Текст книги "Преторианец"
Автор книги: Томас Гиффорд
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
Глава шестнадцатая
До наступления августа, которому предшествовала влажная жара, Годвин старался не думать о Присцилле и Клайде.
Они его использовали, но он знал, что так будет, и жаловаться ему было не на что. Отказать он не мог. Да в сущности, и не возражал. Все это было для него слишком глубоко, или слишком беспокойно, или слишком развратно, или слишком незначаще в его собственной жизни. Словом, его использовали. Он стал третьим в их заговоре. Он обеспечивал им возможность продолжать. Он давал им знать, что на море спокойно. Какого черта!
Он больше времени проводил с Максом Худом или с Худом и Дьюбриттеном, которые наслаждались городской жизнью, в то время как парижане во множестве устремлялись на атлантическое побережье или на природу. Они играли в гольф. Они ездили на скачки в Лонгшан, и Годвин завел трубку, очень красивую, с чашечкой, обтянутой тисненой кожей, и с золотым оттиском прыгающего коня на черенке. Они играли в теннис в Люксембургском саду.
И занимаясь всеми этими делами, Годвин знал, что Клайд с Присциллой сейчас вместе, и тем тяжелее станет для бедняги Клайда неизбежное окончание романа.
Чертовски тяжело это было: не думать, чем они занимаются, сосредоточиться на своих делах, когда в мыслях неотступно стояла картина девочки, открывающей свое тело и впускающей в себя мужчину.
Жара изводила всех, кроме, может быть, Макса Худа. Того пустыня закалила до бесчувствия. Он, по-видимому, не знал усталости. Он оставался собранным и подвижным, и удары его в гольфе были короткими, резкими и обескураживающе точными. Годвин, на шесть дюймов превосходивший его ростом, замахивался шире, притом он давно научился правильно перераспределять свой вес, вкладывая в удар солидную долю собственной массы. Он неизменно обгонял Худа, зато малорослый соперник брал свое у лунок, так что в целом они оказывались наравне. Только Годвин к концу игры был насквозь мокрым и задыхался, а Худ выглядел так, будто совершил небольшую прогулку. Его непроницаемость начинала раздражать Роджера Годвина.
Непроницаемость и воспоминание о выволочке, которую устроил ему Худ за несколько недель до того по поводу его писательства. С тех пор много чего случилось, но Годвину почему-то не удавалось выкинуть из памяти то утро. Хранитель «Книги мертвых»… Сделай выбор, говорил он, будь мужчиной. Но Годвину все вспоминалась ночь, когда они вдвоем наблюдали за парой фликов, когда Анри с Жаком убили человека и преспокойно принялись оправлять форму. Он помнил, как Макс Худ удержал его, дал убийцам уйти.
И этот самый Макс Худ учит его быть мужчиной!
От таких мыслей у него портилось настроение, и именно с такими мыслями он отправился с Худом играть в теннис в Люксембургском саду. На корте было жарко, влажно и пыльно. Даже игроков в шары не оказалось на обычном месте. Над фонтаном Медичи вилась мошкара. Макс Худ ждал его на пустом корте.
– Чертовски жарко, Годвин. Знаешь, нас никто не заставляет играть.
– Все в порядке. Постучим немножко.
Белая рубаха уже прилипла к спине. От жары на солнцепеке у Годвина разболелась голова. Все равно, где помирать, можно и на пыльном теннисном корте.
Первый сет прошел быстро. Худ играл в стиле Лакоста, а Годвин был не ровня Тилдену. Что сделал бы Макс Худ, узнай он о Сцилле с Клайдом? Годвин попятился от этой мысли и прищурился на солнце, увидел черные точки перед глазами. В нем нарастала злость. Куда подевалась его простая жизнь?
Три первых гейма были повторением первого сета, потом Годвин поймал ритм, и пятнышко пота на его ракетке разрослось до размеров большого барабана. Мяч снова, снова и снова падал на него и отскакивал тяжело и точно.
– Хорошая игра! – выкрикнул Худ, когда мяч взметнул пыль у него под ногами. – Отлично разогнался, старик!
И продолжил игру в полную силу.
– Не упусти свой шанс, – крикнул ему Годвин. – Еще один гейм, и со мной покончено. Давай, ублюдок.
Худ расхохотался. Рубаха у него промокла, на потном лице запеклась пыль.
– Годвин, ты меня доконаешь.
– Вспомни пустыню, дружище. Поможет продержаться.
Вышла ничья, и Худ потребовал сыграть последний решающий гейм.
Последний поединок длился примерно вечность. Ноги у Годвина превратились в студень. Руки были тяжелыми, как кувалды. Но и Максу Худу приходилось нелегко, он двигался так, словно увяз в клее. Ноги не желали отрываться от корта. Между подачами он упрямо улыбался.
– Неплохой удар для американца, – кричал он и улыбался Годвину сквозь знойное марево.
Схватка вышла такой долгой оттого, что оба игрока давно выдохлись. Годвин не слишком ясно понимал, почему он не бросит игру. Но остановится он не мог. Это стало важным делом. Жизнь или смерть…
Надолго его бы не хватило. Он это понимал, и Худ тоже, конечно, видел.
Потом мяч поплыл на него, завис, как колибри, и Роджер подумал, что его еще хватит ровно на один прямой. Один последний прямой. Мяч всплыл вверх, Годвин видел, как он вращается, он был лысый и пыльный, черная дыра в солнечном сиянии, и Худ рванулся к сетке, чтобы прикончить его. Он улыбался сквозь сетку, влюбленный в борьбу, в усилия, в запах добычи.
Годвин вскинул руку, развернул ракетку навстречу мячу, почувствовал, как воздух вырвался из груди, увидел, как тетива ракетки встретилась с мячом…
Он моргнул, пот ел глаза, а следующее, что он увидел, случилось неуловимо быстро для глаза, он увидел в крошечную долю секунды, как мяч бьет Худа в лицо, кровь брызжет из носа, увидел, как ракетка выпадает у него из руки и медленно подскакивает в пыли, а потом Худ навалился на сетку и кровь закапала в пыль.
Когда Годвин добежал до сетки, он увидел, как кровь струится к его ногам. Он чувствовал себя как человек, стоящий у дальнего конца длинного темного тоннеля, видя перед собой только светящуюся точку. Голова плыла. Он боялся, что рухнет ничком. Ему попросту было наплевать.
Худ медленно поднял взгляд. Кровь затекала ему в рот и зубы были красно-белыми. Он ухмылялся.
– Лучший удар в твоей жизни, – сказал он.
Макс слизнул кровь, провел ладонью по верхней губе и протянул ее, окровавленную, для рукопожатия. Годвин пожал ее и игра была окончена.
– С меня хватит, – сказал Худ. – Будем считать, ничья?
– Да считай как хочешь.
Годвин и говорил-то с трудом.
– Я тебе скажу, что это было, – сказал Худ, вытирая кровь. – Только для мужчин, вот что это было, черт возьми.
Он хлопнул Годвина по спине. Они устало брели вдоль сетки. На мокрой рубашке остался кровавый отпечаток ладони.
– Я учусь, Макс, я учусь.
Они сели на скамью, глядя на покинутый корт, пропеченный вечерним солнцем.
– Жизнь и смерть, – продолжал Годвин.
Ноги у него дрожали и он никак не мог унять дрожь.
– Точно, – сказал Макс, – и когда мы оставляем позади мячик и прочее, игра продолжается. Ты ведь понимаешь мою мысль, верно, старик?
Годвин в точности понимал его мысль.
В то лето в Париже каждый проклятущий день учил чему-нибудь новому.
Когда пришел август, Мерль Свейн удивил его, сняв крестьянский дом в Бретани, недалеко от дикого скалистого побережья. Он велел Годвину отправляться туда отдохнуть… и дописать пару длинных очерков, для которых тот собирал материал. «И прихватите свою маленькую подружку, танцовщицу или там певичку, прихватите и отдохните хорошенько».
Годвин отправился, взяв с собой Клотильду, и писал, и загорал, и выходил прогуляться по ночной прохладе на скалы над грохочущим прибоем. Он забыл только смыть из воображения картины того, что происходило в оставленном им Париже. Он чуть не рассказал все Клотильде, но передумал. Какой смысл? Ей это знать ни к чему.
На вторую неделю Свейн приехал их навестить. Он приобрел новую машину, открытую модель, и хотел похвастаться. Они отсутствовали всего десять дней, но Годвин успел изголодаться по новостям. Как сказал Свейн, он явно был «не пригоден для сельской жизни». Свейн привез новости, и Годвин глотал их с жадностью, словно сослан был не в Бретань, а на другую планету. Бэйб Руф дома продолжал выигрывать матч за матчем, и Годвин хотел знать, остается ли еще Маршалл Хакер в Монте с Вилли, чтобы вести счет победам Джорджа Г. Руфа за океаном.
Они втроем сидели под луной, слушая пушечные раскаты бьющихся о скалу волн, и пили вино, когда Клотильда спросила о Худе.
– Ясное дело, – сказал Свейн, заливая вином манишку, – есть новости и о Максе. Таинственная личность наш Макс. Чего только не услышишь про Макса Худа!
– Например? – спросил Годвин.
– Похоже, братец Худ – какой-то британский агент. Взаимодействует с французами по части новых вооружений, размещения артиллерии, тяжелых бомбардировщиков, новых танков… все совершенно секретно и, по чести сказать, так ли это важно? Судя по тому, как обстоят дела, войны не будет еще много лет. Однако же полная секретность. А, кстати, оказывается, существует еще и миссис Худ. Что вы на это скажете?
– Я уже слышал, – сказал Годвин.
– Ну вот, она объявилась откуда-то, то ли из Дордоня, то ли из Дювилля, у меня все эти «Д» перепутались. Макс, очевидно, не слишком ей рад. Вам придется с ней познакомиться, обоим. У нее глаза галки и когти гарпии.
– Очаровательное сочетание, – промурлыкала Клотильда.
– Она романистка, – продолжал Свейн, сочась презрением. – Из этих дам-романисток. Не то Евтерпа, не то Эвлали. Что-то поразительно противное. Ах да, Эсми. Вы ее обязательно возненавидите. Худ, верно, был пьян в тот день. Говорят, она рисует персонажей своих романов с натуры, то есть так говорит наш специалист по культуре, Ньюмэн. По его словам, у нее даже есть поклонники. Лесбиянки, – он откровенно подмигнул, – от нее без ума. Да, что еще? Ее сопровождает испанка, титулованная и очень тонная, и Ньюмэн клянется, что всем известно, что они любовницы…
Свейн так и сиял в лунном свете, подставляя опустевший стакан. Он громко рассмеялся.
– Макс, кажется, в ужасе от всего этого, но сохраняет каменное лицо, так что точно не скажешь. Эсми Худ. Да уж, тут он поставил на призовую лошадку, наш Макс, а, ребятки?
– Скажите, – спросил Годвин, – она больна? Я слышал, у нее чахотка и она лечилась в каком-то горном санатории.
Свейн пожал плечами:
– В таком изложении это напоминает сюжет из ее кошмарных книг. Особо румяной ее не назовешь, но и на легочницу не похожа.
Вернувшись в Париж, Годвин получил от Худа телефонное приглашение выпить в «Динго» попозже вечерком.
Худ казался усталым, глаза покраснели и были обведены красным ободком, и пил он больше, чем обычно. Он рассказывал Годвину о Кармен и Эсми, и голос у него чуть дрожал. Не столько от злости, сколько от досады и беспокойства.
– Чертова баба, – говорил Худ, поглаживая усы так, словно на минуту забыл об их существовании. – Я пытался уговорить ее на развод. Много лет пытался. Она дразнит меня, изводит. Это просто невозможно, но я вижу только один способ с этим покончить, а к нему я еще не готов.
– Детей нет, как я понял?
– Детей! Она бы утопила их, как котят! Страшно подумать, какое от нее могло бы получиться потомство… О, мой юный друг, будь бдителен, когда речь идет о юношеских проказах. В свое оправдание могу только сказать, что тогда она не выглядела чудовищем.
По его красивому мужественному лицу скользнула усмешка.
– Эта Эсми – одна из моих тайн. По большей части я живу так, будто и не знаю такой, не то чтоб на ней жениться.
– Скажи мне, она больна?
Худ резко рассмеялся.
– Это Тони сказал?
– Собственно, Присцилла. Она что-то такое слышала.
– Бедная Присси. Ну, я говорил Тони и, должно быть, при ней. Эсми уверяла меня, что умирает… так она представляет изысканный розыгрыш.
– С ума сойти, – сказал Годвин.
– А хуже всего, что я все время думаю о Присси. Черт меня возьми, если я знаю, что делать. Лучше бы мне ее никогда не целовать.
– На твоем месте я бы и думать об этом забыл.
– Но ты, – сказал Худ, – не знаешь ее, как знаю я.
– Может, и не знаю, – сказал Годвин.
Клайд Расмуссен тоже обратился к Годвину за помощью и утешением.
– Ты знаешь, как ценим мы со Сциллой все, что ты для нас сделал. Но пока тебя не было, здесь была адская жизнь. Прежде всего, эта проклятая жара. Извиняюсь за французское выражение, но иной день бывало слишком жарко, чтоб трахаться. Никогда бы не подумал, что могу такое сказать. И Тони держался ближе к дому. И эта богопротивная жена Худа! Взбесился он тогда, что ли? – Клайд вздохнул. – Так вот, без Макса Тони не с кем было играть. А главная беда, у меня такое чувство, что Худ заподозрил насчет, ну, знаешь, нас с Присси…
– Выдумываешь. Ему и без того хватает забот.
Клайд недоверчиво покачал головой:
– Нет, он что-то учуял. При каждой встрече спрашивает, виделся ли я с Присциллой. У него такой холодный взгляд… я ему не доверяю.
– Погоди-погоди. Скорее уж тебенельзя доверять…
– Ты же понимаешь, о чем я. Этот человек пугает меня до поноса.
Он помолчал, уставившись Годвину в лицо.
– Без тебя здесь был просто ад, приятель. И Присси тебе то же скажет. Ты с ней виделся?
– Нет.
– Надеюсь, ты не станешь наказывать ее за мои грехи.
Он заморгал, простоватое лицо было полно печали.
– Просто еще не успел повидаться.
– Но, слушай, ты мог бы заглянуть к Тони завтра к вечеру? У нее урок, и мы могли бы урвать потом часок для себя… если ты отвлечешь старого добряка Тони. Сделаешь это для нас, приятель?
На следующий день, заглянув к Тони Дьюбриттену, Годвин нашел его дремлющим в тени возле дома. Он выглядел не слишком здоровым, как, впрочем, и все парижане, измученные жарой, духотой и тяжелым безветрием. Вскоре после Годвина явился Макс Худ. Он один, казалось, сохранил какие-то запасы энергии. Воротничок рубашки накрахмален до хруста, белый полотняный костюм свеж и безупречен, на отворотах ни пятнышка. И усталым он больше не выглядел.
Взглянув на щеголеватого Макса, Дьюбриттен заметил, имея в виду миссис Худ и ее подругу:
– Дамы покинули город?
Худ бледно улыбнулся:
– Если бы так! Но, увы, нет. Я решил быть выше этого.
Разговор тянулся лениво, Худ, встав, прошел в дом и вернулся с высоким стаканом прозрачной жидкости в руках. Когда он проходил мимо, до Годвина долетел запах. Худ пил джин, как воду. Руки у него подрагивали, но в остальном он выглядел вполне здоровым.
День наконец подошел к концу; тени протянулись до середины сада, и всех стала донимать мошкара. Годвин счел, что дал любовникам – от этого слова у него все внутри переворачивалось, но что толку отрицать очевидное – достаточно времени. Извлекая себя из шезлонга, он услышал скрип калитки. Присцилла вернулась домой. Она раскраснелась, как видно, от жары, бело-розовая юбочка с блузкой подчеркивали здоровый загар лица и рук. Она несла в руках скрипку и папку с нотами и весело махала рукой куда-то через плечо, взбегая по трем выкрошившимся ступеням в полумрак дома. Дьюбриттен, покойно раскинувшийся в кресле, взглянул на Макса с Годвином.
– Не знаю, что бы я делал без этой девочки. Она принесла мне счастье.
Медленно шагая по тихой улице, Годвин заговорил о Сцилле. Худ отозвался:
– Знаешь, ты был совершенно прав насчет той глупости, которую я с ней выкинул. Я в конце концов попробовал извиниться, и, странное дело, можно подумать, она совсем ничего не помнит. Так загадочно на меня посмотрела и сказала что-то, мол, какая была чудесная ночь, и стала вспоминать вечеринку. Женщины! Кто знает, что у них внутри?
– Я начинаю думать, что лучше нам и не знать.
– Это, пожалуй, верно. Знаешь, она сейчас немного не в себе.
– Правда? – машинально удивился Годвин, полагая, что речь пойдет о Клайде. Неужели он заподозрил?
– Да, тут в сущности, пара обстоятельств. Ты ведь знаешь, Клайд вроде как взял ее под крылышко, прямо старший брат. Вечные разговоры о музыке, о необходимости ежедневных упражнений, об интимной связи между музыкантом и его инструментом. Примерно как у солдата с его оружием, насколько я понял. Вы, так сказать, сливаетесь воедино. Она уверяет, что он и правда искушен в музыкальной теории и тому подобном. Ну так вот, у меня такое впечатление, что он в последнее время ее забросил. И в доме не показывается. Понимаю, у мужчины своя жизнь, та чернокожая девочка, с которой его теперь видят, и клуб, я ни в чем его не виню, ни в коем случае, но, правду говоря, по-моему ей не хватает этой музыкальной болтовни… это первое, что ее беспокоит, и еще это дело с ее матерью, с леди Памелой – им, кажется, грозит ее появление – примерно такое же желанное, надо думать, как гадюка в подштанниках. Или как моя женушка, если на то пошло. Во всяком случае, ходят слухи, что нынче летом леди Памела намерена вернуться к Тони, чтобы попробовать наладить жизнь. Я советовал ему дать ей пинка под зад, но он все надеется ее исправить и превратить в достойную мать для Присциллы. Поразительно, как слепы бывают мужчины, когда речь заходит о женщине. Памела – дрянь, тут и говорить не о чем. Почему же он этого не видит? Люди такие, какие они есть. Замечал? Они мало меняются после того, как немного оформится личность.
Годвин кивнул. Он словно опять слышал Присциллу.
– А дома у тебя получше? – странно было испытывать жалость к Максу Худу.
Тот рассмеялся.
– Нет, и все это довольно утомительно. Пожив с Эсми, начинаешь тосковать по крови и воплям окопов. А уж испанка… Но я не стану тебе с этим надоедать, старик, я сам пролил молоко, чего уж теперь над ним плакать. Надеюсь, тебе не придется с ними столкнуться.
Тот август затянул Эйфелеву башню знойным маревом. Город погрузился в горячечную полудрему, в томное оцепенение, которое должно была разразиться эмоциональной вспышкой, и поводом для нее стали постоянные демонстрации в защиту Сакко и Ванцетти, ожидавших казни в далеком Бостоне. Парижане были твердо убеждены, что этих двух итальянцев несправедливо осудили за вооруженное ограбление и убийство потому, что они были иностранцами и анархистами. Возможно, так оно и было. С приближением даты казни по всей Европе прошли демонстрации. В Париже, в то время по-летнему пустынном, то и дело можно было наткнуться на шумную размахивающую плакатами группу демонстрантов. Годвину все это представлялось странным. Это было его первое знакомство с накалом политических страстей в Европе.
В Париже стояло то еще время года. Волны зноя, полупаралич, торговцы еще раздражительнее, чем обычно. Цветы в забытых ящиках на подоконниках вяли, опадали и засыхали. Собаки, высунув языки, пыхтели в тени. Кафе, правда, были полны, но в них звучала больше английская речь. То же относилось и к клубу «Толедо»: дела шли хорошо, но это был уже не совсем Париж.
Роджеру Годвину было не по себе. Походило на то, что он подхватил лихорадку, которая кипит в крови, но никак не может прорваться и наконец уложить в постель. Он получил чек от Маршалла Хакера, так что у него на счету лежали вполне приличные деньги. Он начал подумывать о покупке маленького автомобиля, даже присмотрел красную двухместную английскую модель. Он мечтал о том прекрасном времени, когда жара спадет и можно будет хоть немного спать по ночам.
Клотильда впервые со времени их знакомства была несчастна. Ей хотелось покончить с жизнью профессиональной проститутки. Она пыталась найти работу танцовщицы и певицы в каком-нибудь клубе с дивертисментом, но это оказалось непросто. Дело было плохо. По ночам она лежала в объятиях Годвина и плакала. В тяжелой вязкой жаре он с трудом заставлял себя двигаться. Предложил помочь ей деньгами, но она только сильнее расплакалась. Сказала, что, когда кончится лето, она больше не будет проводить время с мужчинами за деньги. И спросила Годвина, какие у него планы. Ее ресницы трепетали, щекоча ему грудь. Он сам не знал ответа на ее вопрос, и это беспокоило обоих.
На бокс их вытащил Клайд Расмуссен.
Билеты принес местный распространитель – фанатик джаза и постоянный посетитель клуба. Клайд устроил себе свободный вечер, пригласив играть за него «черный» джаз, и пригласил Худа и Годвина устроить «мальчишник». Он решить, что им не помешает провести время в мужской компании, без участия всяких там женщин.
Бой должен был состояться в помещении bal musette,в котором наскоро соорудили ринг и повесили большие плоские светильники, напоминающие перевернутые бильярдные столы, только больше. По обе стороны расставили двадцать рядов стульев, а за ними оставалось пространство для зрителей без мест. Насекомые тучами собирались под лампами, и время от времени подлетевшие слишком близко, потрескивая, лопались и сгорали. В помещении было не продохнуть от синего дыма сигарет и трубок, от запаха пота и теплого вина. Они, протолкавшись сквозь толпу, нашли свои места у самого ринга, рядом с человеком, звонившим в гонг.
Годвин сосредоточено делал мысленные заметки, запоминая все, что попадалось ему на глаза. Роящиеся под лампами насекомые, бутылка эльзасского пива в руке звонаря, длинные обвислые усы рефери, трехногие табуреты, кренившиеся набок, когда бойцы устало падали на них между раундами, промокшие боксерские трусы, облегавшие их как купальные костюмы, помятые ведра вместо плевательниц, губки, из которых сочилась розоватая вода, короткие черные носки, отвернутые к полотняным туфлям, безволосые икры, набрякшие влагой перчатки, тяжелые, как сырой цемент, брызги крови и пота, когда такая перчатка врезалась в лицо, кровавая вода, брызгавшая между сломанными зубами…
Главным событием вечера была схватка легковесов, смуглого малорослого монегаска и моряка из Марселя с блестящей обритой головой. Моряк, обладавший телом юноши и разочарованным оскалом пятидесятилетнего кочегара, в третьем раунде загнал монегаска в угол и, прижав к канатам, сломал ему ребро левым апперкотом, а когда бедолага, задохнувшись, согнулся в три погибели, разбил ему нос прямым правым. Кровь брызнула дугой, словно радуга конца света, в лицо Годвину и на рубашку Худа, как пулеметная очередь. Монегаск упал на колени, ткнулся лицом в помост, перемазав кровью липкий пятнистый ковер. Толпа вопила и топала ногами. Губка, пролетев между канатами, дохлой макрелью шлепнулась к ногам рефери.
Пот смывал кровь с лица Годвина. Они проталкивались по забитому проходу обратно в пропитанную зноем ночь.
Годвина смутно поташнивало, но черт его побери, если он не наслаждался каждой минутой схватки.
Они остановились перехватить по рюмочке на сон грядущий и пошли дальше вдоль реки, в надежде повстречать прохладный бриз от воды. Надежды, разумеется, не сбылись, но они сделали все, что могли. Годвин попробовал оттереть с лица кровь, но оставшиеся пятна засыхали и отшелушивались, стягивая кожу. Они все время держались набережной, звуки музыки из дансингов заглохли позади. Наконец они свернули от реки по небольшой улочке, проходя через озерца света на перекрестках и снова ныряя в темноту, где летучие мыши кружились вокруг колоколен старинных соборов.
Недавнее прошлое без предупреждения, подобно курьерскому поезду, налетело на них из темного провала переулка.
Крик о помощи, всхлип. Слабый шорох, словно зверек юркнул в укрытие.
Худ остановился, поднял руку, чашечкой приложил к уху, вслушался.
Снова влажный всхлип, невнятный, как стон умирающего животного.
Что-то темнело на земле в дальнем конце короткого узкого переулка. Человек. Годвин уже видел такое недавно, в таком же темном тупике. Ему показалось, что случившееся – тогда и сейчас, у него на глазах – приковало его к месту.
Человек пытался подтянуться, хватаясь за неровные бруски, уползая от голубоватого света фонаря, горевшего, казалось, за тысячи миль отсюда.
Худ уже бежал к беспомощно корчившемуся телу. Клайд шагнул за ним, еще не вполне разобравшись, что происходит.
Человек был уже мертв, хотя еще не знал об этом.
Годвин поравнялся с лежащим, но остановился поодаль. Он не мог заставить себя подойти ближе.
Раненый судорожно перевернулся на спину. Худ встал рядом с ним на колени. Страшно запахло бойней. Клайд вдруг сдавленно охнул, отвернулся, привалившись к стене, и его стало рвать. Рвотные судороги продолжались и после того, как желудок опустел.
Худ наконец разогнулся, постоял, глядя вниз, на тело.
– Уходим, – сказал он, – он умер. Ничего нельзя сделать.
И медленно пошел на голубой свет фонаря.
С места, где стоял Годвин, виден был поднимающийся над трупом пар. Пар, даже в такую жаркую ночь.
Он подошел ближе, уставился в изуродованное лицо, в невидящие неподвижные глаза. Щека вздулась. Откинутая рука походит на сосиску, сплюснутую в слишком тесной упаковке. Мертвец чем-то напоминал раздутый воздушный шар. Рубаха лопнула, грудь выпучилась наружу между отлетевших пуговиц.
Его избивали, пока он не лопнул.
Пар. Годвин не сразу понял, что происходит. Он уставился на среднюю часть тела, откуда шел пар.
Раздутое тело разорвалось.
Его избили до смерти, били, пока разбухшее от вина брюхо не лопнуло, вывалив внутренности, свисавшие из живота длинным перекрученным клубком змей.
Годвин начал пятиться от тела и услышал, как Худ шепотом окликает его по имени. Он догнал спутника у выхода из переулка, под голубым фонарем. Худ указал ему на пятна крови на булыжнике, у начала вымощенного брусчаткой переулка. Он поднял глаза к голубому фонарю. Фонарь освещал заднюю дверь prefecture de police.
Полицейского участка.