Текст книги "Преторианец"
Автор книги: Томас Гиффорд
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)
– Филби в тот вечер рассказал мне славную историю. Клянется, что чистая правда. Мол, фон Риббентроп как-то встречался с Черчиллем – конечно, еще до того, как тот перебрался в номер 10. И вот фон Риббентроп старался убедить Черчилля, что англичанам нечего и думать воевать с наци. Долго толковал насчет гигантской военной машины Германии, насчет Люфтваффе, вермахта, насчет всех этих танков, а Черчилль знай попыхивает сигарой и слушает. Ну, а на закуску фон Риббентроп заявляет: а еще, мол, у Германии есть итальянцы! Черчилль еще малость попыхтел, потом вынул сигару изо рта и говорит: «По справедливости они и должны были достаться вам. В прошлый раз с ними мучились мы».
Вардан одобрительно рассмеялся, прикрывая рот длинной, похожей на птичью лапу ладонью.
– Должен признать, это похоже на Уинстона.
– Филби уверяет, что все правда, он сам там был. До фон Риббентропа не сразу дошло, зато когда дошло, он расхохотался, не сумел удержаться.
– Развратник и мелкий позер. Он, знаете ли, не имеет право на «фона».
– Да, я слышал.
– Настоящая свинья. У Геринга, говорят, есть свои достоинства, но он тоже свинья. Все они свиньи. Впрочем, я напрасно обижаю свиней. Все дело в том, что Мюрроу воображает себя этаким красавчиком Бруммелем. Симптом глубинных психологических проблем.
Ветер снова стал холодней, и на горизонте, затягивая солнце, собирались тучи.
– Или ему просто нравится хорошо одеваться.
– Да ведь в этом все дело! Он слишком много об этом думает. Вот вами, Роджер, старая школа могла бы гордиться. У вас есть стиль.
– Я просто никак не подыщу приличной прачечной. Ту, которая мне верно служила, закрыла бомба, и, кажется, навсегда.
– Вот что я вам скажу – я хотел бы видеть вас в Итонском дискуссионном клубе. Поверьте, я далеко не всякому бы это сказал.
– Вы очень любезны, Монк.
– У меня до сих пор хранится мой клубный жилет. Парчовый. В те времена он был мне вполне к лицу. И до сих пор сидит не хуже, чем тогда, сквайр Годвин, а ведь я – ровесник века!
Они остановились полюбоваться рекой. Дым костров плыл мимо, унося груз воспоминаний. Вардан сложил ладони чашечкой, чтобы закурить сигарету. В его светлых волосах виднелись зарождающиеся пролысины. Он приладил ладонью растрепанные ветром пряди.
– Вы гадаете, зачем я просил вас приехать.
– Помнится, вы сказали, дело жизни и смерти?
– Некто должен приехать сегодня вечером, и он хотел с вами повидаться. Просил меня устроить встречу. Занятой человек, как и вы, – нелегко оказалось вас свести. Вы молодец, что приехали.
– Будет тема для очерка?
– Полагаю, вполне может быть, – таинственно улыбнулся Вардан.
– Насколько я понял, этот некто обходится без имени?
– К чему портить мне игру? Имя появится к ночи.
Вардан хлопнул Годвина по плечу. Ехидный, лукавый тип – он наслаждался своей таинственностью. Любил пошутить за чужой счет – и особенно в присутствии жертвы розыгрыша. Блеск звезд ослеплял его меньше, чем других, он питал меньше почтения к окружающим. Ему нравилось думать, что он видит вещи, как они есть. Но встреча с Уинстоном Черчиллем проявила любопытную сторону его натуры: разбирая людей холодным пронзительным взглядом, он постоянно искал среди них того, кто оказался бы достойным его преклонения. В Черчилле он нашел своего героя. Кое-кто поговаривал, что любовь к Черчиллю преобразила Монка Вардана. Другие говорили, что Монк Вардан нашел в Черчилле своего Гитлера.
Годвин готов был без конца наслаждаться неторопливым течением времени, но Монк к ужину стал беспокоен. Сказал, что, подумавши, не в состоянии вынести трепетной академичности торжественной трапезы, и увел Годвина в маленький ресторанчик, где пахло пивом, бифштексами и картошкой. Здесь было полно дыма и коммивояжеров, разбавленных несколькими компаниями донов и студентов, ужинавших с родителями.
На обратном пути Монк сверился со своим золотым «хантером» и снова запихнул часы в жилетный карман. Приближалось время «дела жизни и смерти». Ночь оказалась слишком промозглой для октября, и косой дождь со всех сторон хлестал готические здания. Годвин вслед за Варданом вошел под сводчатую арку, ведущую к лестнице, и по узким сырым ступеням поднялся в комнату. Здесь было холодно, из глубоких оконных ниш тянуло сквозняком, но Вардан, как видно, привык. Через десять минут в камине загорелся огонь, и их потянуло к теплу, в кресла, составленные на ветхом коврике, прожженном искрами и угольками. Здесь было три кресла: два – лицом друг к другу и одно между ними, прямо перед огнем. Оно, очевидно, предназначалось гостю. На откидном столике, горячо сверкавшем медными петлями, стоял поднос с напитками: скотч, джин, бренди, сифон с содовой, тяжелые хрустальные бокалы и тяжелая пепельница, вполне пригодная, чтобы послужить орудием убийства в каком-нибудь романе Агаты Кристи. Вардан рухнул в кресло, закинул длинные ноги на подлокотник, протянув подошвы к огню.
– Ну, ладно, Монк, долго еще?
Вардан снова извлек золотые часы.
– Полчаса. Он едет из Лондона. Он, знаете ли, весьма важная персона.
Годвин кивнул. Таинственный гость ожидался не ранее одиннадцати часов. Глядя в огонь, Вардан заговорил:
– Расскажите-ка, вы все еще не развязались со своей Сциллой? Это, знаете ли, не праздное любопытство. Мне действительно нужно знать.
– Зачем?
– Я прошу вас довериться мне еще на несколько часов. К вашему отъезду все объяснится.
– Вам не кажется, что от этих намеков и недомолвок отдает ребячеством? Этакая претензия на глубокомыслие…
– Нет, в данном случае не кажется. Вы сами увидите. Ну, снизойдите до ответа – что происходит между вами и миссис Худ?
– Ладно, – Годвин вздохнул и потер глаза. – Не так-то это просто, как вам кажется.
– Следует понимать, что генералу Худу ничего не известно?
Годвин усмехнулся, вспоминая прошлогоднее пророчество Вардана о чинах и почестях, ожидающих Макса. Как человек, приближенный к особе премьер-министра, он оказался недалек от истины. За свои действия в Каире зимой сорок первого – около восьми месяцев назад – Худ получил рыцарское достоинство и чин – правда, не фельдмаршала, а генерала.
– Макс не знает.
– Довольно неприятная ситуация – для всех участников.
Годвин пожал плечами:
– Бывает, что в неведении – спасение.
– Конечно, – с некоторым сомнением заметил Вардан, – удачно, что она актриса. Для нее это, пожалуй, нелегкое испытание.
– Еще бы. Я стараюсь пореже думать об этой стороне дела.
– Да, это естественно. Вы несчастны из-за нее, не так ли?
– Такова любовь, Монк. Зато поэты не остаются без работы.
– Я думал, любовь – это луна, весна, она…
– Можете, если хотите, назвать это сексуальной озабоченностью. Как бы там ни было, мне иногда кажется, что нужно только одно… обладать ею.Но ради сохранения тона дискуссии давайте называть это любовью.
Вардан по-волчьи оскалился:
– Не мне бы рассуждать о любви – едва ли я когда-нибудь влюблялся. Много хлопот и не слишком большие дивиденды, если можно судить по моим знакомым. Знаете ли, меня, случалось, обвиняли в том, что я довольно холоден в отношениях с людьми. – В его улыбке мелькнуло лукавство. – Уму непостижимо, согласны?
– Вам лучше знать, Монк.
– А вам раньше случалось любить кого-нибудь?
– Думаю, да. Однажды.
– И что с ней сталось?
– С ним, – поправил Годвин. – Конечно, речь не о сексуальной любви. Но это была любовь. Преданность. Восхищение. Все, что понимают под словом «любовь».
– Да, – задумчиво протянул Вардан, – я и сам не совсем понимаю это слово.
– Могу свести его вот к чему: если вы себя забываете, если вы готовы буквально умереть за кого-то, умереть, чтобы спасти, умереть вместо него – тогда, в моем простом, детском понимании, это любовь – к мужчине, к женщине или к ребенку, и неважно, участвует ли в ней секс. Повторяю, в отношении философии и морали я совершенный мальчишка.
Лицо его разгорелось от жара огня. В камине потрескивали угли, холодный ветер трогал тяжелые шторы, и по полу тянуло холодом.
– Могу ли я спросить, кто был сей идеальный мужчина?
– Можете.
– Так кто же он? Вы меня интригуете. – Его губы изогнулись в дружелюбной, циничной усмешке.
– Макс Худ.
Вардан чуть заметно моргнул – чуть заметно задрожали веки – редчайшее для него проявление некоторой потери самообладания.
– По-моему, я не уследил за ходом вашей мысли, старина.
– Простите, вы правы. Ни одна душа в мире не знает обо мне и Максе, кроме меня и Макса, и еще… ну, это не важно.
– Невероятно! Вы полны неожиданностей. Кто же еще? Сцилла, надо полагать…
– Я ей никогда не рассказывал, и Макс, я уверен, тоже.
– Кто же тогда?
– Монк, какого черта вам надо?
– Я должен знать. Я не из прихоти вас сюда вытащил… Все, что говорится сегодня в этой комнате, строго конфиденциально, но вы должны быть со мной откровенны.
– Вы, хитрый ублюдок! Так вы ждете Макса! Но чего ради? С Максом я мог увидеться когда угодно.
– Просто скажите, кто еще знает, что связывает вас с Максом Худом.
– Клайд Расмуссен.
– Что? Клайд? Оркестрант?
– Он самый.
– Бога ради… – с такими интонациями встречают невероятные известия на сцене. – Клайд Расмуссен? Наш Клайд? Вы, Макс Худ и Клайд Расмуссен!
– Это давняя история.
– И вам троим известно нечто, неизвестное больше никому… – Вардан погладил спинку своего впечатляющего носа. – Что же это может быть? Все равно что хеттские надписи расшифровывать… Не могли бы вы как-нибудь объяснить?
– Ни в коем случае. Никак. Если успех сегодняшней встречи невозможен без моих объяснений на этот счет, значит, ваше светское предприятие ждет сокрушительный провал. Спросите Макса, когда он приедет, но меня, Монк, увольте.
В последовавшем за этим молчании прозвучали шаги на лестнице.
– Наконец-то, – жизнерадостно объявил Вардан. – Вот и наш гость.
Он прошел к двери и вышел на площадку, впустив внутрь порыв холодного сырого воздуха. Годвин уставился в огонь и жалел, что не объяснил Монку, куда он может отправляться со своими гостями. Невнятно прозвучали голоса, потом звук шагов вниз по лестнице. Шофер уходит? Дверь за спиной распахнулась, заскрипев петлями. Вместе с запахом дождя Годвин почувствовал резкий запах сигарного дыма.
– Годвин! Вы очень добры, что приехали!
Он узнал голос. Узнал бы его, даже если бы не встречался с этим человеком раз пять или шесть. Он не раздумывая вскочил, рывком выбросив тело из глубокого кресла, и сквозь дым сигары взглянул в глаза Уинстону Черчиллю.
Отношение Годвина к Уинстону Черчиллю определялось поначалу, среди всего прочего, и трепетным преклонением перед ним Монка Вардана. Вот он, дородный, осанистый, отчего выглядел выше своего настоящего роста, быстро вошел в комнату – шестьдесят семь лет, но полон энергии, в зубах длинная, толстая сигара, на плечах военно-морской бушлат. Розовое гладкое лицо, лысая голова, оттопыренная нижняя губа, на которой, как на подставке, покоилась сигара. Он положил на стол морскую фуражку, скинул с плеч бушлат, тотчас же подхваченный Монком, и, потирая озябшие руки, прошел к огню. Он был одет в синий толстый кардиган, отвисавший на животе. В вырезе виднелась белая рубашка с галстуком-бабочкой – в белый горошек по темно-синему фону. Он казался избыточно узнаваемым – так мог бы выглядеть артист, исполняющий роль Черчилля в какой-нибудь пьесе.
