412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тибор Дери » Избранное » Текст книги (страница 5)
Избранное
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:19

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Тибор Дери


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)

– Блеск! – сказал мальчик, в знак почтения поднимая берет. – Завтра добуду веник и наведу чистоту. Во сколько тут обходится полный пансион?

Собранных денег хватило на ужин – длинный тонкий батон красной потеющей колбасы, который они сварили в немецкой каске, поставленной на кирпичи над огнем. Старик зажег только что купленную свечу; в желтом свете ее угол лавки с бурно кипящей водой и подпрыгивающей в ней колбасой, с мерцающим жаром костра был таким дружелюбным, таким уютным, что у двух человек, которые нашли здесь прибежище, потеплело на сердце. Мальчик, жуя колбасу, даже напевал что-то, старик два-три раза начинал то ли плакать, то ли смеяться, а пятнистая собачонка, то и дело, навострив уши, принималась облаивать потолок. Старик с мальчиком ужинали, сидя на соломенном тюфяке, собака – напротив, на красном соломенном коврике. Шустрый будайский ветерок нес в пустые проемы окон сладкий запах цветущих акаций.

– А вы, дяденька, вправду раньше здесь жили? – спросил мальчик.

Старик показал рукой вверх.

– На пятом этаже, – сказал он. – С женой и с сыном.

– Интересно, – задумался мальчик. – А кем вы раньше были?

– Это давнее дело, – пробормотал старик.

– Нет, правда!

– Учителем, – ответил старик.

– А мой отец был текстильщиком, на Кишпештской фабрике, – сообщил мальчик; лицо его вдруг потемнело. – Нынче у нас с вами так себе дела шли, – сказал он рассеянно. – Но вы, дяденька, не бойтесь, осенью, после жатвы, у людей денег больше будет. Важно, чтоб нас полиция не загребла, а то выселят или в исправилку запрут. Вы, дяденька, бегать умеете?

– От кого, сынок? – сказал старик.

Одеяло было одно, но оно оказалось довольно широким, они оба смогли им укрыться и еще подоткнуться с боков. Собачонка сопела возле углей, спрятав в лапы исцарапанный нос. С Дуная порой доносился сиплый гудок парохода. Вечер был на редкость мирным и тихим.

– Вытрясем завтра тюфяк, – сказал, перед тем как заснуть, мальчик. – И вобьем два гвоздя, вешать куртки и шапку. Вы не бойтесь, здесь такой еще будет порядок! И на рынке ведро купим, чистую воду держать, это – первое дело! А на той неделе гребешок вам достанем, расчесывать бороду, а то в ней вечно соломы полно.

Утром лучи встающего солнца упали прямо на тюфяк. Старая собачонка сидела на задних лапах и, свесив язык, неподвижно глядела на спящих. День начался удачно, в куче обломков во дворе мальчик нашел большой кусок зеркала и зеленый кувшин, у которого не хватало только одной ручки. Когда эти сокровища он поставил на полку, комната неузнаваемо изменилась и ослепительно засверкала.

После полудня, когда они стояли на углу Пожоньской улицы, на освоенном еще вчера месте, из потока прохожих к ним шагнула пожилая худощавая женщина в темном платке. Старик видел, как лицо у нее вдруг изменилось, бледный лоб сморщился, рот приоткрылся, и рукой она сделала такое движение, словно муху от глаз отгоняла. С минуту она смотрела на мальчика, потом достала из сетки кошелек, из кошелька – форинтовую монету и, внимательно оглядев заодно и старика, опустила монету в томатного цвета берет. Когда она отошла, мальчик тихо выругался.

– Что с тобой? – спросил старик. – Чего не отвечаешь?

– Так, ничего, – неохотно ответил мальчик.

– Да ты покраснел весь, – прошептал старик.

– А вы этого не можете видеть, вы – слепой, – сердито закричал на него мальчик. – Забыли уже, что ли?

– Что за женщина это была? – спросил старик через некоторое время. – Ты что, ее знаешь?

– Еще бы не знать, это же мать моя, – сказал мальчик.

Спустя несколько минут они отправились домой. По дороге оба молчали, а когда пришли, мальчик зло швырнул наземь свой берет.

– Лучше б она оплеуху дала мне, – кричал он вне себя, – я тогда знал бы по крайней мере, что ответить. Не хочу дома жить, и все, пусть они хоть лопнут от злости. Я уже из автомата стрелял, и пусть никто надо мной не командует!

– Где она работает? – тихо спросил старик. Мальчик дернул плечом.

– А зачем вам? – зло бросил он. – Хотите вернуть меня ей?

– Не хочу я тебя никому возвращать, – сказал старик, и спина его затряслась: снова не понять было, плачет он или смеется. – Ты и сам к ней вернешься.

Утром он проснулся уже один. Правда, с ним осталась собака, но радости это ему не доставило. Он бросил ей колбасу, оставшуюся от ужина, а сам долго жевал кусок черствого хлеба. Он пытался вспомнить лицо той женщины: оно было серым и изможденным; лишь глаза были те же, что у мальчика. Он немного поразмышлял над этим, потом снова лег на тюфяк. Когда в церкви неподалеку колокола зазвонили полдень, он поднялся, побрел вместе со старой пятнистой собакой на набережную и, спустившись до нижних ступенек, сел у самой воды.

1946

Перевод Ю. Гусева.

Конь и старуха


Медленно наступал рассвет. Над восточной окраиной города утренний ветер трепал серые облака, а над горой Геллерт небо все еще было спокойным, звезды, сонно помаргивая, смотрели, как клубится внизу темнота. На булыжнике мостовой блестела осенняя роса.

– Ишь, холодает! – воскликнула старушонка, распахнув дверь во двор и ощутив на морщинистой коже резкую свежесть октябрьской зари.

Двор, огромный и грязный, был полон мглы; лишь в окошке соседнего дома цедился – будто сквозь сжатые зубы – желтый свет керосиновой лампы да из-за приоткрытых дверей конюшни выходил и тут же падал в грязь слабый отблеск карбидной коптилки. Старушонка весело потерла ладони.

– Эй, гляди, осень, нос мне не откуси! Что-то рано ты к нам пожаловала. Вчера вон как было на солнышке жарко: я без кофты, и то упарилась!

За спиной у нее, вгрызаясь в сырые ветки, трещал и щелкал в печурке огонь, звенела в кухне посуда; из горницы, чуть приглушенный стеною, донесся долгий, с подрывом, мужской зевок. В конюшне нетерпеливо топали лошади; вот одна, грохнув копытами по настилу, поднялась и заржала тихонько. Крутой дух навоза, соломенной влажной подстилки, разнося живое тепло, валил из конюшни во двор. За дощатой стеной стучали железные вилы; зашумела вода из открытого крана, потом смолкла.

– Смотри-ка, они еще только навоз убирают! – недовольно ворчала старушка. – Нет народа ленивей, чем возчики да красильщики, чтоб им пусто было!

Маленьким кулачком она погрозила конюшне и побежала в горницу. Сын ее как раз надевал штаны, невестка, присев в углу, плевала на мужнины башмаки и терла их щеткой. Дети сладко спали в ногах кровати.

– Ну, начальник! – накинулась старушонка на сына, который недавно вернулся из русского плена и работал теперь в красильной мастерской. – Ты и в русском лагере дрых до обеда? Тебе деньги за что платят, а, начальник?

Сын помалкивал. Старушонка, сердито нахохлившись, глядела на него снизу вверх, как воробей, не желающий уступать дороги коню; потом, махнув рукой, вышла в кухню и, закрыв за собой дверь, присела возле плиты. «Совсем отощал начальник с тех пор, как домой возвратился, – подумала она и в сердцах плюнула в огонь. – Коли так пойдет, ничего от него не останется, только прыщ на носу да укус блошиный на заднице. Для того ли, начальник, я тебя на свет родила?»

Через десять минут в доме стало тихо; сын, засунув в карман свой обед – два ломтя хлеба с четырьмя кусочками сахара, – ушел на работу. Двое детей крепко спали.

– Вы, мамаша, шли бы в конюшню-то, – обратилась невестка к старухе, едва муж закрыл за собой дверь. – А не то дождемся, что ни зернышка не останется.

– А ты не командуй, начальница, – сердито прикрикнула на нее старая. – Сама вот взяла бы хоть раз да сходила!

– Не могу я…

– А я, стало быть, могу? – раскипятилась старуха. – У меня, стало быть, ни стыда нет, ни совести, я могу животину обкрадывать? А когда она глядит на меня своими глазищами, что мне ей говорить, а, начальница?

– Да как я пойду туда, что скажу, если спросят? – понуро сказала невестка. – А вас там все равно уже знают!

Она поставила на огонь кастрюлю воды, подняла на табуретку корыто, принесла из горницы охапку белья: две желтые детские рубашки с заплатами, мужские подштанники, перинный чехол в красную клетку – и, не глядя больше на старую, поджав тонкие, бескровные губы, нагнулась к корыту. Свекровь, все еще бурча что-то под нос, открыла дверь и, подобрав юбку, шагнула в грязь за порог.

В конюшне было тепло; коптилка, висящая на стене, бросала мягкие блики на лоснящиеся конские крупы. Ночной спертый запах стойла был смачен и густ – хоть ножом его режь да на хлеб мажь. Оба возчика сгребали солому где-то в дальнем конце конюшни, и старуха тихонько шмыгнула в ближнее стойло. Вороной поднял голову со звездой во лбу и недовольно зафыркал, раздувая блестящие, бархатистые ноздри. Мерин в соседнем стойле изогнул шею, косясь на старуху карим огромным глазом. Это были кони похоронной конторы – с сильными, гладкими шеями, ухоженными копытами, округлым крупом; шерсть их блестела так шелковисто, что, стоя рядом, нельзя было удержаться и не погладить крепкую шею, челку, зачесанную на лоб.

– Ишь, глядят! – досадливо прошептала старуха, сморщенной рукой отталкивая морду вороного. – Чего глядите-то? Не видали, что ли, как старухи хлеб воруют для маленьких внуков?

Корма в яслях и вправду осталось немного; старая наскребла с килограмм кукурузы и овса, сложив все в небольшую суму, привязанную под юбкой на поясе. Кони нервно топтались рядом; мерин капризно пригнул голову и стал зло бить копытом по настилу, расшвыривая подстилку; вороной хлестал хвостом и, подняв торчком уши, ощерив крупные желтые зубы, в упор смотрел на суетящуюся старушонку. Ореховые глаза его, мягкие, как цветочные лепестки, угрожающе взблескивали в желтом свете коптилки. Беспокойство передалось и другим лошадям, глухой стук копыт доносился из противоположного края конюшни, где стояли белые кони: на них хоронили детей; одна лошадь негромко заржала. «Тпр-р-р, – послышалось из дальнего угла, – тпр-р-р-р!» «Пора удирать, – подумала старушонка, – а то возчиков переполошат. Ишь, черти жадные, только про свое брюхо думают!»

Когда она опустила юбку и осторожно выглянула из стойла посмотреть, нет ли опасности, в дверях показался конюх, дядя Янош, с бутылкой масла в руке и охапкой сена под мышкой.

– Утро доброе, господин главный конюх, – весело крикнула старушонка. – А не смажете ли и мне копыта? Мне бы как раз смазать надо!

Конюх остановился и посмотрел на нее.

«Ишь ты, и здороваться не желает», – с досадой подумала старая и со злостью шлепнула вороного по холке. Конюх все смотрел на нее.

– Побереглись бы, лягнет, – сказал он наконец.

Старуха потерла ладони.

– Этот-то? Да он добрый! – снова крикнула она и, хитровато прищурясь, еще сильней хлопнула по лоснящейся холке. – Он меня любит: у него хоть изо рта овес вынь, все равно не лягнет. Зря я, что ли, его сахаром угощаю? Вот и сейчас чуть не четверть кило скормила.

Дядя Янош молчал.

– Ну, бывайте здоровы! – сказала старуха и просеменила мимо конюха.

Дома дети уже поднялись и вылезли из кровати; они голышом сидели вокруг очага, дожидаясь, пока высохнут выстиранные рубахи. На огне бурлила кастрюля с мучной похлебкой; невестка стояла возле корыта, выкручивая чехол, от которого поднимался горячий пар. Старая высыпала добычу на стол, села рядом и принялась с мрачным видом перебирать зерно: овес – влево, кукурузу – вправо; из нее она испечет детям лепешки к обеду. «Ты сюда, а ты туда, – напевала она под нос, – ты сюда, а ты туда!» Дети засмеялись было, но бабушка бросила на них такой сердитый взгляд, что они тут же притихли.

Целый день старая была в дурном настроении, а вечером еле дождалась, когда можно будет остаться одной и лечь на набитый соломой тюфяк, который на ночь выносили из комнаты и клали у долго хранящего тепло очага. С четверть часа старуха смотрела на догорающие в печурке угли: они отбрасывали розовые лепестки света прямо в лицо ей и наполняли всю кухню тихим светом покоя, добра и надежды на завтрашний день; потом сон сморил ее. «Прощай, день, до завтра», – прошептала она, прежде чем погрузиться в сон. Но, проспав две минуты, она вдруг встрепенулась. В дверь стучали.

Старая поднялась с тюфяка и открыла дверь. Перед дверью, во влажно поблескивающей грязи, стоял вороной.

– Я б зашел, – сказал вороной, – да в дверь не пройду. Надень кофту, простудишься! Ночи еще холодные!

– Чего тебе? – спросила старая недружелюбно.

Конь помолчал немного, потом, заметно волнуясь, сглотнул слюну и затряс головой.

– Сама зерно у меня воруешь, а потом встречаешь так неприветливо, – сказал он, и в глазах его появились две крупных слезы, покатились по морде, сверкая волшебным сиянием, и упали, продолжая светиться в грязи. – Зачем ты украла зерно?

– Дармоед ты, вот зачем! – строго сказала старуха. – Для чего ты на свете живешь? Чтобы на кладбище дроги возить с богатенькими покойниками?

Вороной вскинул голову; слезы теперь лились у него из глаз потоком.

– А ты-то сама, – тихо сказал он, – ты-то чьи дроги возишь? А сын твой на фабрике? А невестка твоя чье белье ходит стирать? А отец, мать, дед, прадед твои? Вы-то собственные возите, что ли?

На последних словах голос его задрожал от обиды и прервался рыданием. Изогнув шею, он передней ногой стал яростно рыть землю. Он рыл все быстрей и быстрей, комья грязи летели вверх, выше, выше, так густо, что закрыли его, как шуршащий заслон; лишь блестящие ореховые глаза появлялись порой в этом пляшущем вихре. Старая посмотрела на него, посмотрела, потом захлопнула дверь и улеглась снова. «Прощай, день, засыпаю, – пробормотала она. – Поговорим завтра утром!»

1946

Перевод Ю. Гусева.

На панели


Лил неспешный осенний дождь. Порой в послеполуденную тишину влетал порывистый ветер и начинал перебранку с криво висящей жестяной вывеской; ветер стряхивал с нее влагу и уносился куда-то, а дождевые холодные нити опять выпрямлялись и равнодушно висели над узкой окраинной улицей.

– Убьешь, мучитель! – раздался во дворе полуразрушенного дома пронзительный женский крик. – Руки-то не крути!

– Задушит он ее!

– Караул! Руки вывернул!

– Растащите их, убьет ведь! – вопил другой женский голос. – Люди!.. Люди!..

– Неужто никто над ней так и не сжалится?

– Задаром, что ли? – протянул чей-то сытый, самоуверенный голос, в котором готов был вот-вот пробиться довольный смех. – Задаром?

Раздался долгий, отчаянный визг, который вдруг перешел в хрипение, словно несчастной наступили на грудь. На четвертом этаже дома, в чудом сохранившейся комнате, в постели из брошенного на пол тряпья, укрывшись взамен одеяла сложенным вдвое красно-бело-зеленым флагом, лежала девочка. Сначала она лишь прислушивалась к воплям, потом, сонно жмурясь, нехотя выбралась из-под флага. Маленькая белая собачонка осталась в постели, только влажно поблескивающий нос выставила наружу. Передернувшись от холодного воздуха, девочка на носках подбежала к дверям. Дверей, собственно, не было, был лишь проем; галерея за ним обрушилась, и через проем был виден внизу серый вымокший двор; в одном из углов его, в грудах обломков, развесистый старый платан шевелил мокрой желтой кроной.

– Опять у них битва! – проворчала девочка, уперевшись руками в желтые косяки и вытянув вперед шею.

Ветер в один миг выгнал из худосочного тела остатки тепла, накопленного в постели, растрепал и вздыбил – наподобие шлема Артемиды – длинные, иссиня-черные волосы. Девочка засмеялась, разрушила шлем и принялась одеваться. Во дворе уже все затихло, только ветер посвистывал в пробоинах стен.

Девочка, тоже насвистывая, сбежала по лестнице, легко перепрыгивая через щели на месте выломанных ступенек; в щели были видны внизу площадки и марши. В одном месте не хватало сразу двух ступенек: девочка перебралась через дыру, держась за перила. В подъезде она еще раз причесалась, пригладила в волосах голубую ленту, потом, подняв юбку до пояса, одернула снизу легкую красную блузку. На улице тихо моросил дождь.

Подходящего клиента она встретила лишь спустя полчаса, на проспекте Ваци, когда, вся уже вымокшая и скисшая, с посиневшим лицом и руками, раздумывала над тем, не заскочить ли в пивную на углу за порцией запаха мяса и душевного покоя… Она сразу состроила ему глазки. Клиент был солидно одетым господином лет пятидесяти в бархатной шляпе темно-зеленого цвета; отутюженная складка на брюках и острый нос разрезали воздух, как форштевень корабля – волны: все, что могло помешать его ходу, бурля, расходилось и отступало с подобострастной готовностью.

– Тебя как звать? – спросил он.

– Марика, – сказала девочка, потупив глаза.

Несколько минут они молча шли рядом.

– Домой ко мне хочешь? – спросил он.

Она только кивнула.

– Тебя родители, что ли, послали?

Девочка пожала плечами.

– Нет у меня никого.

– С кем же ты живешь?

– Я сама по себе.

Разговаривать не хотелось; дождь хлестал все сильнее, ветер нес брызги в глаза и – стоило лишь открыть губы – в замерзший, голодный рот.

Мужчина раза два оглянулся: не следят ли за ними. Вообще он казался незлым человеком; у него были черные большие глаза, они светились даже в тумане, наполняющем улицы.

– Тебе сколько лет? – спросил он.

– Четырнадцать.

– Ага, значит, четырнадцать? Не тринадцать, нет?.. Это ты усвоила хорошо!

На следующем углу он вошел в лавку и, вернувшись, протянул девочке бумажный кулек.

– На́ вот – и ступай домой! – сказал он.

Марика лишь головой покачала отрицательно.

– Что, не хочешь конфет?

– Не хочу.

– Тогда чего же ты хочешь?

Марика снова состроила глазки. Мужчина усмехнулся – в первый раз с тех пор, как они встретились. Они вошли в подъезд, пешком поднялись на четвертый этаж; когда мимо скользнула стеклянная дверь лифта, бросив в сумрак лестничной клетки сноп желтого света, мужчина поспешил отвернуться к стене.

– Я давайте пойду вперед, чтобы нас не видели вместе, – предложила девочка. – Который этаж?

Они сели на кухне; мужчина поставил на газ остатки еды. Марика, устроившись на белой скамеечке, принялась за конфеты. Когда она с ними покончила – три штуки она отложила в карман, – как раз подогрелась вареная соя. Она съела и сою.

– Ничего больше нету?

Мужчина опять усмехнулся.

– Нету.

– Ну, красавец, тогда в постельку! – сказала она. – Если хотите, ноги могу вам помыть.

Прямо напротив окна мигала цветными огнями реклама; когда она гасла, в комнате становилось темно, но спустя минуту вязь неоновых букв начинала опять накаляться и, разжигая себя, как нечистая совесть, вскоре вновь наливалась зловещим багровым свечением. Девочка лежала на кроваво-красной подушке, под кроваво-красной периной; тело мужчины рядом с ней тоже было кроваво-красным, как у дьявола, лишь белки глаз зловеще блестели.

– Опустить ролетту? – спросил он.

– Не надо, красавец, – ответила девочка. – Так интересней!

Она подняла руку, погрузив ее в красный свет, поиграла ногтями, полюбовалась их блеском – и внезапно уснула. Когда через некоторое время она во сне повернулась набок, тонкая ее рука поднялась и обхватила мужчину за шею.

– Сколько дадите? – спросила она утром, стоя возле кровати.

– Что-что?

Девочка помолчала, опустив голову, затем сердито вскинула взгляд.

– Вот что, давайте без дураков, а? – мрачно сказала она, стискивая кулачки. – Сколько дадите?

– А сколько надо?

– Десять форинтов.

Она сунула деньги под блузку, в ложбинку меж едва обозначившихся грудей; потом, присев, вытащила шнурок из ботинка и перевязала волосы на затылке.

– Может, на почтовую марку дадите еще? – спросила она, опуская взгляд.

– Кому писать хочешь?

– Вам.

– Мне? Да ты даже имени моего не знаешь.

Девочка рассмеялась.

– Знаю, – сказала она и так покраснела, что даже шею залила краска. – Табличка там на двери!..

На улице светало осеннее солнце, тихо грея камни на мостовой; кое-где вчерашние лужи, широко распахнув глаза, неотрывно глядели на солнце. Девочка шла прямо к рынку на площади Лехель. Она торопилась, чтобы не опоздать к тому часу, когда прибывают повозки из деревень; но оказалось, что явилась она слишком рано – и добрых полчаса, до звонка, любовалась горами сладкого перца, тугих помидоров, огурцов, влажный, свежий запах которых заполнял улицу. Для себя она заранее высмотрела одиноко сидящего в конце ряда старика крестьянина, сонно жмурившегося на солнце из-под черной шляпы с полями. Наконец прозвонил звонок.

– Дяденька, помидоры почем? – подошла она к старику. – Восемьдесят филлеров? Столько не дам.

– Не дашь? – равнодушно ответил тот. – И не надо, мне больше останется.

Марика скривила презрительно губы.

– Ну и увозите обратно, в свой Почмедер! – крикнула она, покраснев от досады. – Завтра все потечет, даже свиньям не скормите! Я и то для собаки только беру; она у меня помидоры любит.

Она еще купила у старика кило сладкого перца за форинт двадцать филлеров и четверть кило лука за шестьдесят филлеров. Сетка с резинкой на горлышке, которую, уходя из дому, она затолкала в карман, весомо оттягивала ей руку. На крытом рынке, выстояв длинную очередь, она добыла кило картошки и – кутить так кутить! – позволила себе приобрести кусочек колбасы. Озабоченно сморщив лоб, она пересчитала деньги: оставалось шесть форинтов шестьдесят филлеров. Можно было бы отдать еще форинт за кило бракованных яблок. Она взяла полкило.

Снова пошел дождь; девочка вымокла, пока добралась домой. На третьем этаже она остановилась передохнуть; тут Кудлатка учуяла ее, гулкая лестница наполнилась лаем и воем. Собачонка стояла в дверном проеме и, напрягая ноги, далеко вытянув шею, глядела во двор.

– Цыц, Кудлатка, – сказала девочка, вытирая ладонью лицо. – На обед у нас нынче лечо и три карамельки. А после обеда письмо будем писать.

«Миленький мой, домой я добралась хорошо, собака моя, Кудлатка, совсем меня заждалась», – начиналось письмо; но на этом пришлось и закончить: сломался единственный карандаш. Да и холодно стало, ветер захлестывал дождь в пустые двери и окна, у девочки коченели пальцы. Она полежала на постели, поиграла с собакой, потом – поскольку и дождь стих, моросил еле-еле – они вдвоем пошли погулять.

1947

Перевод Ю. Гусева.

Снова дома


Солдат подошел к дому – многоэтажной рабочей казарме, какими полон Андялфёлд – и остановился. Из подворотни веяло застоявшейся вонью мочи, мусора и гнилых овощей; запах этот, как что-то родное, привычное с детства, ударил в нос, вошел в легкие; солдат проглотил слюну, бледнея от счастья. Запах был точь-в-точь тот же самый, что шесть лет назад провожал его, когда он, выйдя из этих ворот, направлялся в часть; ни на Украине, ни позже, в плену, нигде не встречался ему такой запах – лишь близкие или дальние его подобия, которые были способны разве что слегка потревожить память, но ни один из них не говорил с ним на родном языке. Этот же… этот запах был запахом дома, этот запах был – сама родина.

Он внимательно оглядел фасад. Чуть левее и выше ворот, под одним из окошек второго этажа, со стены отвалился кусок штукатурки, оставив пятно в форме сердца; это был уже новый, без него появившийся след. Посмотрев еще раз на пятно, он вошел в подъезд. Лестница оставалась такой же, как прежде, только в окнах не было стекол. Нога без труда находила ямки в старых ступенях и удобно, знакомо ложилась в них, как в разношенный туфель; одна выщербленная плитка в полу коридора тоже качнулась по-старому под ногой. Темно-зеленая дверь общей уборной в углу, как всегда, была приоткрыта; дом дождался его.

Он вытер лоб тылом ладони и постучал в стекло своей кухни. Ничто не шевельнулось внутри; в кухне было темно. Поднимая руку постучать вторично, он знал уже: жены – если она жива – нет дома; но для очистки совести стукнул и в третий раз. За спиной, на галерее напротив, скрипнула дверь, кто-то разглядывал в щель его спину; тихо звякнув стеклом, дверь затворили. Там и сям ожили две или три занавески; потом распахнулась дверь слева – и осталась открытой.

Он обернулся, внимательно оглядел мальчугана, стоявшего на пороге. «Может, сын? – подумалось вдруг. – Может, Маришка сама на работе, а сынишку оставила Молнарам?»

– Тебя как зовут? – спросил он.

– Молнар, Янчи! – ответил мальчик.

– А не врешь?

– А чего мне врать? – усмехнулся мальчик, без боязни разглядывая солдата; тот покачал головой, потом сам рассмеялся.

– Кого вы ищете, дяденька? – Но солдат не ответил: он уже шел обратно, на лестницу, лишь рюкзак за плечами в такт шагам кивал мальчику.

Внизу, у дверей привратницкой, солдат снова вытер потный лоб. Привратница подняла на него от плиты неприязненный взгляд; со двора, с галерей тоже кололи спину недобрые, затаившиеся глаза. Он снял шапку, рюкзаком привалился к стене.

– Не узнаете меня, тетя Руфф? – спросил он.

Та растерянно опустила руки.

– Не могу в квартиру попасть, – тихо продолжал солдат. – Жены, видать, нету дома. Ключ, наверно, у вас; может, пустите?

Он внимательно всматривался в худое, подвижное лицо женщины, на котором быстро сменяли друг друга недоумение, изумление, злорадство, сочувствие; лицо это, как историческая панорама, за минуту поведало ему обо всем, что за шесть лет произошло у него дома. Он отвернулся: не от нее он хотел узнать это.

– Будьте добры, дайте ключ! – сухо повторил он.

– Так вы живы, господин Юхас? – наконец разлепила привратница бледный рот, показав щербатые зубы. – А уж мы думали…

– Из плена я, – сказал солдат. – Я не писал из Дебрецена, из пересыльного лагеря, потому что два года уже от жены писем не получал. Дайте мне ключи!

Но привратница уже решительно, хотя и с видимым сожалением, покачала головой.

– Нет у меня ключей, господин Юхас! – сказала она с чуть большей долей сочувствия, чем нужно было бы для такого ответа.

Солдат понял ее. «Значит, жена жива, – подумал он. – А сын?»

– Квартира пока на мое имя записана? – спросил он и отвернулся, не желая больше ничего читать в лице женщины.

– А как же… конечно! – кивнула она. – Да вы присели бы, господин Юхас…

Когда он вновь шел вверх по лестнице, в висках у него стучало, в горле что-то жгло и царапало. Но едва он приблизился к двери своей старой квартиры, ослепляющая злоба куда-то ушла, оставаясь лишь в тугой напряженности нервов – да еще в мышцах, пожалуй; ее, во всяком случае, осталось достаточно, чтобы, не сняв даже рюкзака, одним толчком плеча высадить дверь. Едва он вошел, любопытные лица, быстро спрятавшиеся было за занавески в окнах, вновь появились в тихом свете осеннего утра; то там, то здесь открывались двери, какая-то особенно нетерпеливая бабенка, испуганно озираясь, перебежала в квартиру напротив. Внизу привратница осенила себя крестом и затопила плиту, готовить себе утренний кофе.

Солдат огляделся в кухне, потом прошел в комнату. Мебель вся была прежней, к ней добавился лишь дубовый письменный стол с зеленым сукном; стол уместился между окном и шкафом, на краю его в рамке стояла фотография незнакомого усатого мужчины. На спинке стула возле стены висел потертый мужской пиджак; солдат прикоснулся к нему только взглядом: пиджак был чужой. Глаза его, обегая комнату, задержались на щеточке для усов, на курительной трубке и на грязных носках, валяющихся в углу. Но гораздо сильней, чем зловонное дыхание чужих вещей, резануло по сердцу то, что дуло из каких-то тайных щелей мертвым запахом пустоты. Он рывком распахнул дверцу шкафа: на полках не было ни одной детской вещи. Не было их и в кухонном шкафу, и в комоде.

Он вернулся в комнату, к письменному столу, взял усатую фотографию, раздавил ее в кулаке. Гвоздики рамки вонзились в кожу, окровавили пальцы; он не заметил этого. Сняв рюкзак, он поставил его к стене, сел на стул. В комнате пахло не так, как когда-то, когда он жил здесь с семьей.

Появись сейчас перед ним жена и ее любовник, он бы убил их на месте; он туго напряг плечи, губы его дрожали от ненависти. Но когда через час он поднялся со стула, ярость утихла. Он вышел в кухню, разжег в очаге огонь, на плиту поставил кастрюлю с водой. Большой синий таз с потрескавшейся эмалью стоял, прислоненный к стене, на прежнем месте, за табуреткой. Кровь снова бросилась солдату в лицо: таз бесстыдно напомнил ему руки жены и знакомый изгиб спины – но знакомым этим движением она другому теперь ставила таз на кухонную табуретку… Сразу нашел он и мыльницу: на кухонном шкафу, под сложенным, влажным слегка полотенцем. За мыльницей обнаружилось старое зеркальце для бритья – тоже, как всегда, с беловатыми пятнами брызнувшей пены. На плите, рядом друг с другом, два спичечных коробка: один – для сгоревших спичек, как в былые времена. Жена сохранила тот маленький мир, из которого он ушел так надолго, и приняла на его место другого.

Он встал в таз ногами, с головы до ног вымылся, потом бритвой чужого мужчины тщательно выскреб лицо. Движения его постепенно замедлились, обрели тот неспешный ритм, что был выработан годами монотонной лагерной жизни. Вынув смену белья из рюкзака, он оделся, съел кусок хлеба с яблоком, посидел у окна, глядя на редких прохожих на узенькой улице, затем вытер губы ладонью и подошел к шкафу. «Из чистых, видно…» – подумал он, вынимая чужую мужскую одежду и кидая ее в потертый коричневый чемодан, найденный тут же. В шкафу висели два костюма: полотняный, для лета, и черный; под ними стояли начищенные коричневые ботинки. Карманы он не осматривал, да и комод очищал от всего, что казалось чужим, брезгливо и скопом, не приглядываясь.

Порой взгляд его падал на стекло входной двери – но там лишь подрагивал тихий свет осеннего солнца, разрываемый изредка быстро мелькнувшей человеческой тенью. В полдень тени стали скользить чаще; но жена не пришла домой готовить обед, и солдат понял: встречи ждать придется до вечера. Разбираясь с вещами, он – рядом с зияющей пустотой на месте ребенка – обнаружил и новые щели, сквозь которые взгляд проникал в омытое ветром, осиянное радостным светом, безвозвратно ушедшее прошлое: над кроватями на обоях он заметил темный прямоугольник, где висела прежде свадебная фотография его родителей, и еще нашел розовую шкатулку с узором из незабудок, в которой жена берегла его любовные письма; теперь шкатулка была пуста. Не нашел он и писем, которые посылал домой из плена.

Чтоб скорее шло время до вечера, он исправил на кухне протекающий кран, вырезав прокладку из подошвы изношенного башмака; починил в двери выломанный замок, забил два-три гвоздя в расшатавшийся стул. Он как раз закончил со стулом, когда дверь распахнулась. Первой в кухню вошла жена, следом – ее сожитель. По выражению лиц видно было, что они все уже знают.

– Вы пока там, за дверью, постойте, – сказал он мужчине, – мне с женой надо с глазу на глаз переговорить.

Ухватив того за лацканы пиджака, солдат вытолкнул его на галерею и, забрав у жены ключ, закрыл дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю