанса. Может, оно и к лучшему. Так она забудет о тревоге, хотя бы на самые темные ночные часы.
Он остановился в дверях. Прочистил горло.
– Liebling? [16]16
Любимая (нем.).
[Закрыть]Ты не спишь?
– Конечно нет, бедненький мой. Скорей, забирайся в постель, Стефан.
Еще будет время увидеть сон о том давнем парижском лете.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Париж
лето 1927
Глава десятая
Из неопубликованного
ПЕРВЫЙ ЧЕРНОВИК «ВОЗЬМИТЕ ПАРЕНЬКА ИЗ АЙОВЫ»
РОДЖЕР ГОДВИН
ПЕРВАЯ ЧАСТЬ «ПАРИЖСКОЙ ТРИЛОГИИ», ВЫШЕДШЕЙ В ИЗДАТЕЛЬСТВЕ «БОНИ И ЛИВЕРАЙТ»
НЬЮ-ЙОРК, 1930
Клайд Расмуссен не раз говорил мне, что человек никогда не знает, никогда не может сказать ничего заранее. Для того, кто не слишком ловко обращается со словами, он довольно часто высказывал мысли, застревавшие у меня в памяти.
Клайд был трубачом, а не философом, но чем дольше я живу, тем больше смысла нахожу в его точке зрения. Впрочем, казалось маловероятным, что благодарный мир когда-либо обратит свой взгляд на Клайда Расмуссена из Толедо в штате Огайо, породившего «The Blade» и Маденса, чтобы сказать ему «спасибо» за решение великих вопросов. Зато он играл на трубе, как архангел Гавриил. И он добрался до Парижа, почти на десятилетие обогнав меня.
Каким-то образом – возможно потому, что был диковинкой среди лощеных, искушенных соотечественников – Гуляка Клайд, как вполне одобрительно прозвал его Хемингуэй, умудрился перезнакомиться в Париже со всеми и каждым. Розоволицый долговязый парень, в котором с первого взгляда угадывался американец. Весь он состоял из острых углов, между тем как его знакомые были сплошь округлыми, гладкими и расчетливыми. Клайд обладал, самое большее, первыми зачатками искушенности. На макушке у него вечно щетинились ярко-рыжие жесткие волосы, начинавшиеся высоко над ушами, каковые и сами имели обыкновение ярко краснеть по любому поводу. Нет, он совершенно не походил ни на кого из моих знакомых, по крайней мере внешне, и, может быть, они слегка подозревали его в плутовстве, хотя не думаю: кажется, он им в самом деле нравился. Возможно, дело было в том, как он играл на трубе. Из-за того они и возвращались снова и снова в клуб на левобережье. К тому же они находили в нем все, что ожидали найти в американце – своего рода карикатурный тип. Он и родился-то четвертого февраля, в один день с Чарльзом Линдбергом, хотя на несколько лет раньше.
Если бы я не познакомился со Свейном и если бы Свейн не был слегка тронутым, то я никогда не повстречался бы с Клайдом, что только доказывает, что, как говаривал Клайд, человек никогда не знает.
Мне тогда было двадцать два, и я приехал в Париж, потому что один мой гарвардский приятель клялся, что связи его отца обеспечат мне теплый прием в парижской «Геральд». Как выяснилось, отец его был склонен к преувеличениям. Все его связи, по-видимому, состояли в том, что он, бывая в Париже, каждый день выходил купить эту газету. Сын его, как выяснилось, был слишком доверчив, а я – безнадежно наивен. Мне оказали не слишком теплый прием, а о работе и речи не было. Однако я не сдавался, выслеживал то одного, то другого во время обеденного перерыва или когда они выходили из редакции, чтобы выпить вечерком. Я щедро снабжал их копиями своих студенческих творений, забегал сбоку, готов был ставить выпивку за свой счет в надежде разговорить их и заставить выслушать свою рекламную речь.
За несколько недель такой несуразной жизни, когда деньги у меня уже подходили к концу, а надежды готовы были рухнуть, мои искренние и все более отчаянные мольбы произвели чудо: оно, как счастливая соломинка, мелькнувшая в ревущем потоке, удержало меня на плаву и спасло от того, что несомненно обернулось бы совершенно иной жизнью. Автор, сбежавший с танцовщицей из «Фоли», оставил дыру в штате «Геральд». Добрый – пусть даже несколько грубоватый – редактор сидел в плетеном кресле кафе «Дом», допивая заказанный мной коктейль, когда ему принесли это известие. Звали его Свейн. Отослав запыхавшегося гонца, Свейн поднял глаза от бокала, зажег сигарету и взглянул мне в глаза, как мужчина мужчине – совсем как в кино.
– Ну, Годвин, – заговорил он ворчливым тоном газетчика, который, как я теперь понимаю, долго и заботливо пестовал в себе, – кажется, удача постучалась в вашу дверь.
– Похоже на то, сэр, – отвечал я, без конца вертя в руках свое канотье и вознося небу безмолвные молитвы.
Тем утром за завтраком я разругался с девушкой, с которой спал: мелкая неприятность для моей души: ни она, ни я не придавали значения этой связи. С прагматической точки зрения дело обстояло хуже, потому что жил я в ее квартире. Работа, аванс от Свейна, могли меня спасти.
– Если, скажем, я вас возьму, я не хочу получать от вас никакого снобистского гарвардского барахла, – сказал он. – Я утопаю в подобном хламе. Постарайтесь, знаете ли… добраться до сути. Слышите, Годвин? Суть! Вот что им, кажется, нужно.
– Это я сумею, – заверил я. – Может, я и молод, но все говорят, что я умею видеть главное. А скажите, что освещал у вас тот парень?
– В основном музыку. Остальной культурой занимается Ньюмен.
Он с сомнением покосился на меня.
– Вы разбираетесь в музыке?
– Я, в музыке? Еще бы, с древности до наших дней. Обожаю музыку, еще с…
– Ну, это все, конечно, чушь. Само собой. Чушь. Запомните это, Годвин, и, это вам говорит Мерль Свейн, вы всегда будете не слишком далеки от истины. Если подумать, иной раз неплохо подпустить и малость гарвардского хлама. Вот, скажем, сегодня…
Порывшись в кармане, он извлек клочок бумаги – написанную мягким размазывающимся карандашом контрамарку.
– Какой-то чертов балет. Одно могу вам сказать: Мерль Свейн не выносит балета. Кто-то платит кучу денег, чтобы поглазеть на нелепые прыжки… Мерлю Свейну этого не понять…
Он вздохнул, размышляя над тайнами человеческой души.
– Балет – это как раз для вас, не так ли?
– У меня дядюшка был как раз из этих нелепых прыгунов…
Он перегнулся через столик, чтобы ущипнуть меня за плечо.
– У вас в голове полно хлама, Годвин. Ну, если подумать, мне нравятся такие культурные ребята с хламом в голове. Только поймите меня правильно… Отправляйтесь на этот балет и напишите что-нибудь пошикарнее, что-нибудь такое, чтоб я ни слова не понял. Если я способен разобраться в статье о балете, значит она и гроша не стоит. Можете смеяться, дружок, но это правило еще ни разу не подводило Мерля Б. Свейна.
Хотелось бы поведать читателю, что таким странным манером на свет появился новый музыкальный критик. Увы, это не так. Балет назывался, как мне помнится, «Лебединое озеро», и к тому же в день моего разговора с редактором исполнялся не в первый раз. После того как я покинул Свейна, вытянув из него несколько франков в долг, и до того, как явиться в театр в новой для меня роли критика, я успел найти пару обозрений, появившихся в тот день во французских газетах. Я, как сумел, перевел их, обращая особое внимание на критические оценки, а потом на полчаса задержался в букинистическом магазинчике, где нашел пару потрепанных томиков, посвященных русскому балету. Несколько часов я отдал бурной деятельности. Таким образом, к началу представления статья у меня была практически готова – я написал ее, сидя над омлетом в маленьком, душном и дымном кафе. Во избежание накладок, памятуя классический случай с критиком, давшим отзыв о спектакле, который был отменен по случаю пожара, уничтожившего театр, я посмотрел и балет. Первый раз в жизни. После его окончания я счел свой отзыв достаточно шикарным и невразумительным, чтобы удовлетворить Мерля Б. Свейна.
Я понимал, что так не может продолжаться до бесконечности. Через несколько дней я дал обзор концерта, где исполнялись симфонии Шуберта. Потом оперы. Невероятно: я был самозванцем. Нервы у меня были натянуты, как струны. Я каждую минуту ждал, что меня разоблачат, выпрут, депортируют – бог весть, как обойдутся французские власти с поддельным музыкальным критиком, который к тому же американец.
Для меня тогда целью жизни было любыми средствами остаться в Париже, но сделаться для этого музыкальным критиком представлялось поистине крайним средством. С тем же успехом можно было попытаться убедить человечество, что мир все-таки плоский.
Подавленный, охваченный ледяными когтями ужаса, я оказался в Люксембургском саду на лавочке, достаточно удаленной от развлекательных заведений, чтобы с нее не слышны были деревянные духовые, в которые дудела толпа венгров. Мне в этом сочетании мерещилось нечто зловещее. Прямо передо мной несколько стариков играли в шары и курили окурки не длиннее ногтя большого пальца. Их синие береты и поношенные твидовые пиджаки были для меня квинтэссенцией Парижа, заграничной жизни и странно трогали сердце. В небе собирались тучи, и его мягкий серый оттенок гармонировал с колеблемой ветром зеленью крон, словно искусный декоратор всеми средствами старался углубить мою меланхолию.
Я забрел в сад после обеда со Свейном, в котором к этому времени видел не столько спасителя, сколько изощренно коварного мучителя. Редактор без конца расспрашивал меня о музыке: какой-то нездоровый выверт натуры заставил его увидеть во мне ментора, который может наставить его в культурных вопросах, не заставляя казаться полным идиотом. Единственным спасением для меня было упорно направлять дискуссию к тем немногим областям, в которых я поднатаскался за прошедшие пару недель, и он, хоть иногда и косился на меня, когда мои увертки даже для него оказывались уж слишком очевидны, казалось, принимал мои рассуждения всерьез. Короче, мы являли собой пару персонажей грубого интеллектуального фарса.
За кофе, под негромкий ропот уличного движения и щебет птиц в кронах платанов на узкой улочке, он вдруг постучал толстыми, словно обрубленными пальцами по столу, требуя моего внимания. Я с радостью оборвал свои рассуждения по поводу Дягилева.
– Да, мистер Свейн?
– Джаз, – сказал он.
– А, да… Да, джаз.
Я постарался произнести это так, словно вспоминал счастливые часы, когда Армстронг качал меня на коленях в борделе Нью-Орлеана. И очертя голову бросился глубже в трясину.
– Король Оливер, – говорил я, склоняя голову под тяжестью предположения, будто знаю, о чем говорю. – Джелли Ролл и его «Red Hot Peppers».
На этом я иссяк, выложив все немногие известные мне имена.
– Вы и в самом деле их слушали? В Чикаго?
– На летних каникулах, когда учился в колледже. Мои родители проводили лето в домике под Чикаго…
Это было правдой, только слушал я тогда разве что оркестрики, под которые танцевали в том или ином пригородном клубе. Я разглядывал девушек в летних платьицах, кивал Свейну и лгал.
– Молодчина, молодчина, – бурчал он, нацеливаясь на меня, как грузный коршун на добычу. – Боже мой, это чертовски удачно. Ньюмен что-то говорил насчет того, что вы оказались… я еще тогда заметил…
– Он говорил?..
Ньюмен, основной ведущий раздела культуры, опытный, знающий все ходы и выходы, пугал меня больше всех. Уж он-то, конечно, видит меня насквозь.
– Да… Говорил, будто все, что вы пишете, – полное дерьмо.
– Полное? Понимаю…
– Нет-нет, вы совсем не так поняли. Это хорошо.Критики, интеллектуалы, они вечно ненавидят других интеллектуалов. Уж послушайте Мерля Б. Свейна.
Он с самодовольным видом засунул большие пальцы в жилетные карманы.
– Нет-нет, вы-то мне и нужны, Годвин, и как раз для джаза. Все эти крысиные норы на Левом берегу. Займитесь-ка ими.
Он ущипнул меня за плечо, сказал, что мне же хуже, если я не слушаю Мерля Свейна, и мы расстались.
Ощущая близость рокового часа, я зашел к своему букинисту, выбрал томик, сулящий откровение тайн джаза, и откопал несколько пластинок Армстронга, завезенных из Америки. Теперь надо было найти кого-нибудь, у кого есть граммофон. И тут я оказался на лавочке и сидел, глядя на играющих стариков.
Через некоторое время длинная тень упала на дорожку и нависла надо мной. Я вынырнул из безутешных страданий по поводу джаза, Свейна и проворной многоножки, которую обнаружил в своей постели тем утром – я перебрался в дешевую гостиницу, украшенную чарующим видом на сточную трубу и журчанием воды в канализации, – и, подняв глаза, обнаружил над собой воплощение деревенщины. Зрелище застало меня врасплох, напомнив карикатурные фигуры с вечными соломинками в волосах, в брюках, из-под штанин которых видны высокие башмаки и волосатые лодыжки. В сущности, склонившийся надо мной парень не так уж походил на карикатурную фигуру из низкопробных книжонок: просто его облик отчего-то приводил на ум книжный идеал деревенщины.
– На вид вы американец, – дружелюбно заговорил он. – Ничего, если я тут пристроюсь?
Он уселся на дальний конец скамьи.
– Американец с какой-то заботой на уме.
Мне вовсе не понравилось, что во мне так легко узнали американца.
– Скажите, вы случайно не из тех идиотов, которые мечутся от моста к мосту, мешая и докучая потенциальным самоубийцам?
– Только не я, – отвечал он, благодушно улыбнувшись. – Я из тех идиотов, которые зарабатывают на жизнь, дуя в трубу… труба, корнет, иногда немножко пианино…
Он скрестил в коленях длинные паучьи ноги, приподнял лежащую на скамье пачку пластинок.
– Увидел их, и, ясное дело, обратил внимание. Прикинул, что американец в Париже с пачкой граммофонных пластинок – малый, с которым стоит познакомиться.
Он просмотрел ярлыки, кивнул, широко улыбнулся, открыв зубы, которые почему-то нигде не соприкасались друг с другом. Улыбка его приводила на ум обглоданный кукурузный початок, но зубы были очень белые.
– Клайд Расмуссен, – представился он, протянув руку, слишком далеко высовывающуюся из рукава клетчатого норфолкского жакета.
Жакет был ему немного не впору, как и полосатая бело-коричневая рубашка, и брюки, слишком измятые, чтобы их вид можно было объяснить артистической небрежностью. Истертые коричневые ботинки вздулись на пальцах, там, где отслаивались странными заплатами слои кожи. Тем не менее он не производил впечатления опустившейся или сомнительной личности. Похоже, ему просто было все равно. Наверно, мы двое производили странное впечатление: я в своем черном французском костюме выглядел, как ученик банкирской фирмы, ну а Клайд выглядел как Клайд.
– Роджер Годвин, – сказал я, и мы пожали друг другу руки.
Через четверть часа мы знали друг о друге все, что стоило знать. Он был чуть старше века, прибыл в Париж рядовым американского экспедиционного корпуса и сам удивился, как по душе пришлись ему страна и люди. Вернувшись в Штаты, он после увольнения из армии мотался от оркестра к оркестру, провел некоторое время на Среднем Западе, пока разбирался, что за музыка у него внутри. Так он и выразился, мол, музыка всегда в тебе, и надо только достаточно разобраться в лабиринте искусства и набраться техники, чтобы научиться выпускать ее на свободу.
– Это как с писателями, – говорил он, удивляя странным сочетанием ленивой позы, которую он принял, откинувшись на спинку скамьи, и энтузиазма, заметного в глазах и в голосе. – В тебе есть что-то вполне готовое, только ты не знаешь, что это такое, пока не пожил достаточно, чтобы подобрать ключ. Я в траншеях встречал ребят, которым хотелось стать писателями, поэтами, все такое – война в них это высвободила – талант, умение видеть… и, знаешь, на это стоило посмотреть. Почти все они, конечно, погибли. Но не все. В Париже полно таких, кто выжил, и хороших писателей, и плохих, кажется, им довольно неловко, что они уцелели. – Он постучал себя по груди. – Это там внутри – нет гарантии, что ты это там найдешь, может, там даже пусто. – Он коротко рассмеялся. – Никогда не знаешь. – И он улыбнулся щербатой улыбкой, чуть смущенно. – Словом, вы ничего не понимаете в музыке. И еще меньше в джазе.
Я кивнул, глядя, как он почти любовно перебирает диски плоскими кончиками пальцев.
– Луи Армстронг, да, неплохо для начала. Не вижу, почему бы нам не просветить вас наскоро. Никогда не знаешь, может, вы в это нырнете, как утенок в… Слушайте, Годвин, беретесь? Готовы немножко поучиться?
Он слегка склонил голову в сторону, волосы у него топорщились во все стороны, но в глазах не было смеха. Он всматривался, оценивал меня.
– Вы студент, я учитель?
– Конечно, Клайд – сказал я, – я берусь, только надеюсь, что вы будете со мной терпеливы.
– Ну вот, теперь вы говорите прямо как девица из Дубьюка.
По дороге к его квартире он начал первый урок.
– Что вы знаете о джазе?
Клайд достал из кармана черствый круассан, отломил кусок и принялся жевать. Протянул мне, и я, смахнув налипший в кармане мусор, отломил крохотный уголок. Он запихнул остаток обратно в карман.
– Ничего, – признался я. – Пол Уайтмен…
– Жан Голдкетт?
Я покачал головой.
– Фрэнки Трамбауер? Мезз Мезроу?
– Простите…
– Ну, о Биксе-то вы наверняка слышали?
– О ком?
– Бикс Байдербек. Вы же слышали о Биксе Байдербек, ручаюсь.
– Никогда ни за что не ручайтесь, Клайд.
Мы стояли под каштаном, чувствуя остывающий с наступлением сумерек ветерок. Над Монмартром громоздились лиловые облака. Я старательно жевал сухую, довольно черствую булку.
– Да вы настоящий отшельник, приятель. Я считал, в Гарварде немножко более… au courrant. [17]17
Быть в курсе дела, информированным (фр.).
[Закрыть]
Французское выражение он произнес с ухмылкой.