412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тибор Дери » Избранное » Текст книги (страница 15)
Избранное
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:19

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Тибор Дери


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

Когда на другой день, после полдневного обхода склада, Ковач-младший вернулся в контору, Юли уже не было.

Еще до полудня, когда он собирался на обход, пошел дождь. Исполин не любил мочить густую льняную свою шевелюру, поэтому водрузил на голову единственную Юлину кастрюлю, и она накрыла его мощный череп, как шлем – кудри отправляющегося на смерть Геракла.

– В чем же я приготовлю тебе еду? – сердито спросила Юли.

Исполин засмеялся и вышел под дождь.

В дальнем конце лесосклада, выходившем к Дунаю, трое мужчин и маленькая старушка воровали лес. Исполин замер за высоким штабелем и, прижав руку к сердцу, с кастрюлей на голове, по которой барабанил дождь, молча смотрел на почти нагруженную уже строевым лесом ручную тележку и торопливо, молча работавших вокруг нее насквозь промокших мужчин. Крохотная старушка трудилась поодаль, на свой страх и риск, собирала в заплечный мешок и две сумки щепу, обрубки – сколько могла унести на немощной спине, чтобы было на чем подогреть тарелку супа. Если б можно ей было приходить сюда каждый день, думал исполин, она, пожалуй, и протянула бы эту зиму… да только ради кого, старенькая, и ради чего? Свинцово-серое осеннее покрывало совсем затянуло небо, не оставив на нем ни прорешки надежды.

Один мужчина стоял на штабеле бревен; взявшись за конец бревна, он под углом спускал его наземь. В этой части склада было двадцать пять – тридцать вагонов еще не тронутого, аккуратно уложенного строительного леса, подальше – несколько вагонов дров, бук и граб, сплавленных сюда по Дунаю еще во время войны. Ворота склада, выходившие к реке, отворялись только для прибывавших с лесом барж; отправка леса производилась из северных ворот, что на улице N, и то, что было сложено здесь, естественно, подлежало вывозу в самую последнюю очередь. Узкие улочки между кладками бревен заросли высокими сорняками.

– Кто вы такой? – спросил, обернувшись, мужчина возле тележки.

Молодой парень на штабеле опустил бревно, уже приподнятое.

– Ясное дело, сторож!

– Да, сторож.

– Чего ждешь? – снизу прикрикнул на парня мужчина. – Спускай бревно!

Тяжелое бревно заскрипело, глухо ударилось оземь. Трое мужчин, повернувшись к Ковачу-младшему спиной, продолжали делать свое дело. В стороне от них маленькая старушка, присев на корточки, набивала заплечный мешок. Дождь негромко стучал по доскам.

– Вы еще здесь? – немного погодя опять взглянул на Ковача-младшего парень сверху. – Ну, чего уставились? Или нет дела получше, чем мокнуть тут под дождем?

– Ступайте себе домой, приятель! – проворчал мужчина, управлявшийся возле тележки. – Топайте домой обедать.

Тыльной стороной ладони Ковач-младший отер залитое дождем лицо. Случайно тронул рукой кастрюлю, отчего она сдвинулась на лоб.

– Кончайте это, – сказал он, – лес-то не ваш.

– Может, твой он?

Ковач-младший не ответил.

– Твой лес? – опять спросил самый старший. – Твой он, я спрашиваю?

Старушка выпрямилась и, шаркая ногами, подошла к ним. Ковач-младший покачал головой.

– Это он так показывает, что лес не его, – глумливо объявил сверху парень. – А тогда какого ж дьявола ему от нас нужно?

Исполин поднял руку.

– Я помогу переложить бревна с тележки, – сказал он. – Не ваш это лес.

– Что это он говорит? – недоуменно спросил второй мужчина.

– Я вам помогу сгрузить бревна, – повторил Ковач-младший.

Мужчина пристально поглядел ему в лицо, потом молча повернулся спиной и шагнул к тележке.

– Подите вы к черту! – проворчал он.

Между тем маленькая старушка подступила к Ковачу-младшему ближе и внимательно рассматривала красную кастрюлю на его голове.

– Не дырявая? – осведомилась она. – Вы мне только скажите, сынок, она не дырявая?

Ковач-младший поднял руку и пощупал кастрюлю.

– Да нет, – пробормотал он.

– У меня дома имеется чистая новенькая шляпа, из шикарнейшего магазина, – сообщила старушка, – можете получить в обмен, если, конечно, кастрюля не дырявая. А шляпа новехонькая, я сама ее в магазине взяла, на третий день, как русские пришли.

Между тем двое мужчин погрузили на тележку еще одно бревно. Ковач-младший отстранил рукой старушку, другой рукой снова вытер лицо от дождя, заливавшего глаза.

– Чего вам от них нужно? – вдруг остервенело завопила старушка, – оставьте их в покое! Ваш это лес, что ли?

Исполин покачал головой.

– Не мой он, тетенька, да только я стерегу его.

– Для кого стережете? – возмущалась старушка. – Для немцев?

Ковач-младший смотрел вверх, на штабель бревен.

– Как это – для немцев?

– А я почем знаю, для кого! – бушевала старушка. – Какое мне дело, для швабов вы его стережете или для евреев! Чего ж они сами-то не стерегут? Поставили вас сюда, словно пса сторожевого, накажи их бог за то, что лишают человека последнего тепла, перед самой, можно сказать, могилой!

Со штабеля сползло на землю еще одно бревно. Исполин сорвал с головы свой шлем.

– Кончайте, говорю, – крикнул он. – Это не ваш лес!

– Пошел к черту! – проворчал самый старший, тяжело отдуваясь под тяжестью покачивавшегося на плече бревна. – Пошел к черту!

Другой мужчина сунул руку в карман и выхватил револьвер.

– Ты что, оглох?

Исполин не ответил.

– А ну, кру-гом!

Дождь, прекратившийся было, припустил опять, процокал по доскам, бичом полоснул по затылкам насквозь промокших мужчин.

– Ну, вы все еще здесь? – спросил человек с револьвером.

– Лес не ваш, – негромко повторил исполин, смахнув с лица капли дождя; губы его побелели. – Вы ради него рук не трудили.

– Болван! – проворчал старший.

Лицо второго исказилось гримасой.

– Скажи ему, пусть убирается, не то я за себя не ручаюсь, – чертыхнувшись, прошипел он.

Старушка испуганно взвизгнула и руками зажала рот.

– Скажи, пусть убирается подобру-поздорову, не то я ему брюхо прострелю, – повторил тот, с револьвером, и лицо его опять перекосилось.

Исполин шагнул вперед. Тотчас раздался выстрел, пуля попала ему в руку, но он не заметил, только услышал резкий, короткий щелчок. Качнув головой, он медленно повернулся и, не оглядываясь, пошел к дому. Из рукава закапала кровь, он раз-другой слизнул ее языком с ладони, но кровь все не останавливалась, рука стала липкой; тогда Ковач-младший снял пиджак и осмотрел рану. Пуля лишь оцарапала руку.

Юли в комнате не было. Ковач-младший вышел за порог, оглядел располосованный дождевыми завесами склад, подождал немного и вернулся в дом. Промыл рану в умывальном тазу и сел на тюфяк передохнуть. Время текло медленно. Ближе к полудню, чтобы поторопить его, исполин растопил печку, по обычаю одиноких людей мысленно беседуя с подворачивавшимися под руку приятными чем-то предметами. Он было собрался уже поставить на огонь воду и тут только заметил, что потерял по дороге кастрюлю; где потерял – снял с головы на месте, где вершилось преступление, или уже по дороге к дому, – этого он не запомнил. Пощупал голову: волосы были мокрые, хоть выжимай. Снаружи между тем дождь понемногу ослабевал, и Ковач-младший отправился на поиски кастрюли.

Воры уже убрались, но кастрюли не было ни там, где прозвучал выстрел, ни по дороге. Ковач-младший тщательно оглядел все вокруг, но кастрюля пропала так же бесследно, как Юли. Он громко призывал первую, должно быть надеясь, что услышит и вторая.

– Кастрюлька ты, моя кастрюлька, куда ж ты подевалась? – выкрикивал он, раструбом приставив ладони ко рту, чтобы призывы его не отсырели в насквозь мокром безмолвствующем лесоскладе. Но на певучий его призыв лишь безнадежность отвечала ему немотой.

