Текст книги "Преторианец"
Автор книги: Томас Гиффорд
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 38 страниц)
Глава тридцатая
Декабрь 1944. Бельгия
Годвин в жизни так не мерз.
В жизни так не мерз, не был так голоден, измотан и напуган. И грязен. Выжат до предела. Напуган до смерти. Бесконечные отзвуки разрывов, земля содрогается, стены качаются, и пласты снега скатываются с еловых лап тысячью лавин. Воздух полон снега, комьев грязи, шрапнели и сотен летящих обломков. Он пережил «Блиц» в Лондоне, но там было совсем другое дело. К тому же Годвину казалось, что он начал глохнуть. Он уверен был, что в животе у него бурчит, но не слышал бурчания. Он гадал, сколько ему еще осталось. Хватит ли времени?
Он так долго бродил по этим перекопанным взрывами, наполненными кашей из снега и грязи колеям, бывшим некогда дорогами, так долго пробирался через гектары леса, от которого остались только расщепленные пни да завалы стволов, натыкаясь то на трупы, то на брошенные грузовики, джипы и танки, что начал терять счет времени. Возможно, так всегда бывает перед смертью. Может быть, тебе становится безразлично, какой нынче день, если ты давно не спал, и замучен страхом и бешенством, и забыл, что значит не бояться. Снег, дым и туман застилали солнце, ночи были немногим темнее дня. Какая разница, на какой день ты наконец прикончишь свой последний паек и поймешь, что в нем – вся твоя жизнь?
Он боролся со сном. Он прижимался спиной к стене, и дул на пальцы, и мечтал развести огонь, но от костра могут загореться остатки здания, и где он тогда окажется? Поэтому он старался вспоминать. Вспоминалось с трудом, мысли путались.
Вот первая ночь на дороге от Парижа. Они едут в старом приземистом черном «ситроене». Они втроем отправились навстречу немцам, по слухам, прорвавшим фронт в Бельгии. Они стремятся навстречу войне, ищут фронт в мокром снегу и грязи и еще не знают, что фронт окружил их со всех сторон, что он непрерывно смещается, что танки и двести пятьдесят тысяч немецких солдат форсируют реку Ор и рвутся к Антверпену, не знают, что проклятая война вот-вот обрушится на них танками, автоматчиками, артиллерией. Германская армия пыталась отыграть хоть одно очко в проигранной партии. Потом ночлег на лесопилке после того, как он отбился от спутников под сильным обстрелом в местечке Манхай, – ночь, когда он задыхался в сырых опилках и в дыму «ситроена», медленно догорающего в снегу. Еще недавно на лесопилке работали круглосуточно – из лесов под Сен-Вит подвозили лес и распиливали его на доски, чтобы строить зимние бараки для армии союзников, которые готовились в самом скором времени разбить вдребезги последние остатки рейха… А с рассветом уже разбегались, спасаясь от немецких танков, надвигавшихся из леса, валивших перед собой деревья, возникавших из густого тумана и снежных вихрей под треск пулеметных очередей, и сотни фигур в белых маскхалатах, бежавшие за танками, казались призраками, плывущими рядом с тяжелыми машинами, и непрестанно били автоматы…
И еще ночь, когда он не знал, куда его занесло. Несколько человек сбились кучкой у огня в ледяной гостиной некогда изысканного «шато», покинутого несколько дней назад американским штабом и теперь пустого, закоптелого, с оспинами пулевых пробоин на стенах… И еще ночь, когда он стоял на посту с одиноким, перепуганным американским солдатиком из Дубьюка, которому вручили базуку и велели удерживать перекресток, если прорвется 6-я танковая армия Сеппа Дитриха. Чтобы управляться с базукой, нужны были двое: один – чтобы наводить и стрелять, другой – заряжающий. Но напарник часового, заслышав адский грохот в лесу за скрытым туманом поворотом дороги, сказал «спасибо, с меня хватит» и ушел по дороге, оставив защиту демократии и человечества тем, кто лучше снаряжен для этой работы. Годвин наткнулся на парнишку с базукой незадолго до полуночи. Оба они растерялись, оба были напуганы и промокли до нитки и вздрагивали при каждом выстреле из затянутого туманом леса, где снега было по колено, и они вдвоем охраняли в ту ночь Западный фронт, а Сепп Дитрих прошел какой-то другой дорогой…
Много было ночей: ночи в комнате смеха, ночи в павильоне ужасов, и вот он снова в Мальмеди, которая когда-то была чудесной деревенькой, а теперь практически исчезла с лица земли.
Бомбежка продолжалась уже два дня. Или три? Какая разница? По какой-то причине – какой, он уже не понимал, а может, не понимал и раньше – американцы сочли нужным бомбить Мальмеди. Возможно, это была ужасная ошибка. А может, они знали, что делают, и просто не потрудились предупредить людей из 291-го саперного батальона и других, проходивших через Мальмеди или окопавшихся здесь. Какая разница?
Насколько он мог судить, американцы, и британцы, и немцы стремились убить всех на своем пути, быть может, все население Бельгии. Вот к чему свелась под конец война, но Годвин не участвовал в этой войне. Действительно не участвовал. Он был здесь по личному делу. Две недели назад он сидел в Лондоне, вел обычные репортажи на Соединенные Штаты, писал свои статьи, отмечал шестое военное Рождество – а теперь он здесь, сидит на собственной заднице в разбитом бомбами деревенском доме, в деревне, уничтоженной немецкой армией, где у него на глазах немцы хладнокровно расстреляли кучку только что захваченных в плен американских пехотинцев. Так теперь велась война. К черту пленных, пленных не брать. Война в пустыне осталась далеко позади, и вот к чему все пришло.
Он вспоминал, как прятался в каком-то подвале, вместе с такими же перепуганными, как он, людьми. Местечко называлось Труа Понт, и там тоже сверху доносились автоматные очереди, и здание над ними содрогалось до основания. И какой-то старик сказал, что гансы палят в них из Большой Берты, что это самая большая пушка в мире, и стреляют они издалека, из-за «линии Зигфрида», со специальной железнодорожной платформы…
А теперь, господи, он снова в Мальмеди, в залитом кровью, заваленном снегом и грязью, затянутом дымом и туманом центре изученной вселенной.
Он уже нашел своего врага, потом потерял в неразберихе прорванного немцами фронта и снова проследил до самой Мальмеди. Годвин шел за ним до самой забытой богом Мальмеди и теперь дожидался, когда он войдет в дверь. Панглоссу предстояло умереть.
Годвин был в комнате не один. Все стекла были выбиты, снег влетал сквозь провалы в крыше. Спускалась ночь. Когда затихала стрельба, Годвин различал чье-то чуть слышное пение…
Он зажег свечу. Она замигала на холодном сквозняке, потом разгорелась, и слабый свет осветил угол, где лежал второй обитатель дома. Это был радист. Он лежал на спине, вверх лицом, с открытыми глазами. Он умер три часа назад.
Годвин принял его за Панглосса. Увидел склонившегося над рацией человека и решил, что Пан глосс сообщает в немецкий штаб о ходе сражения. Годвин застрелил его. Но это был не Панглосс.
Теперь Годвин ждал – терпеливый убийца в окружении смерти. Он держал в руке немецкий автоматический пистолет «шмайссер» и ждал шагов в коридоре.
Панглосс, должно быть, знал о прорыве еще в Париже. В ту ночь в Париже, неделю назад – или больше недели? Нет, кажется, как раз неделя прошла, да, сегодня сочельник… Веки у него налились тяжестью, он вспоминал – подумать только! – о Мерле Б. Свейне и о Сэме Болдерстоне и старался не вспоминать о кинжальном лезвии холода, впивающемся в него…
Он оказался в Париже в начале декабря. Он опять был аккредитованным военным корреспондентом, а в городе было сыро и холодно: серая пневмонийная погода, разительно непохожая на то лето семнадцатилетней давности. Но он походил по старым местам, побывал на узкой улочке, где они жили с Клотильдой, и отыскал клуб «Толедо», где Клайд сделал себе имя. Он постоял перед домом, где жил Хью Дьюбриттен и царствовала искусительница Присцилла, перевернувшая все их жизни. Он посетил кладбище, которое совсем не изменилось. Прошло много лет, и мир, и Париж, и Роджер Годвин стали другими. Насколько он мог судить, изменения были не в лучшую сторону.
Он уже обошел пресс-центры и начал поиски человека, которого намеревался убить. Он провел здесь уже несколько дней и завтракал в небольшом кафе на берегу Сены, против Нотр-Дама. Он единственный из посетителей ел снаружи, закутавшись в свой непромокаемый «барберри» и низко надвинув шляпу. Кофе был обжигающе горячим, корочка теплых круассанов похрустывала на зубах, а перед ним над рекой поднимался туман. Ему пока не посчастливилось напасть на след предателя, и он начал сомневаться, что это удастся. Если тот покинул Париж, отыскать его в военной неразберихе практически невозможно. В Париже Панглосс тоже был чем-то вроде корреспондента – странная роль, с точки зрения Годвина. Если он отправился куда-нибудь на передовую, то может оказаться где угодно. Сдаваться было рано, но Годвин был несколько не в духе.
И тут он услышал голос из прошлого.
– Или это Роджер Годвин, или я – не Мерль Б. Свейн!
Он оказался заметно меньше ростом, чем помнилось Годвину, и еще набрал вес. Второй подбородок тяжело свисал на воротник, а волосы поредели и побелели. Багровое лицо, косо повязанный клетчатый галстук, в блестящих глазах озорство и ехидство.
– Мистер Свейн! Мерль… Боже мой, это вы! Идите же сюда. Черт, как я рад вас видеть!
Они говорили о былых временах, перебирали имена из прошлого, и Годвин рассказал о женитьбе Макса Худа на Сцилле, и о его смерти, и о собственной женитьбе на Сцилле. Он поведал Мерлю Б. Свейну о рождении Чарльза Хью Максвелла Годвина, а также об успехах малютки Клотильды, и Клайда тоже. И Свейн слушал его, а потом рассказывал Годвину, как он занимался газетой до середины тридцатых, а потом женился на француженке, аристократке с немалым состоянием. Во время войны ее брат стал коллаборационистом, и теперь его разыскивали бойцы Сопротивления; она втянула Свейна в деятельность Сопротивления. Они жили близ Леона, успешно прикрываясь именем ее брата. Она взорвала мост и штаб коллаборационистов.
– Она сумасшедшая, Годвин. Не знает, что значит слово «страх». Ну, а Мерль Б. Свейн, позвольте вас уверить, знает, что такое страх, и свойственные французской аристократии бесстрашие и тяга к приключениям ему совершенно чужды. Я из-за нее чуть жизни не лишился, и это не считая нескольких сердечных приступов, которые она мне устроила. Но как-то она меня вытянула. Мы теперь вернулись в Париж. Ну и война была, верно? Но раз уж без нее не обошлось, я рад, что Мерль Б. Свейн ничего не пропустил. Мне, знаете ли, шестьдесят четыре года. Просто не верится! И как это вышло? Мерлю Б. Свейну шестьдесят четыре года!
Годвин отобедал у Свейна, в элегантном особняке на Правом берегу, в окружении домов избранных богатых родов или того, что от них оставили немцы. Он слушал боевые воспоминания жены Свейна – высокой, надменного вида женщины, нагонявшей страх не только на своего мужа. Он кое-что рассказал им о войне в пустыне и о «Блице», о котором им было известно немногое. А вечером Свейн вместе с громадным пуделем Ришелье проводили Годвина к отелю «Риц». Вечер прошел великолепно.
В ту ночь Годвин не думал о Панглоссе. А на следующий день нашел его, или, вернее, Панглосс нашел Годвина и с радостным удивлением приветствовал его в холле гостиницы.
– Я понятия не имел, что вы здесь! Давно ли?
Годвин улыбался, пожимал руку, завтракал в компании Панглосса и обдумывал, как, где и когда убьет сукина сына.
Он был в Париже две недели, когда шарик лопнул.
Сэм Болдерстон, который в последнее время приобрел известность циклом лекций о послевоенном мире и получил прозвище «Сэм Оставь-мертвых-в-покое-и-наводи-мосты», дождливой и туманной ночью 17 декабря 1944 года забрел в «Дю Магот», где в уютном кресле засиделся до трех часов Годвин.
Ночь была холодная, ветер нес ледяной туман, и Годвин с Мерлем Б. Свейном согревались бренди с содовой, когда Сэм Болдерстон показался в дверях и остановился, по-совиному вглядываясь сквозь запотевшие круглые очки. На нем была старая, крысиного цвета армейская шинель, покрытая мокрыми пятнами там, где изморось просочилась насквозь. Он огляделся в некотором замешательстве, высматривая в толпе лицо, которое искал. Заведение было набито битком. В тот первый свободный месяц набиты битком были все подобные заведения. Французы, когда прекращали на время вынюхивать бывших коллаборационистов, вести бесконечные толки о возвращении чести и славы и объяснять, как это немцам вообще удалось явиться и нагадить у них в доме, собирались в барах и напивались допьяна, демонстрируя свою свободу и независимость. Как обычно, ходили слухи, что, того гляди, заглянет сам Хемингуэй. Чем больше все меняется, тем больше остается прежним.
Сэм протер стекла очков кончиком галстука, хранившего следы недавнего визита в миску «говядины по-бургундски». Очки заняли свое место на круглом розовом лице, и он двинулся вперед, виляя между столиками и стряхивая сигарный пепел то на собственный пятнистый и прожженный искрами костюм, то на гостей, подвернувшихся ему на пути.
– Годвин! – прокричал он. – Мы снова отправляемся на войну, топ ami! [50]50
Мой друг (фр.).
[Закрыть]
– Это как же, Сэм?
– Черт возьми, шарик, чтоб его, лопнул!
Годвин напряженно улыбнулся. Справа от него сидел Свейн, слева – человек, которого он собирался убить не далее чем через час.
– Успокойтесь, милый друг, присядьте, – заговорил Панглосс.
Годвин про себя называл его теперь только так, словно забыв известное ему много лет настоящее имя. Мысль о скором предстоящем убийстве весь вечер держала его в напряжении.
И тут является Сэм Болдерстон, мастер являться не вовремя – если забыть случай, когда человеку надо сбежать от Роммеля, а транспорта под рукой нет. Свейн потребовал для него бренди с содовой. Болдерстон, пыхтя и покряхтывая, протиснулся к ним за столик, попутно утерев лицо салфеткой, выдернутой из-за ворота у человека, сидевшего рядом. Вопли возмущения он пропустил мимо ушей. Болдерстон в своем репертуаре.
– Шарик лопнул, – повторил Болдерстон.
– Какой же это шарик, Сэм? – поинтересовался Панглосс.
Болдерстон обвел взглядом их лица. Он задыхался и потел, как откормленная на конкурс свинья. Узел галстука скрывался за отвисшим подбородком.
– Слухи о смерти великого и ужасного Третьего рейха, о которых в последнее время так трепетно возвещал наш Монти, кажется… несколько преувеличены.
Ради драматического эффекта он пожевал размокший конец сигары.
– Мои осведомители доносят, что вчера – часов восемнадцать назад – немцы в Арденнах перешли в самое отчаянное наступление за всю войну… по всему фронту… Куда ни глянь, всюду джерри, джерри в американской форме… кошмар. Положение воистину дерьмовое. – Он жадно глотнул воздуха. – Хренов Гитлер вообразил, что он еще может выиграть проклятущую войну, вот что!
– В Бельгии…
– Вообще говоря, следовало ожидать, – заметил Годвин. – Если уж они нашли действенный способ, так за него и держатся. 1870, 1914, 1940-й… Каждый раз они проводили массу войск через перевал Лосхейм в горах Эйфель…
– Вот-вот, – подхватил Болдерстон, втягивая в себя бренди с содовой, – именно перевал Лосхейм.
– Они наводнят Нидерланды, Голландию, Бельгию, Францию… – рассуждал Годвин. – Все начинается сызнова.
Свейн кивнул, пригладил всклокоченные седые волосы.
– Дьявольски неприятно. Все эти непроходимые перепутанные дороги… Каждый раз мы не верим, что они это сделают, каждый раз считаем это ложной атакой, каждый раз уверены, что они намерены нас перехитрить, а они каждый раз вваливаются всей тушей и бьют с плеча – именно через перевал Лосхейм. Пора бы нам начать учиться на своих ошибках.
– Позволите вас процитировать, Мерль?
– Просто удивительно, – рассуждал Годвин. – Мы чем-то похожи на династию Бурбонов. Ничему не учимся и ничего не забываем. – Он взглянул на Болдерстона. – Насколько это серьезно?
– Очень серьезно. – Сэм сплюнул клочки измочаленной сигары. – Американцев просто снесли огнем. Нас превосходят в численности, джерри наступают под прикрытием этих здоровенных танков. Не просто «тигры», а «королевские тигры». Шестидесятитонные. Вдвое больше наших «шерманов». Вдвое! К тому же они используют новый тип самолетов, реактивные, чтоб им провалиться. Их и увидеть-то не успеваешь Наши линии слишком растянуты, и джерри пробили множество дыр по всему фронту, а ведь это еще только начало. Повторяется бой Луиса и Шмелинга, только на этот раз выигрывают немцы. Кроме шуток, немецкие солдаты одеты в американскую форму и даже обучены отвечать на все эти специфически американские вопросики насчет бейсбольных матчей, и кино, и бог весть чего еще. Долбаный кошмар.
– Нам надо туда, – сказал Годвин.
– Точь-в-точь моя мысль. Теперь главная новость дня! Компания ребят из 101-й воздушно-десантной здесь в отпуске, в Париже. Так уж вышло, что я у них – вроде сына полка, их маленький «лимонник». Ну вот, у них есть грузовик, и они через час отбывают туда, в самую кашу. Бригадный генерал Маколифф неожиданно получил командование 101-й, и четыреста грузовых машин направляются в Бастонь… Мои молодые друзья не желают пропустить такое веселье. Место для нас есть. Только, ребята, теперь или никогда.
Панглосс взглянул на Годвина.
– У меня просторный «ситроен». Разве не чудесно отправиться на войну в собственном экипаже?
Годвин кивнул.
– Куда бы вы ни отправились, друг мой, я отправляюсь с вами.
– Значит, решено. Хотите с нами, Сэм?
– Мой вклад – запас коньяка.
– А вы, Мерль? Места полно, старина.
– Нет уж, спасибо. Я уже навоевался. И не вздумайте звать мою жену, не то вы и глазом моргнуть не успеете, как она займет переднее сиденье и примется командовать. А меня увольте.
– Ну, роскошная будет поездка!
Годвин улыбнулся Панглоссу. Удачливей его не найти во всей Франции. Этой ночью ему не умирать.
– Счастливо, мальчики, и помните – Мерль Б. Свейн мысленно с вами!
Смеясь, они отправились в бой.
И вот куда их занесло. В холодные, пыльные, заснеженные, дымящиеся развалины дома в Мальмеди, где он сидел, прижавшись спиной к стене, дожидаясь возвращения Панглосса.
Он посмотрел на часы, встряхнул, чтобы убедиться, что они еще идут. Он ждал уже четыре часа. Холод выгнал крыс из-под заснеженных куч мусора. На известковой пыли виднелись их крошечные следы, похожие на отпечатки птичьих лап. Они обнюхивали мертвое тело в углу. Годвин время от времени швырял в них кусок отломившейся со стен штукатурки, но крысы были настойчивы. Темнота скрыла от него крыс. К сожалению, он и тогда слышал, как они обнюхивают и грызут тело, начав, конечно, с лица, самой доступной части. В конце концов они совсем перестали обращать внимание на летящие в них куски и обломки мусора и спокойно продолжали свое дело.
Бомбежка прекратилась, и к нему понемногу возвращался слух. Свист ветра, неизвестно чьи солдаты, спотыкавшиеся и бормотавшие что-то в темноте за стеной, изредка стон или ругань. Порывшись в кармане, он откопал кусочек сыра в вощеной бумаге, подаренный ему кем-то в Труа Понт. Он развернул сыр и стал медленно жевать. Скудный провиант.
Где-то в ночи окопавшиеся американские пехотинцы завели рождественский гимн: «О, придите, верные!» Огонь лизал стены дома, языки пламени мелькали в темных окнах, дым едкой пеленой висел над разбомбленной деревней, давил, как груз отчаянья, висевший у них на плечах. «Ночь тиха, ночь свята…» Он поймал себя на том, что тихонько подпевает: «О, святая ночь!» Но где же «ярко звезды горят»? Он не видел их из-за дыма.
Он осекся на середине строки, забыл о песне.
Он услышал шаги на лестнице. Тяжелые шаги усталого мужчины.
Он устроил «шмайссер» на колене. Его трясло от холода и сознания того, что он собирался сделать.
Дверь медленно отошла, заскрипев на перекошенных петлях, он успел подумать о своей жене и детях, о новорожденном сыне и пожелать всей душой оказаться там, с ними, свободным от своей кровавой миссии.
Там, в тени, стоял Панглосс. Наконец он был один, в самом подходящем для убийства месте. Один. Их только двое. Некому будет рассказать.
«Мы, три царя Востока…» За стеной все еще пели.
– Панглосс!
– Что?
– Это за Макса Худа…
– Что? Кто здесь? Кто это?
Громко щелкнул выстрел. Отдача электрическим разрядом прошла по руке, встряхнула тело.
Либерман повалился назад в дверной проем – если он и вскрикнул, голос потонул в отзвуках выстрела – и осел на пол, остался лежать, как тюк с мокрым бельем.
Годвин долго не шевелился. Потом тяжело поднялся на ноги и осветил мертвое лицо свечой. Ни последнего слова, ни предсмертных вопросов – просто смерть.
В конце концов, говорить было не о чем. Не было смысла. Ни пощады, ни оправданий. Их не было для Макса Худа и его людей.
Он услышал голос:
– Либерман? Где вы там? – позвал кто-то с лестницы. – Нашли Годвина?
Человек споткнулся в темноте и выругался.
Годвин никак не мог оторвать взгляда от мертвеца. Так много времени ушло. Годы.
– Что здесь, черт возьми, происходит?
Кто-то встал в дверях. Порыв ветра чуть не задул свечу.
Человек посмотрел на Годвина, на «шмайссер», еще зажатый в его руке, потом на труп.
– Что же это вы наделали?
Это был Сэм Болдерстон.
Годвин никак не мог придумать, что сказать.
Формально объяснить то, что случилось в темном, простреленном разбомбленном доме в Мальмеди, посреди битвы за «выступ», [51]51
После высадки союзных войск в Нормандии в декабре 1944 года немцы предприняли в Арденнах попытку прорыва, в ходе которого на линии фронта образовался «выступ». В январе 1945-го союзным войскам удалось перейти в контрнаступление и ликвидировать «выступ».
[Закрыть]было несложно. Удивлялись не тому, что Стефана Либермана, бедолагу, застрелили в свалке, а тому, что Болдерстон и Годвин выбрались живыми. Это было общее мнение, к тому же все соглашались, что чертовски глупо было вообще срываться из Парижа, словно компании безмозглых юнцов. На Флит-стрит и Портленд-Плейс поговаривали, что им чертовски повезло, коль живы остались, и не один бокал был выпит за «этого черта Годвина и его девять жизней». Сэм Болдерстон уехал, чтобы освещать окончание войны, и повстречался с судьбой у Ремагенского моста.
Рассказы Годвина – очевидца и участника яростной кампании по ликвидации немецкого прорыва, вместе с одиноким солдатиком с базукой охранявшего перекресток от Дитриха, свидетеля ставшей известной как одно из самых жестоких преступлений нацистов «бойни под Мальмеди», – его репортажи по следам событий еще укрепили его положение и обеспечили уйму новых наград. И один только Годвин знал, что его европейская миссия завершилась в Мальмеди, и незачем ему было оставаться в этой бойне до конца.
Гибель Либермана на один день всколыхнула лондонские газеты. В синагоге в Голдерс-Грин отслужили поминальную молитву в присутствии кучки актеров из театров Уэст-Энда. Сцилла прочла монолог из его пьесы, подходящий к печальному случаю, а Грир Фантазиа говорил о гибели человека Ренессанса. Все это потребовало некоторого времени, потому что связь с фронтом восстановилась далеко не сразу, но к началу февраля все, что полагалось, было проделано.
Монк Вардан застал Годвина в каморке, выделенной под его кабинет в подвальном помещении дома номер 10, и сурово спросил – совсем как в былые дни, когда он разыгрывал следствие по подозрению Годвина в работе на наци, в дни, промелькнувшие так быстро, если смотреть на них с высоты прошедших лет, – что, черт побери, на самом деле произошло у них в Мальмеди? Он, видите ли, был этим несколько озабочен. Он полагал, что заслуживает объяснений со стороны Годвина, а если ему попадется в руки этот мерзавец Болдерстон, он и из него выжмет показания. Последнее обстоятельство – незримое присутствие Болдерстона в допросной комнате – вынудило Годвина держаться довольно близко к тому, что он второпях наболтал Сэму, когда тот ввалился с лестницы и споткнулся о труп Либермана.
– Колитесь, Годвин! Каким образом наш друг Либерман отправился к Создателю?
В слепящем подземном освещении монокль выглядел плоским и непроницаемым, придавая Монку Вардану сходство с пиратом.
– Понимаете, Монк, надо было побывать там, чтобы это прочувствовать…
– Но мне придется обойтись так, не правда ли? Вы там побывали, вы у нас писатель. Создайте словесный образ, опишите…
– Ну, понимаете, там черт знает что творилось. Нас с Сэмом и Стефаном быстро разнесло в разные стороны. Вы не представляете, что это было: снег, туман, распутица, дождь, осколки снарядов, дым, огонь, все кругом несутся куда-то, ищут свою часть, и эти безбожно огромные танки, я их видел, Монк, они, кажется, смотрят на тебя, будто лично тебя хотят раздавить – снаряды косят деревья, в воздух летят щепки, сучья, кора, иногда с деревьев сползает снег, это как тысячи лавин, Монк, людей осыпает, глянешь, не люди, а снеговики. Говорю вам, Монк, они перли на нас как вам и не снилось… В общем, я бродил там, не зная, куда деваться. Искал Стефана и Сэма и как-то оказался на обочине дороги, когда мимо проезжала колонна немецких грузовиков. Я будто стал невидимкой. Я так устал, что и не подумал прятаться, а им, видно, не было дела до одинокого штатского, остолбеневшего, как пень у дороги. Я, кажется, дважды или трижды проходил через Мальмеди – не помню, может и больше, а потом кто-то мне сказал, что Сэм прячется в тех развалинах, и я решил, что лучше подождать его… Хотелось увидеть знакомое дружеское лицо. Я поднялся по лестнице в какую-то комнатку с проваленной крышей. Мне слышно было, как солдаты поют рождественский хорал… Словом, я заснул, и вдруг хлопает дверь, кто-то что-то кричит, громко кричит, я испугался, подскочил, ничего не понимая спросонья, и тут кто-то выстрелил… Оказывается, в той же комнате спал какой-то солдат, крик его разбудил, и он застрелил кричавшего – это и был Либерман, а я – я подобрал немецкий пистолет, «шмайссер», и вот я схватил его и стал стрелять в стрелявшего, а потом стало очень тихо, и у меня случилось что-то вроде сердечного приступа, и тут Сэм – он шел за Либерманом – вошел и обнаружил нас всех… Вот как это вышло, Монк. Комедия ошибок. И трагедия тоже, само собой.
Вардан долго разглядывал Годвина, поджимал и выпячивал губы, словно стараясь вспомнить что-то основательно позабытое. В конце концов монокль вывалился у него из глазницы, и он развернул свою долговязую фигуру, сел прямо.
– Безусловно, трагедия для нашего Вечного жида, которому следовало бы зарыться поглубже где-нибудь в Клапаме или на Бэйсуотер-роуд и спокойно дожидаться конца войны.
– Вообще-то он жил в Белгрейвии, – сказал Годвин.
Монк молчал, не сводя с него взгляда.
– Ну, всякое бывает. Ему выпал неудачный день.
– Всякое бывает, – повторил Вардан. – Еще как бывает. Итак, это ваша история?
– Да, и, откровенно говоря, я намерен ее и держаться.
– Не сомневаюсь. И шли бы вы…
– Монк, это была ужасная ошибка…
– Да-да, я понял вашу мысль.
Северную часть Англии и Шотландию засыпало снегом. Нарушалось расписание поездов, местами образовались наледи, а в южной части страны и в Лондоне с неба там и здесь еще падали «Фау-2». Ремонт дома на Слоан-сквер шел ни шатко, ни валко, а жизнь в «Дорчестере» становилась утомительна. Дети очень старались приспособиться к новым и порой довольно стеснительным условиям, но ведь дети есть дети. Сцилла оправилась от травм, но зима и теснота тяжело сказывались на ней. Она не была занята на репетициях, съемки нового фильма были отложены до весны, и она чувствовала, что у мужа тяжело на душе. Спросишь, он покачает головой и уверит, что все в порядке, но ее он не мог обмануть. Для Годвина то было странное время: чувство облегчения перемежалось колебаниями. Облегчение относилось к совершенной наконец мести за Макса: исполнив это дело, он с удивлением поймал себя на том, что среди его чувств преобладает именно облегчение. Но оставалось еще навести блеск на тарелки: предстояло рассказать все Сцилле. Тайна была слишком велика, слишком долговечна, чтобы жить с ней наедине. Ему нужна была хоть одна душа на свете, с которой он мог бы разделить этот груз. И, конечно, этой душой была Сцилла. Но ему долго не удавалось остаться с ней наедине.
В начале февраля, вскоре после поминальной службы по Либерману, дело решилось само собой. «Фау-2» стали падать неуютно близко, и Сцилла с няней номер один решили, что детям будет спокойнее в доме леди Памелы на южном побережье. После смерти леди Памелы его использовали всего пару раз, чтобы провести там короткий отпуск, и теперь дом нужно было открыть и проветрить. Проводив нянь с детьми и горами багажа, Сцилла заметила, что ее совершенно не радуют пара предстоящих в ближайшие дни приемов.
– Нельзя ли и нам сбежать куда-нибудь? Чтобы никого, кроме нас? В гостинице все время люди кругом… Пожалуйста, Роджер, давай поедем в Стилгрейвс. Там холодно, все в снегу, и безопасно, и мы могли бы гулять… и ты рассказал бы мне, что у тебя на душе. Знаешь, я, кажется, догадываюсь, что тебя гложет.
– Сомневаюсь, – сказал он.
– Ты думаешь о конце войны. Это уже скоро, и все станет по-другому, весь мир. И ты думаешь, что мы будем делать тогда… и гадаешь, что я скажу, когда ты предложишь перебраться в Нью-Йорк…
Она усмехнулась довольно ехидно.
– Вовсе нет. Даже не близко к тому.
– Ага! Значит, признаешь, что что-то есть!
– Стилгрейвс – идеальное предложение. Едем.
– Давай ночным поездом. Может, застрянем в снежном заносе…
– Ты и думаешь по-киношному.
– Вот спасибо, дорогой.
– Ночной поезд. Как романтично.
– Это будет чудесно, Роджер. Только ты и я. Я так рада, что ты вернулся с войны, что снова дома. Правда ведь, война для тебя кончилась?
– Даю слово.
«Летучий Шотландец» отправился из Лондона под легким снежком – с полными трюмами и в готовности к любым штормам. После обеда они удалились в свое купе с бутылкой замороженного шампанского. Привычная, завораживающая вагонная качка, пробегающие огни, стонущий звон колоколов, затихающий вдали, постели с отворотами хрустящего крахмального белья…
Она лежала в его объятиях под теплым одеялом. Свет погашен. Окно затянуто изморозью. Пора было рассказывать. Так проще – в темноте, когда ей не видно его лица, когда голос сделает всю работу, нарисует ей картину его мыслей, его жизни, кодекса чести, давней затаенной потребности отомстить за Макса Худа. Он начал с рассказа о том, как рождалась их дружба с Максом в то парижское лето почти двадцать лет назад. Он напомнил ей о том, что она видела своими глазами, но не остановился на этом. Он рассказал ей об убийстве двух «фликов». Объяснил, что творили эти двое и почему их нужно было убить, и описал закаленные в крови узы, связавшие их с Максом. Нет, она не обязана была понимать, что значит такое братство: черт побери, Годвин и сам не вполне понимал, как оно возникло, не мог бы определить, с какого момента уже ничего нельзя было изменить, что именно в нем самом утвердило эти чувства, но суть в том, что узы существовали, что было, то было, и ей пришлось принять это как данность.
– Это как вера, – говорил он. – Троица, Преображение, рыбы и хлебы, чудеса… Это вроде веры в то, что Бог – англичанин. Ты просто веришь. Между мною и Максом что-то было. Мы никогда не говорили вслух…