Он легко завел светскую беседу, обращаясь одновременно к Годвину и к Вардану: пожаловался на смертную скуку на приеме, который он вынужден был посетить, добродушно прошелся на счет мерзкой погоды, встретившей их с шофером на пути к Кембриджу. Он шутливо напомнил Годвину об их последнем свидании и пожурил Монка за спартанскую обстановку комнаты.
– Вы богаты, Монктон, – сказал он, – и, смею напомнить, богатства с собой не унесешь. Будьте умницей, потратьтесь немного. Не заставляйте нас из жалости пускать для вас шапку по кругу. Монктон, – добавил он, обращаясь к Годвину, – по большей части считает меня старым ослом, однако, как я не устаю ему напоминать, если нужно спасать мир, другого такого старого осла ему не найти.
Он не выглядел старым, был почти лишен примет возраста, а между тем Сталин был моложе его на четыре года, ФДР – на восемь, Гитлер – на пятнадцать; не просто другой человек – другое поколение. Годвину подумалось, что окажись эти двое, Гитлер и Черчилль, с глазу на глаз, им не о чем было бы говорить. Разве что о рисовании и живописи – оба были художниками – а в остальном они словно с разных планет.
Вардан как-то, много лет назад, заметил, что Черчилль – последний великий человек империи, последний герой викторианской эпохи, которому история навязала триумфальную и трагическую роль.
– Черт возьми, он из них единственный, единственный из видных представителей своего класса, – говорил тогда Вардан, – кто не изменил старой Англии. Вам, американцу, это трудно понять, но вы уж постарайтесь. Истеблишмент и ваше проклятое «Би-би-си» сбывают людям политику умиротворения, как мошенники – подпорченный товар на дешевой распродаже с грузовика – они не упускают случая посмеяться над Уинстоном, когда он предупреждает их насчет Гитлера. Но запомните мои слова, Роджер, еще будет время, когда мы окажемся по колено в крови, и тогда они явятся к нему, поджав хвосты, и станут умолять их спасти. И ему придется их спасать. Вот увидите.
В то время не многие согласились бы с Варданом, а ведь он, по большому счету, оказался прав.
Когда Гитлер пришел к власти, подтвердив тем самым правоту Черчилля, Годвин понемногу принял оценку, данную Варданом своему кумиру. И с точки зрения морали, и в политике он представлялся последним оплотом той цивилизации, которую поклялся защищать, – башней, столь высокой, что едва ли не затмевал солнце и отбрасывал тень во все уголки своих владений. Он уже семнадцать месяцев занимал пост премьер-министра, когда в мае 1940 года выступил с речью, столь вдохновенной, что слова ее, как пули в стене, застряли в коллективном сознании народа. Большую часть этой речи Годвин знал наизусть, часто цитировал ее в эфире и в своей колонке, и сейчас, непринужденно болтая с ее автором у камелька, он вспоминал слова, сказанные Черчиллем в день падения Франции. Ее возвышенные строки ложились в память легко, как хорошие стихи.
Но если мы сдадимся, то весь мир, включая Соединенные Штаты, вместе со всем, что мы знали и любили, падет в бездну новых Темных веков, и эти века будут более зловещими и, быть может, окажутся более долгими благодаря свету извращенной науки.
А потому пусть каждый будет готов исполнить свой долг и встретит угрозу так, чтобы, если Британская империя и ее Содружество продержится еще тысячу лет, люди и через тысячу лет сказали: «То был их лучший час».
Годвин успел поверить, что, не пошли им провидение Черчилля, от Британской империи к этому времени осталось бы одно, более или менее славное, воспоминание.
Черчилль покатал в пальцах свежую сигару, понюхал ее, удовлетворенно кивнул. Вардан подал ему спички.
– Белые люди, знаете ли, в пустыне сходят с ума, – рассеянно заговорил Черчилль. – Мы в таких случаях говорили: «взбесился» или «одичал» – знаете, как в той песне Ноэля: «Лишь англичанин да бешеный пес выйдет в полдень на солнце». Помните? Отрицать не приходится – мозги спекаются или еще что… Я сам там чуть не свихнулся в свое время. Паршивое, между прочим, было время. Европейцам в пустыне плохо приходится. Так всегда было. Вы ведь побывали в Каире, Годвин. Успели выбраться в пустыню?
Он моргнул, пыхнул сигарой. Густой клуб дыма завился вокруг его головы. Выпятил челюсть и обхватил рукой спинку кресла, будто ему нужна была опора, чтобы перейти к худшему.
– Очень ненадолго, так что всерьез сойти с ума не успел, – отозвался Годвин. – Обошлось легким припадком истерии.
Черчилль кивнул и хмыкнул:
– Это и к лучшему. С припадками истерии мы как-нибудь справимся… – Улыбка медленно расползалась по его лицу, отчего лицо становилось круглым, как у младенца. – Вы не сталкивались с Лоуренсом?
– Однажды встречался. Незадолго до его гибели. Вы, кажется, хорошо его знали?
– Еще бы! Мы в двадцать первом вместе отправились на Ближний Восток. Я был советником по делам колоний, а его прихватил как проводника и ради компании. Официально он получил пост советника по арабским делам. И после он часто у нас гостил.
«У нас» – означало в великолепном фамильном поместье в Чартвелле.
– Необыкновенный человек. Я к нему очень привязался. И какой печальный конец… Говорили, что Лоуренс там тоже слетел с катушек – ну, кто знает… Всем известно, как неохотно он открывал душу – признак хорошего вкуса, я бы сказал. А вот арабы смотрели на него, как на бога. Кто для одного – бог, для другого – маньяк. – Черчилль пожал плечами. – Я последнее время много думаю о пустыне. – Он выпустил облачко дыма. – Вы слыхали, кто-то обозвал меня полуамериканцем? Я ответил, что и Грочо Маркс – американец, тут уж им пришлось замолчать! Вы – американец… – он помолчал. – Я, конечно, американец наполовину.
Он сказал это так, Годвин мог не знать, что мать Черчилля, Дженни Джером, была единственной дочерью американского миллионера.
– Да, – наконец произнес Годвин.
Он не понимал, что происходит, словно читал книгу с середины.
– Пустыня, – тихо сказал Черчилль, – и Америка. Вот две причины, которые свели нас здесь… Монк, окажите любезность, сделайте бренди с содовой. Здесь некоторых замучила жажда.
Глава четвертая
– Осложнения в наших африканских предприятиях, – негромко продолжал Черчилль, причем из голоса его напрочь исчезла наигранная фамильярность, – произрастают из двух корней: греческая карта, из-за которой и ведется игра, и личные качества Арчи Уэйвелла и Эрвина Роммеля.
Он пустил струйку дыма через стол, и сквозняк унес голубоватое облачко в темный угол комнаты.
– Розыгрыш греческой карты стал неизбежным, когда год назад Муссолини занял Грецию. Он стремился произвести впечатление на герра Гитлера, каковой, по мнению дуче, относился к нему без должного уважения, – и потому он отправился в поход, двинул свои албанские армии в соседнюю Грецию. Для меня это был вопрос чести. Видите ли, бедняга Невилл в апреле тридцать девятого обещал Греции поддержку людьми и оружием в случае, если на нее будет совершено нападение. Мои обязательства перед Грецией не подлежали сомнению.
Годвин, с рюмкой бренди в руках, придвинулся ближе к огню. Все это он знал и раньше, но услышать рассказ о событиях из уст самого премьер-министра – дело совсем иного порядка.
– Мне без устали твердили, – продолжал Черчилль, – что сдержать слово было бы безумием. Наше правительство пережило кризис, Чемберлен ушел в отставку, я – представьте себе! – не отвечаю за его договоры и не связан его обязательствами. Приводили и тот довод, что на помощь Греции придется послать части из ближневосточной армии Уэйвелла. Все чистая правда, только об одном не упомянули – мы давали обязательства – мы дали слово! Иден сказал мне, что это дурь – так и сказал: дурь! И Уэйвелл, как это ни грустно, закусил удила. Говорил своим ребятам, что я спятил и не понимаю, в каком положении он оказался, столкнувшись с итальянской армией в Северной Африке. Говорил, что в Греции положение таково, что врагом окажется скорее время, чем итальянцы. «Прекрасно, – отвечал я ему, – тогда пошевеливайтесь. Надо успеть дать итальянцами по носу до того, как ваши силы понадобятся мне в Греции. Короче говоря, быстренько очищайте пустыню от итальянцев». Главный недостаток Арчи Уэйвелла – это, конечно, что он интроверт, замкнут в себе и ненавидит политиков – а всякий, кто с ним не согласен, разумеется, просто чертов политик. Взгляд, не совсем подходящий для военного, который ведет войну, а стало быть, работает на политиков. Политики дают отставку генералам – и никак не наоборот. С Уэйвеллом трудно иметь дело – у него есть привычка отвечать на вполне разумные вопросы загадками или вовсе не отвечать. Он мастер держать паузу на десять минут. Знаете, затягивать молчание в разговоре. Да, из Арчи получился бы отличный полковник, а на него натянули генеральский мундир. И всю осень сорокового года он твердил всем и каждому, что я не даю ему покоя, дергаю, подталкиваю… так оно и было, Годвин, – с его точки зрения. Мне не нравилась его нерешительность. Я хотел расшевелить его, пытался натравить на итальянцев… я уже начал сомневаться, что он вообще умеет драться, не то что побеждать. И вот я послал Идена с ним потолковать – ха, все равно что к деревянному индейцу обращаться – и, черт меня возьми, он так очаровал Идена, что тот чуть не выпрыгнул из подштанников! Энтони сообщил мне, что Уэйвелл с генералом О’Коннором разработали отличный план. Право слово, так оно и было. Энтони в разговоре со мной мурлыкал, как шесть котов сразу. Может, Уэйвелл с О’Коннором в конечном счете и довели бы дело до победы… Короче говоря, Годвин, я был полон надежд. В декабре О’Коннор – храбрый, решительный человек, можете мне поверить, Годвин, – наконец ужалил. Он, подобно Аттиле, громил превосходящие силы противника, он разбил итальянцев в Соллуме и на перевале Халфайя, он с огнем прорвался в Ливию, захватил форт Капуццо и Сиди-Омар. Драка была отчаянной, но О’Коннор и создан для таких дел – настоящий британский солдат. За неделю победы превзошли все наши ожидания. Более того, захваченные им итальянские орудия и грузовики можно было использовать в Греции… а он все пробивался вперед, взял Бардию, следом одержал крупную победу под Тобруком. Великолепная кампания. Уэйвелл с О’Коннором остались победителями… но Уэйвелл никак не мог забыть старое, просто выходил из себя. Мы вынужденыбыли заниматься Грецией. Но Арчи снова принялся ворчать, подкусывать и зудеть. Он непременно хотел указывать мне, как мне делать свою работу, – очень утомительно… О’Коннор, конечно, на этом не остановился. Помните, Годвин, его рывок на сто миль к западу мимо Тобрука, когда он занял Дерну и погнал остатки итальянской армии? И вот конец – 7 февраля итальянцы сдались! Господи, как они сдавались! Четыреста человек явились к полковнику Комбу из 11-го гусарского [9]9
По военной традиции в Британии некоторые бронетанковые части сохраняли название гусарских полков.
[Закрыть]и объявили себя его пленниками – а Комб так устал, что велел им приходить завтра.
При этом воспоминании живот Черчилля заколыхался от смеха, щеки раскраснелись, на глаза выступили слезы.
– Он велел им… велел прийти назавтра… и они пришли!
Черчилль вытер глаза короткими толстыми пальцами.
– Годвин, что напоминает вам эта история? Ну, что?
Годвин улыбкой покачал головой:
– Что она должна мне напомнить, премьер-министр?
– «Война – это ад»! – Черчилль опять хихикнул. – Вам стоит ее использовать, честное слово, стоит! Поверьте слову старого газетчика!
– Так я и сделаю, с вашего позволения. Можно сослаться на вас?
– Ну конечно! Семейство полковника Комба будет гордиться им. – Черчилль тяжеловесно заворочался в кресле. – Монк, поправьте огонь, будьте добры. Вот спасибо.
Он изучил то, что осталось от его сигары, и достал из кармана кардигана портсигар из свиной кожи. Вынул новую, понюхал и тщательно обрезал кончик. Поднес спичку.
– Ну вот, О’Коннор готов был двинуться на Триполи, куда загнал маршала Грациани. Уэйвелл с О’Коннором уже чуяли кровь. О’Коннор продвинулся на пятьсот миль и захватил 130 000 пленных, четыреста танков, тысячу орудий, крепости Бардии и Тобрука… и тут, должен сказать, судьба зло подшутила над нами… если бы я не знал наверняка, что господь бог – англичанин, то, пожалуй, начал бы сомневаться. О’Коннор оказался слишком успешным, слишком предприимчивым…
Годвин покивал:
– Но ведь ему приходилось действовать наперегонки со временем – из-за Греции. Верно?
Черчилль пропустил мимо ушей замечание, содержавшее неприятную истину.
– Подожди он еще немного, всего четыре месяца, пока все силы Гитлера оказались бы связаны в России… но, увы, итальянцы не слишком упорно сражались у последней черты. Два события послужили к нашей погибели, Годвин. Греки наконец разыграли свою карту, их первый министр запросил у нас помощи… и, за грехи наши, герр Гитлер отправил Эрвина Роммеля драться против нас в пустыне.
Дождь все сильней бил в окна. Капли стекали по каминной трубе и с шипением испарялись на горячих углях. Роджер Годвин, которому пришлось спасаться от армии Роммеля по пустыне, знал, как это было. Но услышать об этом от ПМ – совсем другое дело.
– Да, британский лев, пожалуй, вдоволь поревел и побушевал в пустыне, но Эрвин Роммель, скажем прямо, явился в Северную Африку с хлыстом и тумбой, в намерении укротить зверя. Хлыст и тумба, и еще воля и дерзкая готовность к риску – он решился овладеть ходом войны одной силой воли. Если Лоуренс в наше время был первым богом пустыни, то второй тогда как раз родился – потому что этот великий воин, Годвин, стал именно богом пустыни… Но вы ведь были в Каире и все знаете сами. Наша экспедиция в Грецию началась в марте. Семь месяцев назад. Само собой, наша оборона была ослаблена. А Роммель застал нас врасплох. «Блицкриг»! Он не стал дожидаться новых танков, а прямо вцепился нам в глотку.
Годвин с восхищением наблюдал, как искусно Черчилль расставляет акценты в своем повествовании. Изложение событий было в основном верным, просто не совсем полным. На деле он так оголил британскую оборонительную линию, что Роммелю с его хлыстом почти не с кем было воевать. И Годвин готов был поручиться, что сокрушительный провал операции в Греции – когда пришлось эвакуировать больше пятидесяти тысяч британских солдат, а над Акрополем меньше чем через два месяца взвилась свастика – Годвин готов был поспорить, что эти подробности выпадут из его рассказа.
– Эль-Агейла, Мерса-эль-Брега, Бенгази – по очереди пали под его ударами. – Голос Черчилля рокотал, как гром, раскатившийся над болотами за Кембриджем. – Ним, О’Коннор и Уэйвелл не сумели его остановить. Неделя адской бойни, пятьсот проклятых миль – мы, британцы, отступали в беспорядке, удирая от Роммеля… Невеселая вышла шутка. Я слышал, кое-кто зовет это «Бега в Бенгази» и «Тобрукским дерби», но клянусь вам, Годвин, мне не смешно! Мы опозорены! – Лицо его потемнело, каменная челюсть стиснула изжеванную сигару. – Ним и О’Коннор попали в плен к гуннам и до сих пор в Италии, в лагере для военнопленных – и это британские генералы! – Он мрачно уставился на Годвина. – Роммель великий генерал, но он воюет не на той стороне. И в Тобруке он получил отпор. Мои бесценные «Крысы пустыни» удержались, и до сих пор держатся в осаде… Я сумел переправить Уэйвеллу еще двести танков – конвой через Гибралтар и Средиземное море – но Роммель нам все еще не по зубам. Он переигрывал нас в открытом бою и в маневре, а когда Уэйвелл наконец созрел для драки – наконец! – мы начали мощнейшее контрнаступление. Операция «Боевой топор»! А Роммель сделал из нее отбивную. Отбивную! К чему пытаться скрыть катастрофу? Мы разбиты. Уэйвелл разбит. Ужасно. Лучше всего сказал Алекс Кадоган. «Уэйвелл и ему подобные, – сказал он мне, – никуда не годятся против Роммеля. Это все равно что играть с Бобби Джонсом на тридцати шести лунках». Понимаете, у меня не было другого выхода. Уэйвелла пришлось отставить. Я сменил его на Окинлека. Ну, за лето ничего не переменилось. Правда, нападение Гитлера на Россию сдержало удар Роммеля. Окинлек поставил командовать западными силами Каннингхема – может, он и прав, Каннингхем в Восточной Африке оставил от итальянцев мокрое место…
Галстук-бабочка вздрогнул, когда он повел округлыми плечами.
Было уже за полночь, но Черчилль был все так же бодр. Годвин знал, что премьер-министр имеет обыкновение вздремнуть днем, после чего может работать, и часто работает, ночь напролет. Кажется, намечалась как раз такая ночь. Вардан подавил зевок и встал, чтобы размять свои длинные ноги. Черчилль пристально всматривался в лицо Годвина. У того возникло пренеприятное ощущение, что его оценивают на пригодность к какому-то поручению, которое вполне может оказаться ему не по силам. Само собой разумеется, премьер-министр не для того ехал среди ночи в Кембридж, чтобы подвести итоги африканской кампании, которая в подробностях была известна им обоим. Должна же быть еще какая-то цель, помимо того, чтобы Годвин мог рассказывать об этой достопамятной встрече своим внукам, если – что маловероятно – таковые появятся. Черчилль ерзал в кресле, выискивая самое удобное место для седалища. Его тяжелый потный лоб в отблесках огня, казалось, светится собственным светом. Все они вспотели. Вардан открыл окно, впуская в комнату грозу.
– Сейчас мы готовим новое великое предприятие, – сказал Черчилль. – Осталось меньше месяца до большого наступления. И я намерен сделать все возможное, чтобы оно не провалилось… все, что в моей власти. Операция «Крестоносец». Мы уничтожим бронетанковые войска Роммеля, мы вызволим отважных «Крыс пустыни», мы вернем себе всю Киренаику и займем Триполи… Мы все это сделаем, если сумеем доказать британским бойцам, что Эрвин Роммель – не бог!Британцы вынесли самое унизительное в истории Британии отступление – им надо показать, что Роммеля можно побить. Вот почему вы здесь, мой молодой друг. Я прошу вас оказать мне услугу – точнее, две услуги.
Он безрадостно усмехнулся, знаменитые челюсти и выдающийся подбородок выглядели сейчас еще более твердокаменными, чем обычно.
– Вам, молодой Годвин, предстоит чертовски много работы. Я хочу, чтобы вы помогли мне втянуть Америку в эту проклятую войну, и хочу, чтобы вы помогли мне доказать, что Роммель – такой же человек, как и всякий другой. Работа предстоит немалая. Но сперва…
Кончик его сигары полыхнул отблеском адского пламени. Склонившись к Годвину, Черчилль взглядом приковал его к месту и постучал кончиками пальцев по колену.
– Но сперва я хотел бы попросил вас поделиться со мной информацией… Я интересуюсь этим Роммелем. А вы с ним знакомы. Я читал все, что вы о нем написали, но мне нужно больше. Я прошу вас рассказатьмне о нем. Расскажите, что привело к вашей встрече, что вы о нем думаете, как его оцениваете. – Премьер-министр улыбнулся. – Я весь обратился в слух.
Это было летом сорокового. К концу июля Франция была раздавлена, как человек, оказавшийся на пути несущегося товарного поезда. Наци овладели материком. Англия осталась в одиночестве, и началась воздушная война, получившая название Битвы за Британию. Геринг заявил, что обойдется без сил вторжения: самолеты Люфтваффе к началу осени заставят англичан молить о мире.
Роджер Годвин своими глазами видел, как не выдержала напора Франция – треснула, словно хрупкая скорлупка. Он, вместе со всеми, зачарованно наблюдал за новым актером, появившимся на сцене истории, – за генералом Эрвином Роммелем, командовавшим «призрачной дивизией», как окрестили ее газетчики и политики. 7-я бронетанковая дивизия Роммеля, подобно кораблю-призраку, с невиданной быстротой перемещалась с места на место, появляясь из-за завесы дождя и тумана, чтобы нанести удар и тут же скрыться – и снова возникнуть в тылу разбитых и разрозненных французских частей. В европейских сражениях еще не видывали армии, действовавшей так быстро и так решительно. Французам мнилось, что против них выступает некая стихийная сила. Притом Роммель руководствовался самыми современными идеями. Он приводил в исполнение блестящие теоретические разработки, изложенные в его ставшей уже классикой книге «Infanterie greift an» – «Пехота наступает», – опубликованной в 1937 году.