Два дня он не выходил со склада и за все это время ничего не ел и не пил. На третий день собрался спозаранок и пошел на поиски девушки. Он направился прямо к строившемуся мосту: ведь они хотели посмотреть мост вдвоем, перед тем как Юли его покинула; вдруг она, – если все же надумала бы к нему вернуться, а домой идти совестится, – вдруг она забредет сюда, пристыженно скитаясь по городу.

По проспекту Ваци и кольцу Святого Иштвана они шли уже с Юли вместе. «Угостишь меня пирожным с заварным кремом?» – спросила тогда Юли перед кондитерской. Немного расставив ноги, вытянув шею, она стояла перед витриной и тыкала пальцем в стекло. «То есть как это у тебя нет денег? – прикрикнула, удивленно тараща глаза. – Ах ты, боже мой, надо же! Да разве возможно, чтобы у тебя да не было денег? Куда же ты подевал их?.. В банк положил? Или опять на женщин потратил да на шампанское? А ну-ка, изволь устыдиться!»

Она обернулась на пирожное с кремом, и раз, и другой, обворожительным изгибом, выражавшим вожделение, – наклонила набок головку, приоткрыла румяные губы, страстно сверкая черными своими глазами, – потом сплюнула сердито и ускорила шаг. «Почему не выберут тебя королем! – воскликнула она и взяла Ковача-младшего под руку, – ведь ты самый сильный человек во всей Венгрии! Ой, тогда уж я так бы этих пирожных с кремом наелась, что враз бы и померла от блаженства. А ты с горя повесился бы на башне церкви Матяша, с короной на голове… Ну, чего остановился, Дылдушка? Немедленно перестань лизаться, нечего всем видеть, что ты такой счастливый!»

Вдруг она остановилась сама.

«Вот в этом доме я прожила целый год в благословенном своем девичестве! – объявила она и добавила, прищелкнув языком: – Первоклассная была квартира, все удобства и «Счастливый очаг»[16] на стене. После чего делала? Картинки святых продавала в провинции».

Ее подвижное лицо помрачнело, ноздри затрепетали, на виски легли тени. «Пошли, – сказала она Ковачу-младшему и, взявшись двумя пальцами за рукав его, нетерпеливо задергала, – чего останавливаешься на каждом углу? И вовсе это не элегантно! Когда-нибудь, если мы с тобой подружимся, я тебе расскажу, что случилось со мной в этом доме. Сейчас рассказать? На улице нельзя… Шепотом?.. Наклонись-ка!.. Еще!.. Нет, не стану все же рассказывать, стыдно. Если за пирожное то заплатишь, напишу в письме. Да убери же ты от меня свое ухо!»

«Дылдушка, миленький, – еще через несколько шагов сказала она, остановись возле покривившегося столба для объявлений, напротив взорванного посредине моста Маргит, и глядя на крошечные водовороты, что пенились вокруг ушедших в воду пролетов, – милый мой Дылдушка, ты даже не представляешь, что просто спас меня. Я тебя никогда не покину!»

Исполин свернул на улицу Сэммейнёк, и вдруг память ему отказала. Улица была так пуста, что великан стал задыхаться. Конечно, он мог бы собраться с духом и продолжить одноголосый диалог даже и в этих не хоженных девушкою местах, вдруг погрузивших его в свою непроглядную тьму, – но на это у него уже не было сил. Он побежал со всех ног туда, откуда доносилось завывание электробура, – к будущему мосту.

До позднего вечера бродил Ковач-младший вдоль забора стройки. Он остался бы там и на ночь, если бы не опасался, что девушка тем временем вернется домой, на лесосклад и, не застав того, кто удержал бы ее, убежит снова. Он добрался домой к полуночи, а на рассвете ушел опять. Но к мосту уже не пошел, просто не мог пережить разочарование еще раз.

Три недели блуждал он по городу, исходил его вдоль и поперек, особенно те улицы, где они бывали вместе с Юли. Но ни на одну не завернул во второй раз, отсутствие девушки из каждой подворотни взирало на него безумными очами, словно заманивая на брачное ложе небытия. На углу улицы Дохань, где когда-то звучал голос Юли, теперь оглушало ее молчание. На базаре на площадь Лехела просилась в ее несуществующие руки савойская капуста. На песчаном дунайском берегу, где теплыми летними ночами она купалась голая, вода убегала из-под ее воображением сотворенных ног, окатывала вдруг ставшие зримыми белые бедра. Стоило ветру пронестись по проспекту Ваци, и все вспархивавшие юбки бились о ее колени. Ночью, на темных улицах, все живое, встречавшееся на пути, ее голосом окликало исполина, заставляло оборачиваться вслед.

Поскольку предприятие, которому принадлежал лесосклад, наняло нового сторожа, Ковач-младший перенес свое одеяло, рубашку и обнаружившуюся наконец красную кастрюлю к дяде Чипесу. Старец ни о чем не спрашивал, но по ночам, когда его гость являлся домой, вставал с постели, растапливал круглую железную печурку, подогревал суп, какой-нибудь соус и кормил великана. Старик был так худ, что Ковач-младший свободно умещался с ним рядом на соломенном матраце, как будто лежал рядом с линейкой. Вообще-то Чипес при его восьмидесяти годах вполне удовлетворялся пятью-шестью часами сна, так что вновь ложился он скорее из вежливости, чтобы не отпугнуть от себя потерявшего кров прежнего своего гостеприимна. Утром они вставали одновременно, старец опускался в углу на колени и молился, Ковач-младший шел в город.

Однажды, бредя по площади Кальвина, он лицом к лицу встретился с теткой Чич, корчмаршей. Исполин не узнал ее, корчмарша поспешила от него прочь. Но, пройдя десяток шагов, ощутила на шее его тяжелое дыхание и в ужасе обернулась.

– Вам чего? – выговорила она трясущимися губами.

– Не признал я вас, – сказал исполин, – глаза у меня стали никуда не гожи, потому как много я нынче плачу.

Корчмарша успокоилась.

– Отчего ж вы плачете?

Ковач-младший повесил голову.

– Юли пропала.

– Как так пропала? – оторопело глянула на него корчмарша.

– Вот уже две недели, как ушла она из дому, и с тех пор не приходила, – выговорил исполин. – Верно, большая беда с нею случилась, коли домой вернуться не может.

– В полицию уже сообщили?

– Еще нет, – покачал головой исполин, – еще нет! Полиция мне не поможет, тетя Чич! А вам она не встречалась?

Корчмарша чуть-чуть подалась назад.

– Мне нет, господин Ковач.

– Что ж нам тогда делать-то? – спросил исполин и спрятал лицо в огромных ладонях, чтобы скрыть выступившую на нем краску. – Вот уж две недели я все хожу и хожу по городу, но, как ни гляжу, никак не нападу на ее след. Может, вы бы мне помогли?

– С удовольствием, – сказала корчмарша. – Чем же я вам помогу, господин Ковач?

Они молча шли рядом, исполин не ответил ей. Возле развалин углового дома на улице Кечкемети он внезапно остановился и стал пристально глядеть на злые грязные стены.

– Вот такое же сейчас и сердце мое, – тихо проговорил он немного погодя, – сплошь грязь и развалины. Вы не помогли бы мне, тетя Чич?

– С удовольствием, – повторила корчмарша, – с удовольствием. Но как, господин Ковач?

Исполин вскинул голову и посмотрел ей в глаза.

– Где Юли?

– Да я-то почем знаю, милый господин Ковач! – воскликнула корчмарша, бледнея. – Если б знала, давно уж вам оказала бы.

– Не знаете, – покачал головой исполин, – не знаете, да как же не знаете! А не говорите потому, что боитесь меня.

– Пусть господь накажет меня, ежели знаю! – закричала корчмарша. – С чего вы взяли, будто бы я это?..

Исполин крепко схватил ее за запястье.

– Вот сейчас, подумавши о прошлом, – заговорил он, – вижу я, что Юли переменилась с тех пор, как стали вы к нам на склад захаживать.

– Отпустите руку, – прошипела корчмарша.

Исполин тотчас раскрыл ладонь и отступил на шаг.

– Отпущу, отпущу, не стану я вас обижать, – проворчал он. – А только как стали вы каждый божий день на склад к нам ходить, так Юли совсем переменилась. Не пела больше, а когда я в глаза ей смотрел, косить начинала. Скажите мне, где она?

– Что вам от меня нужно? – прошептала корчмарша осипшим от страха голосом. – Оставьте меня в покое!

– Как же вы это сказали мне, когда летом у нас ужинали? – продолжал великан. – Что вы сказали о женщинах? Погодите-ка чуток, я ведь все помню в точности. – Он замолчал, опустил голову, лоб покрылся глубокими параллельными складками, несколько мгновений спустя по ним поползли к вискам и основанию носа блестящие капельки пота. – Я стоял возле дома, глядел на гостей вокруг костра и радовался, что могу накормить всех вас. А потом подошли вы ко мне, окружили, и одна женщина, рыжеволосая, с черной кошкой на руках, которую я даже не знаю, сказала… Не помните, тетя Чич, что она сказала?

– Не помню, – отозвалась корчмарша. – Мне теперь недосуг, господин Ковач, приходите завтра в корчму…

– И того не помните, что вы сказали?

– Отпустите руку! – взвизгнула корчмарша.

Исполин опять отпустил ее запястье.

– Вы сказали, – продолжал он, понурив голову, ладонью смахивая набегавшие на глаза едкие капли пота, – вы сказали, что сманить можно любую женщину. Что сманить можно каждую, нужно только подход знать. Так вы сказали, тетя Чич?

– Отпустите же руку! – в третий раз прошипела корчмарша.

Великан и в третий раз отпустил ее руку.

– И еще вы сказали, что нет нынче такой женщины, которую б нельзя было купить за килограмм манной крупы. И что у каждой женщины есть цена, как бы она ни артачилась. Так вы сказали, тетя Чич?

– Почем я знаю, что говорила, – злобно прошипела корчмарша. – Отпустите руку, не то на помощь звать стану!

– И как же так случилось, – спросил исполин и медленно покачал головой, – что с той поры, как стали вы захаживать к нам, мы сколько раз и белый хлеб ели, и сало, а Юли даже курить пристрастилась?

Корчмарша вырвала руку из ладони великана.

– Какое мне дело до вашего сала! – закричала она с покрасневшим от страха лицом.

Прохожие оборачивались, рядом с ними, у разрушенного тротуара, остановился мужчина, кативший ручную тележку; опустив оглоблю, он внимательно посмотрел на неподвижного исполина, понуро глядевшего перед собой. Внезапно корчмарша повернулась, чуть не бегом пересекла площадь и заспешила в сторону Музея. Ковач-младший некоторое время смотрел ей вслед, потом по улице Кечкемети вышел на дунайский берег.

К концу третьей недели он забрел как-то на место их знакомства, к дому номер семнадцать по кольцу Терез. Два дня просидел он у дома на тротуаре, привалясь спиною к стене. На второй день к вечеру увидел Юли.

Она шла по другой стороне кольца, к Западному вокзалу. На ней было пальто, на ногах новые туфли, на голове темно-красный шелковый платок, завязанный под подбородком, в руке черный зонтик с короткой ручкой. Исполин узнал ее по походке, – дразнящей смеси деревенской и городской манер: она держалась прямо, спина была неподвижна – так ходят крестьянские девушки, но шагала мягко, упруго, словно век прожила на асфальте, – он узнал бы ее по осанке из тысячи женщин.

Ковач-младший поднялся с земли и оглядел себя: штаны были рваные, грязные, руки немытые, из башмаков торчали пальцы. Он обтер руки об штаны, чтобы не испачкать Юлино платье, согнул пальцы ног, чтобы не виделись из прорех, ладонями пригладил волосы, отер рукавом лицо и бегом пустился за Юли вдогонку. Он не знал еще, что будет делать, когда настигнет ее.

Перебегая через дорогу, он едва не попал под колеса. Прохожих, встречавшихся на пути, разгребал обеими руками, какая-то женщина упала, но он не остановился, чтобы помочь ей подняться. И не слышал провожавших его криков. Оказавшись на другой стороне Кольца, он остановился и тотчас с глухим ворчанием прижал руку к сердцу. Девушка была не одна, рядом с нею шагал мужчина.

На мужчине было такое же господское платье, что и на Юли, черная шляпа, длинное пальто, на шее шелковый шарф, руки в серых вязаных перчатках; он слегка прихрамывал на левую ногу. В эту минуту Юли взяла его под руку точно тем же незабываемым движением, каким в самом начале их любви брала под руку Ковача-младшего: ее маленькая рука обвилась вокруг локтя незнакомого мужчины, словно ища в нем защиты и в то же время оберегая свою собственность. Исполин остановился и отвернулся.

Когда он опять пустился их догонять, они уже скрылись в сгустившейся перед Западным вокзалом толпе. Две-три минуты спустя он все же их обнаружил на проспекте Ваци: они стояли у какого-то подъезда, глядя друг на друга, и разговаривали. Юли стояла к исполину спиной. Когда он был уже возле нее, оба повернулись, чтобы войти в подъезд. Лицо мужчины расплывалось перед его глазами, он видел только его усы.

– Что вам угодно? – спросил мужчина.

Девушка тоже обернулась. У левой ноздри ее была крошечная родинка.

То была не Юли. Исполин прижал к груди руки и сделал шаг назад.

– Что вам угодно? – нетерпеливо переспросил мужчина.

Ответа не было. Ковач-младший стоял неподвижно, затем повернулся и зашагал домой.

В комнатушке дяди Чипеса сидел у стола незнакомый человек и наливал из кувшина вино в стакан. Старик сгорбясь сидел на кровати, прикрыв трясущиеся плечи покрывалом. Когда исполин, толкнув дверь, вошел, старик растерянно соскочил с места.

– Не в его обычае так рано возвращаться домой, – провозгласил он густым басом, обращаясь к незнакомцу. – Но так назначено: ко дню Армагеддона грешники явятся вовремя, дабы самим принять приговор свой.

Незнакомец привез исполину письмо от Юли. Оно писано было три недели назад, перед самой ее кончиной. За Домбоваром, в тоннеле по дороге в Печ, ее и Беллуша сорвало с крыши вагона; Беллуш умер на месте, Юла, всю переломанную, отнесли в дом стрелочника, где она прожила еще два дня. За несколько часов до смерти и написала она это письмо на линованном, вырванном из тетрадки листке. Нацарапала всего две строчки детским своим почерком. «Милый Дылдушка, – говорилось в письме, – не сердись на меня, что я тебя предала. Позабудь меня, потому что я помираю».

Стрелочнику негде было остановиться в столице, и он провел эту ночь в домике дяди Чипеса; должно быть, и письмо взялся доставить, лелея эту надежду. Он привез из провинции муку и копченое мясо, хотел распродаться в Пеште. Спали они на постели Чипеса вместе, исполин всю ночь просидел у стола.

На рассвете старый Чипес разбудил приезжего.

– Вы были при том, как барышня померла? – спросил он, склонясь над кроватью. Его длинная белая борода свисала вертикально, касаясь покрывала.

– Был, – сказал стрелочник. – Вместе с сыном моим и на кладбище ее проводили. Могу показать могилку, если пожелаете.

– Имя-фамилию ее хорошо разобрали? – спросил Чипес.

Железнодорожник отодвинул в сторону бороду старика и вылез из кровати.

– Юлишка Сандал, – сказал он. – Я даже записал себе на обороте письма, для памяти… А вы мне вот что скажите, где тут живет Эден Чич? Жена его, говорили мне, купила бы у меня муку.

– Кто вам говорил?

– Юлишка Сандал, – сказал железнодорожник, со стоном натягивая сапоги. – Чтоб я письмо-то занес, мол, потому как корчмарша эта тут проживает, поблизости, и муку у меня непременно купит.

Старик ткнул пальцем в грудь стрелочнику.

– Я вас провожу к ней, господин железнодорожник, – сказал он. – Дадите мне за это кусочек колбасы? С бороду мою кусочек?

На улице свирепо завывал ноябрьский ветер, толстыми плетями забивал в оконное стекло дождь. Между штабелями досок, подымаясь от Дуная, клубился густой желтоватый туман. Где-то далеко хлопнуло два выстрела.

– Барышня долго мучилась? – с любопытством спросил старик, вцепившись обеими руками в бороду. – И когда отмучилась – днем или ночью? Чистые души всегда ночью отходят, сынок.

Внезапно он повернулся и, не дожидаясь ответа, подошел к облокотившемуся о стол исполину.

– Споем песенку барышни Юли, господин Ковач, – сказал он, – ту, которую вы с нею вместе певали. Я только начало ее помню. Вот так:

Эгей, бугаци, Постуме, Постуме…


Исполин встал.

– Спаси вас бог, дядечка, – сказал он, положив ладони старику на плечи. – Спасибо за гостеприимство. Дай вам бог доброго здоровья!

– Куда вы? – воскликнул старик. – Нельзя ли и мне с вами, господин Ковач?

Исполин покачал головой.

– Я домой подамся, в Барч, на лесопилку, – сказал он. – Сулились обратно взять, если город мне наскучит. В лесу работать стану, дядечка. Через десять лет вернусь, да только вас, дядечка, в живых не застану!

1948

Перевод Е. Малыхиной.

Милый бо-пэр [17] !..


Я родился в Будапеште в конце девяностых годов, значит, если не ошибаюсь в счете, мне сейчас ближе к семидесяти, нежели к восьмидесяти. Все семейные документы, в том числе моя метрика и свидетельство о крещении, сгинули во время осады под обломками нашего разрушенного бомбой дома, а раздобыть копии за три минувших с той поры десятилетия мне было, видимо, недосуг. Я еще в состоянии припомнить, когда требуется, девичью фамилию матери, равно как и жены; забыть собственное прозванье не удалось бы, даже если бы захотел, – давать автографы и сейчас еще приходится часто. Среди прочих хранимых памятью сведений, имеющих отношение к книге записей гражданского состояния, следует упомянуть о моем перворожденном сыне, преставившемся во младенческом возрасте, неисповедимою милостию господней в середине сороковых годов; супруга моя отмучилась много позднее, лет через десять после него, разрешившись от бремени вторым моим сыном Тамашем, и таким образом вот уже шестнадцать лет мы живем с сыном вдвоем. Или семнадцать лет – возможно, впрочем, восемнадцать или девятнадцать, не все ли равно.

Коль скоро природа одарила меня столь выдающейся памятью, надлежит ею воспользоваться. Отсюда эти записки. Разумеется, они пишутся исключительно для себя – ведь и курица для себя несет яйца; иными словами, перед смертью я намереваюсь уничтожить их собственноручно. Осуществить свой замысел у меня, естественно, недостанет душевных сил, а потому прошу первого, кто записки сии обнаружит, оказать мне великую милость и сжечь их. Увы, увы, это пожелание также не будет выполнено: кто, в самом деле, решится уничтожить хотя бы одну-единственную строку известного всей стране писателя? Мой сын Тамаш? Для которого каждый мой чих – святая заповедь? Который не способен усмехнуться надо мною даже во сне?! Да и вообще – где он будет в тот час, когда я умру? В тот безотрадный рассветный час – ибо случится это на рассвете, – когда я с последней гримасою скажу однажды миру «прощай»?

Где же ему и быть? В постели Кати, черт его подери! У моей же постели будет коротать ночь какой-нибудь верный филолог, а то и двое-трое сразу, один вернее другого, не говоря уж о непременном репортере, который, бредя домой из «Фесека»[18], завернет ко мне, чтобы, навострив шариковую ручку, перехватить мои последние хрипы и подбросить их выпускающему перед самой сдачей номера в набор. А кстати, каким будет мое последнее слово? Положиться ли на вдохновение или отработать его заранее? Разумеется, память у меня еще превосходная, но как бы второпях, в последнюю минуту, все ж не позабыть подготовленный текст… Разве что набросать на бумажке и сунуть под подушку? В частной моей жизни я не чураюсь странностей, это верно, однако, представая перед публикой, следует блюсти приличия, а посему последнее слово есть не только право человека, но и его долг.

Впрочем, находясь в полном и совершенном здравии, я могу, по-видимому, еще лет десять спокойно предаваться размышлениям на эту тему.

Высоко над ореховыми деревьями моего сада пролетает балканская горлица, за ней другая, и обе, медленно взмахивая крыльями – которые, должно быть, подобно следам ног на траве, приминают в прогретом солнцем воздухе тропу, – исчезают над крышею соседней виллы. Если б и я мог так же неслышно исчезнуть в предназначенных мне кругах неба или ада!

Итак, мы живем с сыном одиноко вот уж семнадцать – восемнадцать лет – впрочем, может статься, и все девятнадцать. Память на числа у меня неважная, еще и по этой причине я не знаю, сколько мне лет, да и какое это имеет значение! Годы свои я считаю по числу зубов; резцы и клыки у меня – за исключением одного, нижнего, – все на месте, правда, четыре-пять кариозных коренных пришлось удалить, но их отсутствие заметно, только когда я расхохочусь. Смеюсь же я редко и не иначе как над чужою бедой; а поскольку человек я, в сущности, доброжелательный, то причиной для веселья служит мне чаще всего вид старика в холодный зимний день с каплей под носом. Приметив собирающуюся в его ноздрях влагу, я неотступно слежу, как она сгущается затем в каплю, выкатывается из ноздри и какое-то время остается висеть на кончике носа. Весь вопрос в том, сколько она провисит. И когда, наконец, в миг полного созревания, вытянувшись грушей и поблескивая, она падает вдруг на отворот пальто или на жилет злополучного старца, мною овладевает приступ неудержимого смеха. А старик вперяет в меня долгий тусклый и тупой взгляд, не понимая, с чего я развеселился. И если тем временем следующая капля…

А из всего этого явственно следует, что, хотя мой собственный нос пока остается сух, меня одолевает страх, как бы рано или поздно, лет, скажем, через десять, и ему не впасть в тот же самый грех.

Вот, например, мой коллега, Ференц Галгомачаи, именитый поэт. Он много моложе меня – да хранит его господь еще минус сто двадцать лет, – однако нос у него течет зимой даже в натопленной комнате.

Недавно я повстречался с ним в морозный день на площади Свободы. Элегантный короткий тулупчик, узкие замшевые штаны, широкий голубой шарф вокруг шеи, меховая шапка набекрень. Он всегда облекает свое дряхлое тело в наимоднейшие тряпки, только бы не отстать от лихой молодежи.

Бросаю взгляд на его длинный нос. И тотчас обращаю глаза к небу. Откинув назад голову, он вслед за мной всматривается ввысь. Снизу мне хорошо видны его ноздри, правая уже становится влажной.

– Что ты там видишь? – спрашивает он.

– Горлинку, – говорю отрешенно. – Очень люблю горлинок. Кстати, читал ты Кароя?..

– Читал, – отвечает он. – Слабо.

– Н-да, – отзываюсь я.

Капля уже зреет, все мое внимание приковано к ней, я не могу сосредоточиться на слабостях упомянутого романа Кароя. Да а вообще не читал его. Вдруг я с ужасом замечаю, что рука приятеля моего Ференца Галгомачаи тянется к карману – явно за носовым платком. Рука дрожит. Болезнь Паркинсона? Или просто старческий тремор? Но сейчас мне некогда разбираться в этом. Я должен отвлечь его внимание.

– Смотри-ка, вон она! – говорю я, вперив глаза в небо.

– Еще одна горлинка?

– Да уж не сова, – отвечаю. – С совой я встречался в последний раз на страницах романов сестер Бронте.

– А я в Пуркерсдорфе, на колокольне храма святого Иеронима, – сообщает мой коллега, – притом со стареньким, потрепанным экземпляром. Но глаза у нее сверкали словно карбункулы.

Карбункулы? Смехотворно! Из лексики Йокаи![19]

– Ах, вот именно, словно карбункулы, – повторяет он нараспев, анапестом. – Когда ж это? Тому уж более четверти века, дружище! Точнее, летом сорок седьмого, в августе.

Блистает своей памятью, словно карбункулом.

– Не могло быть в августе сорок седьмого, – говорю наугад, чтобы оттянуть время, – в ту пору еще не давали выездных паспортов на Запад.

– Мне дали, – говорит он, укоризненно на меня смотрит, потом опускает голову, его рука снова ощупью пробирается к карману. А я, словно завороженный, не могу оторвать глаз от его носа. К счастью, сила земного притяжения вовремя одерживает победу, грушевидная капля отрывается от ноздри и уже поблескивает на отвороте модного тулупчика. Я усмехаюсь… какое там! Я хохочу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю