412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тибор Дери » Избранное » Текст книги (страница 17)
Избранное
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:19

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Тибор Дери


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

– Так, по-твоему, я похудел? – обеспокоенно спрашивает он.

Вороны словно осатанели…

В противоположность большинству пожилых – да-да, вот верное определение: пожилых – людей я не имею обыкновения растроганно погружаться мыслями в собственное прошлое, оттого, быть может, что не слишком им занят, поскольку и настоящее мое, слава богу, доставляет мне достаточно забот. Несмотря на мою исключительно и необычайно ясную память, прошлое теперь все чаще видится мне как бы подо мною, представляется неким гористым краем, над которым клубится туман и где я, стоя на самой высокой вершине и глядя вниз, как будто различаю вдали пик пониже, еще дальше – вздыбившийся утес, но и они то возникают, то исчезают в перекатывающемся между ними тумане; выявить их из хаоса и определить точные очертания зависит, разумеется, лишь от меня. Но – к чему?.. Как я уже сказал, напряженное настоящее все еще доставляет мне достаточно забот. Воспоминания овладевают мной только в случаях исключительных, например, на кладбище, когда я оказываюсь с ними лицом к лицу, но на кладбищах, как уже говорилось, я бываю редко. Вдова действительно была «все еще» хороша; это, впрочем, не удивительно при том, что она на двадцать – двадцать пять лет моложе своего мужа. Она шла за похоронными дрогами одна, ветер изредка шевелил откинутую на плечи траурную вуаль. Сейчас, восстанавливая для себя, какою запомнили ее мои глаза – лет десять… да, примерно десять лет тому назад… – я сам дивлюсь свежести моей памяти: словно ожившая «Женщина в черном» с картины Уистлера[24], она и ныне осталась на моей сетчатке стройная, с тяжелым узлом волос, со скрытой пружинистостью фокстерьера в длинных прекрасных ногах. И вновь возникает во мне еще более раннее, уже, слава богу, схороненное воспоминание: милое прелестное лицо моей жены в большом зале Музыкальной Академии, искаженное ненавистью, устремленное из ложи в лицо другой, прямо на нее глядящей женщины.

Мы подошли к могиле; вороны в небе, вороны на земле, они облепили ее со всех сторон. Человеческий глаз избирательно выделяет симметрию в явлениях мира; потому, возможно, и мне припоминается так, будто птицы, то брызгами осыпаясь с неба вниз, то вновь взмывая, охватили отверстую могилу точно таким же черным венком, что и траурное скопище внизу. Создавалось впечатление – по крайней мере, у меня, толстокожего осла, – словно вороны обезумелым своим карканьем кляли вершившееся внизу действо; в самом деле, возможна ли комедия отвратительней, чем эта, когда еще едва тронутое тлением человеческое тело опускают на шесть футов в землю, а затем с глухим стуком забрасывают грязью голову, грудь и все прочее; я уж не говорю о том, что подчас нельзя знать наверное, не хороним ли мы мнимоумершего. Посему в завещании, коему надлежит еще быть написанным, я непременно дам наказ – надеюсь, не запамятую, – чтобы, перед тем как опустить в могилу, мне проткнули сердце иглой (при таком-то большом сердце, как мое, довольно будет и простой булавки).

Карканье наверху, а внизу победные рыдания тех, кто пережил покойного, – с их помощью мне удалось отразить наглухо запечатанным слухом и последнее надгробное слово, произнесенное уже над могилой. Я отступил как можно дальше назад, не желая, чтобы вдова меня увидела. Но в минутной торжественной тишине после окончания надгробного слова, пока могильщики не начали засыпать яму, Шома Деметриус, снова ко мне подобравшийся, вдруг громко чихнул: вдова обернулась в нашу сторону. До тех пор она, если не ошибаюсь, не плакала, но когда взгляд ее упал на меня, ее глаза внезапно налились слезами. Она опустила голову, громко икнула, еще раз на меня посмотрела. Благодарение моей необыкновенной памяти, коя и сейчас, когда мне уж за семьдесят, подпортилась разве что самую малость, я в состоянии точно воспроизвести все, за тем последовавшее: из горла вдовы вырвался короткий нечленораздельный вопль, красивое лицо исказилось странной гримасой, похожею на усмешку над собой, и она закатилась долгим истерическим хохотом, давясь слезами и смехом. Все бегом кинулись к ней.

Я уже отмечал, что человек в моем возрасте обрастает привычками и они отяжеляют работу мозга, как излишние жировые ткани затрудняют движения тела. Правда, инстинкт тоже нацеливает нас на формирование привычек, и, не создайся у нас навыка следом за правой ногой переставлять левую, мы никогда бы не продвинулись вперед. Впрочем, и так-то ушли не слишком далеко. С тех пор как Тамаш выбросил знамя восстания против того, что обречено, то есть против меня, я начал внимательней следить за собою, занялся прополкой моих привычек. Однако внесем ясность: человек в течение жизни приобретает привычки двоякого рода – необходимые и никчемные. Необходимо, например, дыхание. Я упоминаю об этом не из педантизма: в наше время слишком многим людям препятствуют дышать глубоко и в свое удовольствие, причем действуют иной раз столь ретиво, что остается только прикрыть объект воздействия землей, дабы он не отравлял атмосферу и впредь. Необходимы также навыки, какие мы создали ради сохранения равновесия в общежитии во имя человеческого достоинства, например, обычай говорить правду в обществе лишь в том случае, если при этом мы никоим образом не задеваем интересы присутствующих. Точно так же и с ложью: мы лжем только тогда, когда нас не могут уличить. Светская беседа в подобные моменты принимает столь утонченные, менуэта достойные формы, что просто не веришь Дарвину, будто человек произошел от неразумных тварей. Неизбежным представляется также обычай учить потомков наших читать и писать: иначе как бы они унаследовали те бесчисленные варианты лжи из истории человечества, коими поддерживается существование нашего рода.

Но все это – вещи общеизвестные. Я пишу о собственном старении, а не о старении человечества. Тех стариков моего возраста, чьи привычки, обратись в причуды, вынуждают окружение то и дело почесываться, я просто не выношу. Итак, надлежит выяснить, какие из укоренившихся во мне навыков должны быть изгнаны, иными словами, продолжая уже использованное сравнение, каковы те липомы и жировые подушки в моих духовных жировых тканях, которые ни так, ни эдак в обмене веществ души не участвуют и, следовательно, могут быть удалены без опасности для жизни хирургическим путем. Когда Тамаш впервые выставил свою осадную пушечку, я надеялся, что мой глаз, мои руки еще тверды и я сумею провести эту операцию.

Я говорил, что примерно в это время будто бы обнаружил на стволе моей старости некоторые признаки – чуть набухающие почки – скупости. Старости, сказал я?.. э-э, десять-то лет назад?.. неверное словоупотребление! Темечко у меня хоть давным-давно под сединами, а ведь, по сути дела, только что заросло: мне уже случалось иногда набросать несколько таких страниц, которые, в сущности, с учетом средней моей одаренности, получались чуть ли не совершенными. Немногие среди почтенных моих коллег это понимали, но, по счастью, находились изредка и такие, что бледнели, их читая. Вот в это самое время я и заметил, что нет-нет да пропускаю в рукописи слова, другие слова недописываю, укорачиваю на одну букву, а то и на две; я относил это за счет спешки – необходимости поскорей закрепить на бумаге удачно сложившуюся фразу. Однако в ту же пору со мною раз-другой случились такие вещи, что я стал следить за собой внимательней; результат был ошеломительный: я установил, что недописываю буквы только и исключительно из… скупости. Из скупости? И констипативные явления – уже в другом, более органическом пласте моей жизни, – возникшие в тот период, означили не что иное, как нараставшую приверженность мою к частной собственности.

Скупость! Я – скуп?.. Вот уж никогда не подумал бы, во сне бы не привиделось. Как уже было сказано, я знал себя беззаботным, даже легкомысленным, покуда незачем было экономить избыточные силы и скудные житейские блага; однако умножением последних, по-видимому, не компенсировалось уменьшение первых. Рост годов моих и благосостояния привел к обратному против ожидаемого результату: чем меньше оставалось у меня надежд на будущее, тем прижимистей относился я к моему настоящему. Словно угадав, что подлатать изношенные клетки хотя бы кое-как можно лишь форинтами, я стал скуповат и понемногу, почти неприметно весь как-то съежился физически и духовно. Способствовали этому и душевное потрясение, нервный шок, вызванные грубым объявлением войны сыном моим Тамашем.

Но в один прекрасный день глаза мои открылись: под впечатлением от следовавших друг за другом событий, в общем-то незначительных, и изумления, даже потрясения, им сопутствовавших, я понял, что веду себя по отношению к себе недостойно. Мой биологический возраст еще не заслуживает обызвествления старческими привычками. Мне еще рано, полагал я, становиться рабом привычек, хотя бы той же скупости, приличествовавшей лишь числу моих лет. И хотя мне уже есть что терять, но ведь может еще представиться случай и выиграть.

Место действия, где глаза мои открылись, – квартира моего тестя. Собственный портрет я разбираю обыкновенно в зеркале, какое являют мне лица моих ближних; с безошибочностью животного инстинкта я нахожу в них все те черты, какие хотел бы – поскольку в зеркале отмечаю их с неприязнью – вытравить из собственного изображения. Так человечество, словно огромная зеркальная галерея, учит меня, каким быть не нужно, а значит, косвенно, каким быть следовало бы. Разумеется, что уж скрывать, учение не всегда мне дается.

Не часто встречал я людей противнее моего тестя. Меня, при моем привередливом желудке, буквально тошнило иной раз от его присутствия. Понятно поэтому, что навещал я тещу, которая была мне симпатична, в такие часы – обычно уже под вечер, – когда надеялся не застать старика дома, то есть когда он отправлялся в свое неизменное кафе, чтобы посидеть в обществе других завсегдатаев, своих бывших коллег – банковских директоров. Чаще всего я заходил к теще в первых числах месяца, с определенной суммой в бумажнике, которою помогал ей в расходах по хозяйству; отсутствие главы дома представлялось тем более желательным, что из барственного гонора денег от меня он не принимал: в мире человеческих отношений господину экс-директору банка ведом был лишь один принцип: «даю – беру». Но прежде всего – как бы он разыгрывал передо мною роль главы семейства, если бы вынужден был признать, что, с тех пор как строй в Венгрии изменился, то есть вот уже два десятилетия, содержу его я, хотя и без всякого удовольствия.

Моя незаурядная память всегда с большей или меньшей уверенностью находит в наслоениях прошлого те мышиные норки, куда я упрятывал казавшиеся мне относительно важными воспоминания. Благодаря этому я и нынче могу воспроизвести разговор с моей покойной женой, тогда еще девушкой, который произошел у нас накануне свадьбы. Мы оба были членами партии, оба работали в подполье, но познакомились только после войны, в районной парторганизации, и скоро сдружились. Она была на диво хороша собой; на зеркальных осколках моей памяти она и сейчас отражается в сотне моментальных снимков как перпетуум-мобиле, как памятник вечной молодости.

Э-эх, вечная молодость!..

Как-то она спросила, не знаю ли я, где можно недорого снять комнату. Что такое? Она покидает родителей? Почему? Потому что и до сих пор оставалась в родительском доме только из-за того, что квартира почтенного директора банка, ее отца, была удобным прикрытием для нелегальной работы. Значит, она не ладит с родителями?

Пока буду жив, не забуду печальную, горько-страдальческую улыбку, с какой она вскинула на меня глаза, но тут же и отвела их, как видно, не найдя в моем лице опоры. Голова ее поникла, чуть выгнулась стройная белая шея. Эта шея была сама покорность.

– Я не люблю моего отца, – сказала она просто. – Я люблю тебя.

Любит меня – потому что не любит отца?.. Может быть, так следовало истолковать ее слова, спрашиваю я себя сегодня, заглядывая в самые дальние тайнички мозга.

Эта минута все еще жива, она затаилась в своей мышиной норке и не истлеет, должно быть, пока я в здравом уме.

«И на что же вы собираетесь жить, позвольте осведомиться?» – спросил ее отец, сверкая мне в лицо глазами, увеличенными пенсне. Его белое треугольное лицо с правильными чертами и слегка выступающим вперед подбородком оставалось в течение всего нашего разговора неподвижным, и только у правого – или левого? – глаза иногда подергивалась под кожей крохотная мышца, словно грыжа, от усиленной мозговой деятельности выщемленная наружу.

Пенсне остро взблескивает. «Да-с, на что вы собираетесь жить, прошу прощения? На ваши книги? А какая у вас профессия – дело, я имею в виду? Ах, такового нет! И сколько же вы зарабатываете вашими книгами в месяц?» Блеск пенсне. Та наша беседа не принадлежит к приятнейшим воспоминаниям моей жизни. «Будущее моей дочери с вами не представляется мне обеспеченным. Но, может быть, у вас есть какие-либо иные источники доходов? Итак, их нет. Прискорбно. Предусмотрительный отец подумать об этом обязан. Уж не коммунист ли вы? Одним словом, коммунист. Прискорбно. И вы полагаете, вероятно, что этот режим может здесь удержаться?» Блеск пенсне. Как приятно, что даже сейчас, когда мне уж за семьдесят, я не нуждаюсь в очках, чтобы заглянуть собеседнику в самые печенки. «Ах, вот оно что, вы верите в этот режим? И вы полагаете, что западные державы… Не отвечайте, я не хочу вести с вами политические споры. Имеется у вас квартира? Имеется, говорите. Две комнаты с обстановкой – в квартире, покинутой ее владельцем. Бежал за границу. Понимаю. И вы не сгорели со стыда, когда получали от властей эту квартиру без согласия ее хозяев, временно ими оставленную? А что вы намереваетесь делать, позвольте осведомиться, если владелец вернется?»

Воспоминание о той нашей беседе даже сейчас меня не особенно развлекает, как не забавляло, впрочем, и в те времена – десять лет?.. восемь лет назад? – когда я ежемесячно совершал паломничество к старикам, да будет земля им пухом, чтобы вручить теще – хотя у меня по-прежнему не было определенного рода занятий и иных доходов, кроме как от моих книг, – ту сумму, с помощью которой она будет выплачивать накопившиеся за месяц долги и поддерживать в исправности физическое и духовное здоровье мужа. Я над ними не смеялся и даже не испытывал, как ни странно, ни малейшего удовлетворения, отсчитывая банкноты в руки красивой старушки, которая неизменно отвечала на это румянцем на щеках и неизменно, даже в глубокой старости, каждым движением напоминала мне свою дочь. Удовлетворение?.. Насмешка?.. что уж там, право!.. ведь я почитаю себя знатоком всякого рода житейских капканов, как и злосчастных ног человеческих, в них попадающих. Даже если б я мог швырнуть пачку денег тестю в лицо, и это, пожалуй, не пробудило бы мои страсти.

Как было сказано, я старался навещать мою тещу по возможности в отсутствие мужа. Он мог не знать – и якобы в самом деле не знал, он-то, директор банка! – как, каким образом выкручивается его супруга при жалкой их пенсии и все возрастающем прожиточном уровне. Но однажды, и как раз в тот период моей жизни, когда, спугнутый Тамашем, я стал присматриваться к незаконному, казалось мне, наступлению старости, я, на мою беду, застал тестя дома. Объявив, что у него болит горло, тесть сказался больным; он обмотал шею белым шелковым шарфом и как раз сидел за полдником.

В ту пору он уже облачился в мундир старости и казался именно тем, кем был. Его нос истончился и вытянулся между набрякшими сумками щек, морщины на шее сплывались в низко обвисший, весь в красных прожилках, второй подбородок, выпиравший из-под воротничка, а пенсне на водянистых глазах теперь не сверкало даже тогда, когда, в приступе старческого гнева, он с радостью ослепил бы противника. Вообще же он поразительно обмяк, и если во время беседы, прерванной заметно усилившимся за последнее время кашлем, брызгал слюной, то стыдливо озирался, словно просил прощения у присутствовавших от лица смерти, и потом долго, старательно вытирал платком губы, подбородок и складки на шее. Он был чистоплотен, этого у него не отнимешь.

– Вот и ты заглянул к нам, сынок, в кои-то веки!.. хе-хе?

Теща накрыла и для меня: кофе, молоко, печенье. Те же решительные движения, что когда-то у моей жены, та же легкая стремительная уверенность женщины, занятой своим делом. Старость ее не обезобразила, на еще красивом лице – все та же извечная улыбка женщины, кормящей мужчин.

– Вот и ты, сынок, иногда заглядываешь? Хе-хе-хе.

– Вы это уже сказали.

– Сказал?.. хе-хе-хе… И господину Мюллеру всякий раз приходилось повторять дважды, чтобы он понял.

– Кто этот господин Мюллер?

– Кто такой господин Мюллер?.. Ты не знаешь?! Ну нет, как же не знаешь! Мой бывший бухгалтер. Еще в прошлом году протянул ноги, бедняжка… кхе… кхе… а ведь был моложе меня, верно, Элла? В прошлом году, верно? Мы отдали ему последний долг, не так ли, Элла? Ведь мы любим посещать кладбище, покуда добираемся туда на своих ногах, хе… хе…

Тебе уже недолго, думал я, представляя себе, видя перед собой легкие старика…

– А что это вы там с женой моей шептались в передней? А?

Старушка покраснела.

Ты отлично все знаешь, ну, что притворяешься, думал я.

– Он рассказывал мне о Тамаше, – сказала теща, все еще краснея, но превосходя меня присутствием духа.

Старец снял с носа песне, подмигнул мне подслеповатыми глазками и снова водрузил окуляры на место. Какой ни был он теперь пришибленный, но по-прежнему радовался от души, если мог кого-то принудить ко лжи. Еще большее, наивысшее наслаждение он испытывал теперь лишь тогда, когда ему удавалось ущемить кого-либо и материально.

– Что скажешь о дороговизне, сынок, а? Что скажешь? Как раз сегодня я вынужден был поставить в известность почтальона, который приносит мне пенсию… Элла, шарф опять сползает… так о чем я… ах да… что пока мне не повысят пенсию, я, к великому сожалению, должен временно лишить его чаевых. Нынче ведь и почтальон принадлежит к правящему классу, не так ли?.. хе-хе-хе… так пусть и позаботится! Ну-ка, что ты на это скажешь, сынок?

Нет, неудивительно, что жена моя любила меня больше, чем своего отца. Но вот как теща выдержала с ним рядом эти сорок или пятьдесят лет? В страдании, как видно, терпение не знает границ. Я отвел глаза от лица старика и стал смотреть на большой шелестевший на ветру тополь под окном, на который как раз слетела воробьиная стая, а когда обернулся…

Это и была та минута, когда я получил первый шок, минута, с которой началась для меня пора самонаблюдения; и еще несколько подобных минут за нею последуют. Я не поклонник так называемых символов, не люблю и обобщений, я стараюсь рассматривать явления в их естественных рамках, но на сей раз их подкрепляющие друг друга речи были столь явственны, что я не мог закрыть глаза на их двукратное предупреждение. Тот, кто сидел сейчас передо мной и кого я до глубины души презирал и ненавидел, был похож на меня. Как ни разнились мы по своему образу жизни, но оба мы были зачаты и рождены согласно общему закону и теперь, состарившись, вновь схожие, как пара сапог, одинаково плетемся к exitus[25].

Итак, я отвернулся, говорю, от шелестевшего за окном тополя, взгляд мой снова упал на тестя, и тут у меня перехватило дыхание… Я не преувеличиваю: у меня замерло, сердце. Рука тестя сметала со скатерти хлебные крошки вокруг чашки совершенно так же – совершенно, совершенно так же! – как это делал я по утрам, выпив свою чашку кофе с молоком. Ошибки быть не могло, вся автоматика от начала и до конца срабатывала совершенно одинаково. Старик прислонил левую ладонь к краю стола, правой рукой, круговыми движениями, собрал крошки в холмик, потом осторожно, чтобы не просыпать на пол, смел их в подставленную ковшиком ладонь левой руки. Некоторое время он удовлетворенно смотрел на маленький коричневатый бугорок, потом – в точности так, как делал и я, – слегка отвел голову назад, открыл рот и быстрым движением забросил туда добычу.

– Кто крейцера не бережет, к тому и форинт не пойдет, – вымолвил он со вздохом, прикрыв глаза. Вокруг усов от удовольствия проступил пот.

Я попрощался со старенькой тещей, ушел. Взбудораженный, чуть было не опрокинул чашку с недопитым кофе. До этой самой минуты я полагал, что сметаю в ладонь крошки порядка ради, чтобы стол около меня оставался чистым; ничуть не бывало! Оказывается, мне было жаль отдать воробьям эти крохи. Оказывается, я пожираю даже излишки, лишь бы не делиться с птахами, что, слетевшись ко мне под окно, то и дело заглядывали в комнату. Оказывается, старческая скупость уже начала во мне свою медленную, разрушающую душу работу, и, если я не дам ей сразу же по рукам, она подроет все благородное сооружение.

Итак, старею? Уже? – спрашивал я про себя, сам тому не веря. Уже? Да может, это всего лишь несколько дурных привычек, приставших ко мне и незаметно окостеневших на поверхности души? Во всяком случае нужно быть начеку – ведь недолго и обмануться! Необходимо исследовать все мои привычки, установить, что сокрыто под ними. Я чувствовал себя, как пес, занявшийся ловлей собственного хвоста.

Уже на другой или на третий день выявилась еще одна достойная презрения привычка, еще один увесистый экземпляр скаредности. Обострившимся чутьем я ее обнаружил и, схватив за ухо, поставил в угол.

– Простите, учитель, вы еще не прочитали мою рукопись? – осведомился молодой автор.

– Я не учитель. Извольте называть меня по имени.

Но я пожалел его. Нахальный огонь молодости, полыхавший из его глаз, на миг разжег меня. Его худое, костистое лицо еще не вспучилось водянкою самодовольства, он был свеж и требователен, он еще не удовлетворялся тем, чего стоил. Говорю, мне стало жаль его; да и чем еще я мог бы защититься от его презрения?

– Что это была за рукопись, простите?

Он послал мне рукопись своего романа по почте, в сопровождении длинного лестного письма. Рукопись я, разумеется, не прочитал. Впрочем, оно и лишнее: что первые романы молодых писателей плохи, известно заранее. Я же полагал в ту пору, что, чем читать плохой чужой роман, выгодней уж писать мне самому, все выйдет хоть сколько-нибудь лучше.

Однако позволь, придержал я себя. Выгоднее? Для кого? Ты это интересы человечества защищаешь? Или свое время жалеешь? Опять скаредничаешь, мелкота, про черный день запасаешься?

Я еще раз посмотрел молодому человеку в лицо; бояться-то его мне было нечего. По-моему, в писательских физиономиях я разбираюсь: этот, похоже, бесталанен, как пень. Ничего, не будем мелочны, решил я, у меня еще есть что транжирить. Суровость – ведь тоже разновидность скупости.

– Дорогой мой друг, – сказал я, – я прочитал ваш роман с великим удовольствием. Позвольте мне теперь изложить мое суждение детальнее…

Молодой человек таращил глаза.

– …знаю, – продолжал я, – молодежь не любит, когда ее хвалят в лицо…

– Вы изволили прочесть весь роман? – ошеломленно спросил молодой автор.

– То есть?

– Все восемьсот страниц… до конца?

– Да я не мог от него оторваться, любезный друг, – сказал я. – Не хотелось бы сейчас подробнее говорить о моем впечатлении…

– Только один вопрос, учитель…

– Ни единого, – сказал я. – Мое мнение я изложу в рекомендательном письме, которое намереваюсь послать моему другу Ф. Л., главному редактору в…

На его лице – засасывающая тупость болот; я все больше воодушевлялся:

– Как известно, мой молодой друг, пожилые писатели моего возраста оделяют своим признанием весьма экономно… Вот-вот, выражение верное, экономно… С течением времени, разочаровавшись и в самих себе, они по отношению к другим тоже становятся осторожнее. Хвалить не любят, да оно и не получается больше, эгоизм мешает. В скаредности своей они всякий успех хотят оставить себе и, уж конечно, не приложат усилий, чтобы и незрелый юный простак вроде вас – разумеется, я аттестую вас так исключительно для примера – ухватил себе листик-другой из их избыточных лавров. Дарование!.. молодое дарование!.. Да ведь в этом нет никакой заслуги, друг мой, это все равно что поллюция у подростка. Нет, вы в шестьдесят лет хоть изредка сумейте написать одну хорошую страницу – вот это будет уже настоящее! Но до шестидесяти лет пусть никто не смеет считать себя талантливым.

На подоконник сел воробей, заглянул ко мне в комнату, потом привычно застучал в окно, как бы напоминая. Я засмеялся: уже и у моих воробьев завелись привычки.

– Я должен понять это так, учитель… – выдавил из себя молодой человек, явно обескураженный.

– Можете никак не понимать, – сказал я. – Все это не относится ни к вам, ни ко мне. Я говорю обобщенно. Своими молодыми орлиными глазами вы, вероятно, уже приметили, что у людей пожилых имеются привычки, с которыми они расстаются весьма неохотно. Одна из их самых навязчивых привычек – отрицание, их излюбленное словечко – «нет». Если вдруг какое-нибудь свежее явление, скажем, вроде вас, попадется такому склеротику в когти, не дай вам бог напечатать тогда хоть строчку. Я вот решил сейчас, что рекомендательное письмо моему другу-редактору писать не буду…

По внезапно посеревшему лицу молодого человека я догадался, что из всей моей речи он уразумел лишь последнюю неоконченную фразу. И я вдруг пожалел его: не его же, право, вина, что он родился жертвой. В его глупости было даже какое-то невольное очарование – вот как сейчас, когда он вскинул голову и, сцепив челюсти, с ненавистью взглянул мне прямо в глаза.

– …рекомендательного письма посылать не буду, – продолжал я, – а напишу о вашем романе статью и отошлю его в редакцию вместе с ней. Статья о романе, который еще в рукописи… а?.. Ну-с, что вы на это скажете?

Вот так, шестидесяти с чем-то лет от роду, я вновь поступил в школу, но на сей раз преподавал в ней я сам. Мне приходилось нелегко, я оказался строгим учителем. Поход против старости – так назвал бы я эту учебную программу, которая обширностью своей смело могла бы соревноваться со всем, что было накоплено по этому предмету, начиная с Цицерона и до современных ученых-геронтологов. Разница состоит лишь в том, что заметки эти – кои в день моей смерти подлежат уничтожению, не правда ли? – я пишу не затем, чтобы лишний раз посердить человечество, а исключительно для собственного удовольствия.

В этот период я пересмотрел даже самые мелкие, домашние мои привычки и с садистическим сладострастием всем им – по крайней мере, так говорится – всем им свернул шеи…

Из опасения наскучить читателю, то есть самому себе, перечислять все мои покушения этого рода не стану. Привычки отдельно взятого человека интереса не представляют; их значение возрастает тогда, когда к ним пристращаются и другие, когда пристрастия одного человека распространяются – словно заразная болезнь – и становятся уже всенародной, национальной причудой, как стало, например, у нас на родине занятие литературой. Писание – чтение: пишем мы все, а кое-кто даже читает написанное, прежде чем отдать в типографию.

Мои личные пристрастия много скромнее, я и не думаю, чтобы они стали однажды всенародным достоянием. Упомяну поэтому только для примера и, пожалуй, документальности ради о привычке по утрам после душа – принятие которого также имело свой весьма строгий ритуал – пользоваться для бритья каждый день другим кремом или мылом, беря со стеклянной полки над умывальником, согласно строжайше установленному порядку, полагающийся для данного дня тюбик или спрей, а затем, также поочередно меняя, английский, польский, французский или отечественный лосьон. Отнюдь не в угоду космополитическим склонностям – клянусь в том! – а просто из желания преодолеть скуку ежедневных гигиенических процедур я старался навести некий порядок в миниатюрной истории моих будней, иными словами, взнуздать кроющиеся в случайности анархические бури. Со временем я так в этом поднаторел, что уже на пути в ванную знал, что в этот день на очереди австрийский крем для бритья «Элида», который стоял на полке вторым справа, а после бритья – стоявший с ним рядом французский лосьон «Экипаж», и знание это холодной объективностью фактов, как твердо установленная отправная точка начинающегося дня, привносило покой в мою бедную душу и давало силы вынести предстоящие двадцать четыре часа. И если иногда все же случалось так, что память меня подводила и я перед зеркалом, морща лоб, соображал, действительно ли на очереди лосьон «Табак», мною овладевала вдруг безумная тревога, словно какого-нибудь дипломатического служащего, утерявшего тайный код для телеграфного шифра своего государства.

Ну что ж, больше не станем играть в эти игры, сказал я себе через неделю-другую после перевернувшей мне душу встречи с тестем, когда, оправившись от первого потрясения, я решил устроить генеральную уборку и смену режима. Еще не время обрастать старческими привычками. Успею еще походить в стариках. Все правильно, пусть будут привычки, но только при условии, что ты в любой момент в состоянии их изменить. Право на привычки, смысл привычек определяются их полезностью; если же они ограничивают нашу свободу, от них следует избавляться. И с бодрым «а ну-ка!» я набросился на полку в ванной комнате: вмиг переворошил, растолкал, разбросал тюбики, флаконы, сухие и пенистые кремы, помазок, бритву, словно задался целью отомстить всему миропорядку за некую исконную обиду. И даже распевал при этом во все горло, как в дни давно минувшей молодости, в героическую эпоху омовений под ледяным душем.

Замечу к слову, что и поныне после теплого душа непременно окатываюсь холодной водой.

Пылая страстью неофита, еще в тот же день, выйдя из ванной и сев к столу завтракать, я занялся моей домоправительницей Жофи. Пока она подавала мне завтрак, я внимательно ее изучал, даже принюхивался тайком, а сам думал: сумею ли я когда-нибудь отвыкнуть от этой пахнущей кислятиной старушенции? Или существуют привычки, которые отсечь нельзя, ибо вместе с ними изойдет кровью и нечто более тонкое, глубинное? Да я и не сказал бы вот так, с ходу, она ли стала моей привычкой или я – ее… Впрочем, пока я оставил этот вопрос открытым. Она пришла к нам, когда я был еще подростком, и если мы – пережив и мать мою, и отца – не прикончили друг друга за минувшие не знаю, сколько уж лет, если я не пристукнул ее ножкою стула, а она меня не отравила, подбросив яду в кофе с молоком или в соус из шпината, значит, мы являем с нею такой блистательный пример человеческого долготерпения и милосердия, что не пристало лишать его ореола: да послужит пример сей в поучение всему человечеству. Итак, выдворять мою старушку пока нет необходимости; на том я и покончил с утренними медитациями, слушая между тем не без содрогания, а по существу с истинным облегчением ее медлительное шарканье по комнате, от которого по спине бежали мурашки, и глядя, как асимметрично движутся ее руки, накрывавшие на стол. Впрочем, досталось и ей пылу-жару от очистительного костра, что разжег я в тот день под собою… Или досталось-то все-таки только мне одному?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю