Текст книги "Избранное"
Автор книги: Тибор Дери
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
– Не бойтесь, Маришку я не трону! – крикнул он сопернику; голос его был совершенно спокоен, он даже сам этому удивился. – Будьте там, пока я не позову!
Жена постарела: смерть сына оставила неизгладимый след на ее лице. Даже шаги стали словно бы более грузными, а во взгляде застыл лихорадочный отблеск – это сразу бросилось солдату в глаза, когда он повернулся и наконец посмотрел на нее; только стройной осталась она такой же, как в девках.
– Садись! – сказал он, вдруг потерявшись.
В комнате было так тихо, что с проспекта Ваци доносились звуки трамваев.
– Садись! Ты с работы?
– Да, – ответила женщина.
Он кивнул.
– Ты не бойся, я тебя не обижу, – тихо, словно бы и не ей, говорил он, – я поговорить только, а потом отпущу… Сын где?
– Умер, – сказала она.
– Когда?
– В сорок четвертом, во время осады.
– Я знаю, что осада в сорок четвертом была, – сказал солдат, – в лагере нам объявляли… Ты потому и сошлась с этим… усатым, что сын умер?
Она не ответила.
– А мать? – спросил солдат через некоторое время.
– И мать, – сказала жена. – Из моих тоже только сестра жива, в Цегледе; брата убили на Украине.
Оба молчали.
– Понятно, – сказал солдат. – А все же фотографию не стоило бы снимать со стены… Этот, что ли, потребовал?
Женщина молча кивнула.
– Ревновал он тебя? – спросил солдат; голос его зазвучал тверже. – Что он за человек?
– Хороший человек, – ответила женщина. – Ничего не могу про него плохого сказать.
Солдат кивнул. «Не очень она изменилась, – думал он, – говорит вот, пожалуй, помедленней. А зубы все такие же белые!»
– Где работаешь-то? – спросил он. – На текстильной? На какой? На Кишпештской? Там, что ли, познакомилась с ним?
– Нет, – сказала она. – Он в налоговое управлении служит, в пятом районе. Дом его разбомбили, жена умерла, я и сдала ему комнату, а сама жила на кухне.
– И давно вы сошлись?
Жена задумалась.
– Два года уже. Когда я писать тебе перестала.
Тут тоже все было в порядке; вот если б она и потом продолжала писать, это был бы обман. Речь жены была ясной, бесхитростной, словно летний луг в полдень: не собьешься с пути, не заблудишься. Солдат молча смотрел ей в лицо; он уже не замечал тонкой сетки морщинок под глазами.
– Не смогла, значит, в одиночку? – сказал он. – Да-а, жизнь была у тебя нелегкая.
Женщина передернула плечами.
– Не труднее, чем у тебя, – ответила она медленно и покраснела, – только не выдержала я… За одним я только следила, – добавила она тихо, краснея еще сильнее, – чтоб ребенка от него не родить.
Солдат отвернулся, ушел к окну и лишь там вытер глаза.
– Познанский завод-то стоит? – спросил он.
– Да.
– И работает?
– Работает.
– Тогда я туда вернусь, – сказал солдат. – Четырнадцать лет я у них проработал.
Говорить больше было вроде и не о чем. Лишь одно оставалось еще недосказанным; вот доскажется, тогда можно и разговаривать дальше.
– Ты вернешься ко мне? – спросил солдат, и широкая спина его в серой фланелевой рубахе смотрела на женщину, словно лицо.
– Да, – ответила она просто.
И опять наступила тишина: двойная тишина похорон и рождения. Солдат повернулся, взял коричневый чемодан и вынес его из квартиры.
– Больше не ходите сюда, – сказал он мужчине на галерее, – ни к чему! Если что осталось тут ваше, завтра я занесу прямо в контору. Маришка больше в вас не нуждается.
Он закрыл дверь и вернулся в комнату. Женщина, склонившись над рюкзаком, выкладывала из него вещи. Солдат с минуту молча смотрел на нее, потом сел рядом, на старый свой стул.
– Что здесь творится-то? – спросил он.
1947
Перевод Ю. Гусева.
Лапша с маком

История, которую я расскажу, случилась около тридцати лет тому назад, в середине марта 1919 года, незадолго до провозглашения в Венгрии Советской республики [9] . Речь в ней пойдет о вдове будапештского рабочего Л. М. и о ее детях; старший сын ее, Йожеф М., литейщик, в это время сидел в пересыльной тюрьме за политику. В конце марта Коммуна освободила его; после падения Советской республики он, получив в боях ранение, бежал в Чехословакию, откуда попал в Советский Союз. Сестру его недавно избрали мэром задунайского городка Р.
* * *
Чистый, молодой свет утреннего мартовского солнца лился на маленький домик семьи М. по улице Апрод; Петер, самый младший из шестерых детей вдовы, выскочил на крыльцо из кухни.
– Лонци, поди сюда! – закричал он во всю глотку. – Скорей!
– Зачем? – ответила девочка, гревшаяся на солнышке под стеной на другой стороне двора.
– Мамка тесто месит!
Тишина.
– Врешь, – отозвалась-таки девочка через некоторое время.
– Ей-богу!
– Все равно не верю, – стояла девочка на своем.
Петер пожал худыми плечами и досадливо сморщил скуластое личико, на котором хронический голод заострил черты, примешав к детской непосредственности выражение угрюмого беспокойства. А сестра все трясла головой.
– Не надуешь, – сказала она.
– Очень надо мне тебя надувать, – сердито выкрикнул мальчик.
– Тесто, говоришь, месит?
– Ну да.
– Вот и врешь, – возбужденно закричала девочка, топнув босой ногой. – А где она муку взяла? Мы муки с рождества не видали!
Петер снова пожал плечами, повернулся и скрылся в кухне. Девочка осталась одна на весеннем припеке. Лучи солнца были пока жидковаты, не успели набрать силы, в них еще держалась память недавней зимы, – но, касаясь шеи и рук девочки, они будили предвкушение близкого лета. Ступни ног, оставаясь – как вообще ступни человека – в тени, томились от поднимавшегося от земли холода, а худая шея, виски с синеватыми жилками тоже томились, но по-иному, благодарно и сладко, от несильного, но настойчивого тепла; все ее маленькое тело, ласкаемое мартовским солнцем, было в одно и то же время робким и смелым, недоверчивым и полным надежды – словно первый младенец-подснежник, прорвавшийся к теплым лучам из земли. Зажмурив глаза и мечтательно расслабившись, она вся погрузилась в странно-блаженное состояние.
– Врет! – вдруг вскинула она голову. – Нету у мамки муки!
Она снова приподняла босые ноги, подставляя их солнцу, – а через секунду, нагнув голову, с летящими волосами уже мчалась в сторону кухни. Мать стояла спиной к двери, но по движениям лопаток, по ритмичной работе локтей сразу было видно, что Петер сказал правду: мать месила тесто. У девочки тотчас желудок свело от голода. В последний раз они вчера, в полдень, ели постную картофельную похлебку.
Четверо ее братьев стояли уже у стола. Один, обернувшись, шикнул рассерженно на сестру. Блестя глазами, не шевелясь, напряженно смотрели они на посыпанную мукой доску; в приоткрытых ртах сверкали, как у волчат, голодные зубы. Было так тихо, что шуршание и шлепки материных ладоней по тесту едва не сотрясали кухонные стены. Девочка осторожно, на цыпочках, подошла к столу.
– Тихо! – шепотом бросил ей Пишта, который, облокотившись, стоял напротив; темные его волосы свисали на лоб, во рту темнела щербина.
– Какого дьявола здесь торчите, утробы вы ненасытные? – сердито сказала мать. – Идите по своим делам.
Но ни один из них даже не шевельнулся. Прядь седеющих волос матери выбилась ей на лоб, качалась перед глазами в такт движениям. Нижней частью сильной ладони она разминала, давила ком теста – не желтовато-коричневого цвета, каким оно бывает, когда в него не пожалели разбить одно-два яйца, а какого-то болезненно-серого; иногда, ткнув его большим пальцем, она переворачивала ком и снова принималась месить. «Чего это она злится?» – подумала девочка, задержав на минуту взгляд на широком, с тупым носом материном лице.
За спиной у них, на плите, начала потихоньку булькать вода в кастрюле. Со двора доносился скрип заржавевшей колонки с насосом и хриплый, сыпавший проклятьями мужской голос. Мать еще раз перевернула тесто и бросила его на доску, пришлепнув ладонью.
– Вот тебе, вражина!.. Вот тебе, нечистая сила!.. – приговаривала мать так тихо, что даже стоявшие рядом дети не слышали ничего. На широких материных скулах от горечи и стыда проступили красные пятна.
Сбоку стояла красная, в белый горох фаянсовая кружка: из нее мать лила воду в муку. Мало-помалу кружка съезжала к краю стола, тут кто-то из мальчишек задел ее локтем, она упала на пол и разлетелась на кусочки. Дети побледнели от страха, самый маленький отскочил от стола. Мать, однако, лишь на мгновение прекратила работу, беспомощно посмотрев вокруг глубоко сидящими голубыми глазами, она опять подняла тесто и шлепнула им о доску.
– Подбрось-ка дров в плиту, Петер! – сказала она; голос ее чуть заметно дрожал.
Когда наконец тесто было готово и можно было его раскатывать и резать, бодрое утреннее солнце успело подняться настолько, что лучи его не попадали уже в окно кухни, которая сразу стала заметно мрачнее. У скалки была сломана одна ручка; понадобилось минут десять, чтобы раскатать тесто. Дети все не отходили от стола. Мать порой бросала на них быстрый взгляд и, словно не выдержав их голодного вида, тут же опускала глаза. Работала она все стремительней и раздраженней. Теперь даже девочка не решалась сказать ни слова. У стоявшего рядом Петера изо рта потекла слюна; Пишта, облокотившись на стол, поминутно глотал воздух, у кого-то из братьев громко бурчало в животе.
– Потерпи немножко! – шепнула девочка замечтавшемуся Петеру, толкая его локтем в бок, чтобы привести в чувство. Тот взглянул на нее: «Ну чего тебе?» Теперь и у него забурчало в желудке. Остальные тоже не могли оторвать глаз от растущей на краю доски горки тонких, длинных полосок, которые скоро, разбухнув в кипящей воде, лоснящиеся от жира, посыпанные сахаром и маком, будут куриться ароматным парком у них в мисках. Девочка бросила быстрый взгляд на широкое, измученное лицо матери и в изумлении отвела глаза: по щекам матери, вдоль крыльев носа, стекали две светлые капли.
И тут мать со стуком бросила скалку на стол и распрямила сильную спину.
– У кого тут бурчит в животе? – спросила она угрожающим голосом.
Дети трусливо притихли, глядя в стол.
– У меня, – соврала быстро девочка, пока мать не разозлилась совсем. В следующий момент увесистая пощечина обожгла ей щеку. Глаза у девочки налились слезами, но она упрямо стиснула губы и не произнесла ни слова.
– И за что ж ты меня, господи, наказал такими паршивцами! – запричитала с пепельно-серым лицом несчастная женщина, и из глаз ее хлынули слезы. – Только бить, только ломать умеют… только про себя думают, а про брата родного никто и не вспомнит, которому в тюрьме есть-пить не дают. Им только брюхо набить, с матери шкуру содрать готовы, дом по щепочкам разнести, а чтоб осколки собрать с полу, никому и в голову не придет! Брысь отсюда, убирайтесь ко всем чертям, пока я вас не прибила!
Через полчаса, неся завязанную в платок кастрюлю со сладкой лапшой, девочка отправилась к пересыльной тюрьме. От лапши ей и братьям достался только бульон: мать, изжарив луковицу в маргарине, сварила на всех душистый, горячий, хотя и пустой суп. Лапша же, вся до последней крошечки, предназначалась их старшему брату Йожи, который уже два месяца сидел на тюремном коште, и семья ни разу еще не смогла послать ему передачу с едой.
В солнечном свете ярко сверкали трамвайные рельсы. Весенняя улица была такой пестрой, живой, полной запахов, что девочка быстро забыла про голод. Не так часто удавалось ей в жизни прокатиться на трамвае. Проплывающие мимо витрины, которые солнце на миг погружало в нестерпимо слепящее пламя и листало, словно громадную книгу; стук копыт обгоняемых ломовых лошадей; медленно поворачивающиеся перед глазами шумные перекрестки; встречные грузовики, с грохотом мгновенного обвала проносящиеся мимо дверей трамвая; прохожие, которые, заслышав звонки, испуганно шарахались в сторону, так что полы у них разлетались и ноги оскользались на рельсах, людской гам, запах дунайской воды, вибрирующий и щелкающий в железной коробке трамвайный мотор – все это так захватило внимание девочки, что она и про страх позабыла, который было стиснул ей сердце, когда трамвай переехал через Дунай в незнакомый Пешт. От волнения она и про кастрюлю с лапшой позабыла, и про тяжелые мальчишечьи ботинки с медными застежками, которые мать забрала у Пишты и велела надеть ей. Но когда спустя час езды она слезла с трамвая у кирпичного завода Драше – задолго до цели, так как стеснялась спросить, где надо сходить у пересыльной тюрьмы, – голод и страх вновь нагнали ее и, как два черных ворона, сели с двух сторон на хрупкие плечи.
Целых четверть часа она терпела их тяжесть. На незастроенных пустырях, замкнутых между рядами одноэтажных домишек и бесконечными желтыми каменными заводскими оградами, дул сердитый мартовский ветер, он подхватывал клочья дыма, лезущие из заводских труб, и размазывал их по замусоренной земле. Ветер и холод только усиливали ощущение голода. Прохожих вокруг было мало; чаще других попадались солдаты в изодранной униформе, с лохматыми бородами, – этих она боялась. Под стеной, меж двумя кирпичными штабелями, сидел человек и перочинным ножом посылал в рот то ломтик хлеба, то ломтик сала. Пройдя мимо, девочка развязала платок; сунув пальцы под крышку кастрюли, она вытянула длинную лапшину и быстро сунула ее в рот.
Лапша была сладкой, теплой и жирной. Девочка вытащила еще лапшину и торопливо завязала платок. С другой стороны дороги к ней подбежала лохматая черная кривоногая собачка и, подняв голову, блестящими неподвижными глазами с надеждой уставилась на нее. Ноги у собачонки едва заметно подрагивали, тощее брюхо было втянуто, хвост качался стремительно из стороны в сторону. «Еще чего!» – сказала насмешливо девочка и, осторожно обойдя собаку, пошла дальше. От голода закружилась голова; едва различая дорогу перед собой, она лизала липкие от жира пальцы. Собака, не отставая, бесшумно бежала следом. Каждый раз, когда девочка оглядывалась, собака замирала, с надеждой глядя ей в глаза и виляя хвостом. «Еще чего!» – говорила ей девочка все более зло. Один раз она попыталась даже пнуть собаку, осторожно, чтобы в самом деле ее не задеть.
Она снова и снова развязывала платок, зачерпывая горстку лапши и заталкивая ее в рот с блестящими мелкими зубами. Пересыльной тюрьмы все не было видно, хотя минуло уже около получаса, как девочка слезла с трамвая. Наконец она поняла, что не может больше бороться с пронизывающим все тело, каждый нерв, каждую жилку свирепым чувством голода, который так терзал ее, что она даже засмеялась в отчаянии; она села под куст на обочину и сорвала с кастрюли платок. Собака устроилась неподалеку, следя завороженным взглядом за каждым движением девочки.
В голых ветках куста свистел ветер. Вздернутый носик девочки зябко краснел, однако скоро кончик его залоснился от жира, а на верхней губе появились маково-сахарные усы. Она уже полной горстью набирала лапшу из кастрюли и заталкивала ее в рот; бледные щеки, острый худой подбородок – все участвовало в еде, даже на виске повисла одна грустная лапшина, но потом упала и исчезла в пыли. Пока оставалась в кастрюле лапша, про старшего брата в тюрьме девочка помнила разве что как про далекое и нестрашное уже препятствие; все это время в ней щекочущими волнами ходило от горящих ушей до мизинцев на ногах такое невыразимое, невероятное счастье, какого она в жизни еще не испытывала. Собачонка, свесив набок язык, жадно вдыхала запах лакомства. Девочка, уже не сердясь на нее, улыбнулась. Потом, заглянув в кастрюлю – видно ли уже дно, – двумя пальцами подцепила немного лапши и бросила собачонке. Та, клацнув зубами, на лету схватила подачку. Девочка рассмеялась и, чтобы бедняжка не обижалась на нее, дала ей уже целую горсть лапши. Так они и ели по очереди: горсть – собаке, горсть – девочке; в ослепительном свете вновь появившегося из-за туч солнца зубы их блестели хищно и радостно. Когда лапша кончилась, девочка пальцем, а затем собачонка длинным розовым языком начисто вытерли кастрюлю. И, облизываясь, посмотрели друг на друга.
Девочка наконец поднялась; собачонка осталась сидеть. Бросив взгляд на насытившуюся собаку, девочка вдруг осознала, что кастрюля пуста. На минуту ей стало так тяжело, что она снова села на землю. Но сидела совсем недолго. Подхватив платок и кастрюлю, она вскочила и, словно от страшной какой-то опасности, бросилась со всей мочи бежать. Лишь через несколько минут девочка сообразила, что бежит не к тюрьме, а в обратную сторону, к дому, и повернула обратно. Пробегая мимо куста, она увидела, что собака все еще сидит там и лениво поворачивает за ней голову. Девочка бежала, пока не кончились силы. Остановившись, она вытерла подолом лицо, которое было все испачкано жиром и сахаром; она терла его до тех пор, пока во рту не исчез вкус лапши с маком.
Еще шагов двести – и девочка оказалась у ворот пересыльной тюрьмы. У нее не хватало духу ни войти в них, ни повернуть назад. Она снова стала тереть подолом щеки, рот, шею, уши. Куда идти дальше, войдя в ворота, она знала: однажды они были здесь с матерью, вскоре после того, как брата перевели сюда из Марко[10]; однако сейчас ее память работала с перебоями, как и сердце, и она никак не могла узнать здание. Девочка долго топталась перед воротами, каблуком чертя восьмерки в пыли; потом, прижав кастрюлю к груди – чтоб не расплакаться, – быстро вошла в ворота.
Брата она тоже не сразу узнала, увидев его сквозь решетку в переговорной. Он словно бы стал еще выше; тюремщик с винтовкой, стоящий у него за спиной, едва доставал брату до плеча. Ворот рубашки его был расстегнут, мускулистая шея выглядела худой, лицо покрывала щетина; девочка слышала, что заключенных бреют раз в неделю, по воскресеньям. Но когда брат улыбнулся, она сразу узнала его. В широком, скуластом лице Йожи, в голубых улыбающихся его глазах, в еле видных морщинках на висках было что-то невыносимо доброе и родное; дома он умел так улыбнуться, взяв за плечи и глядя в глаза, что у братишек или сестренки тут же высыхали слезы. Девочка подлетела к решетке. Но железные прутья не дали ей обнять и расцеловать брата.
От прикосновения к холодной решетке у нее опять сжалось сердце. Она отступила назад, подхватила подол и еще раз вытерла им щеки и рот. Брат молча глядел на нее. Девочка вдруг изменилась в лице: открыла рот, но сказать ничего не смогла.
– Ну, Лонци!.. – засмеялся брат.
– Мама велела кланяться… – выговорила наконец девочка.
– Она здорова?
– Здорова.
Взгляд брата остановился на большой красной кастрюле, оставленной на полу в дальнем темном углу переговорной. Он ее сразу узнал по каким-то мельчайшим трещинкам: это была кастрюля из их кухни. Пустая?.. Он быстро отвел взгляд от кастрюли. Но сестра все ж заметила это движение, и лицо ее посерело. Они смотрели друг другу в глаза. У брата дернулись губы.
– Ну, что, малышка, язык проглотила? – сказал он, и ему удалось-таки, хоть и с маленьким запозданием, улыбнуться. Пустая кастрюля в углу представляла здесь шесть пустых желудков, голодную семью, ребенка, которого голод заставил стать вором.
– Ты знаешь, что нам только пять минут дано на разговор? Стало быть, мама здорова?
Девочка не отвечала.
– Скоро уже и я вернусь домой, – сказал брат. – Ух, тогда мы такой пир устроим, что тараканы пойдут в пляс.
– А когда? – спросила девочка.
Брат покивал головой.
– Скоро. Матери передай, чтоб она за меня не тревожилась, я здесь живу хорошо, пища нормальная, каждый день едим мясо, вечером суп дают и пирог, и четыреста граммов хлеба на день.
Девочка покосилась на брата: что-то не видно было, чтобы он растолстел от такой кормежки.
– Мы тоже, – быстро сказала она, – мы тоже мясо едим до отвала, оно нынче дешевое. Вчера кролика ели, под маринадом.
Брат скривил губы.
– Под маринадом я не люблю. Я крольчатину да косулю признаю только в паприкаше, иначе мне запах не нравится.
– Да, в паприкаше тоже вкусно, – согласилась сестра.
– Мама работает?
– Работает, – соврала девочка. – Убирать ходит. Есть у нее одно хорошее место, она и оттуда приносит на ужин что-нибудь. Ты когда вернешься домой?
– Скоро.
Они опять посмотрели друг на друга; оба были бледны.
– Так что же теперь? – спросила девочка через некоторое время.
Брат снова ей улыбнулся. Лицо его выражало теперь силу и ласку – этого не могла скрыть даже решетка, бросающая на лоб ему темную тень.
– Ничего, – сказал он. – Скоро домой вернусь.
– Это будет здорово, – вздохнула девочка.
– Здорово!
– Ты еще до лета вернешься?
– Да.
– Это очень здорово будет, – повторила она.
За спиной у брата зазвякал металл. Девочка вдруг повернулась и бросилась к двери. Но, не добежав, остановилась, согнулась, прижав к животу руки; ее стало рвать. Всю лапшу с маком можно было с тем же успехом скормить собаке.
– Ах ты, бедняга, – сказал брат, еще раз обернувшись, прежде чем надзиратель успел вытолкать его за дверь.
1950
Перевод Ю. Гусева.
Филемон и Бавкида

В послеобеденный час старики молча отдыхали на узкой садовой скамейке, покрытой в лучах осеннего солнца узорчатой тенью облетевшего ореха, на ветках которого топазовыми сережками покачивались еще кое-где уцелевшие листья. В маленьком садике на окраине города царила тишина. На минуту ее нарушил отдаленный шум пригородного поезда. С дерева спорхнул еще один пожелтевший листик. Старушка вязала серый чулок, и старик, сидя подле нее, наверное, задремал бы, если бы блеск спиц то и дело не выводил его из полусна.
– Тимар-то старый преставился, – сонно пробормотал он. Еще утром он собирался сказать ей об этом, да запамятовал.
– Что-что? – переспросила старушка, немного туговатая на ухо.
– Помер старик Тимар, – громче повторил он.
– Отчего помер? – спросила жена.
– Руки на себя наложил, – ответил он.
– Стар уж он был совсем, – проговорила она, продолжая вязать.
– Да всего-то двумя годами старше меня, – возразил старик.
– Что-что? – переспросила она.
– Не так уж и стар он был, – сдержанно ответил он.
– Совсем старик, – сказала она.
Пригревшись на солнышке, старик задумался.
– Выпить любил, – пробормотал он чуть слышно.
– Что-что? – снова не поняла жена. – Чего это ты бубнишь себе под нос?
– Тимар-то, говорю, всю свою пенсию на пропой пускал, – прокричал старик ей на ухо. – Всю как есть, подчистую.
Еще один опойкового цвета листок, плавно кружась, слетел с дерева. Старушка проводила его взглядом.
– Солнце-то нынче как припекает!
– Пойду прогуляюсь, – сказал старик, поднимаясь. – Смотри не простудись тут! Может, шаль тебе принести?
– Не нужно, милый, – сказала она. – Опять не сидится тебе на месте!
Старик подставил руку солнцу – проверить, хорошо ли оно греет.
– Принесу все же, – сказал он. – Октябрьское солнце неверное, недолго и застудиться… Не забудь к собаке потом заглянуть!
День был уже на исходе, небо заволокло тучами, когда старик вернулся домой, пряча под пальто букет астр с вложенным в него маленьким слуховым аппаратом – подарком, который он вручит жене вечером за праздничным столом. Ради этой покупки ему пришлось целый год экономить на табаке. Но теперь, пробираясь на цыпочках в комнату, он вдруг усомнился, сердце сдавило болью: а не обидит ли он жену? Она ведь до сих пор не верит, что глуховата. Хотя вчера, когда неподалеку от дома раздался орудийный выстрел, она подняла голову и, повернувшись к двери, сказала: «Войдите!»
– Вот и я! – объявил он, заглядывая в кухню. – Как насчет ужина?
– Что так долго? – встретила его жена.
– Славно гулялось сегодня, – сказал он.
– Опять, поди, затеял какую-нибудь глупость? – спросила она. – На ужин будет жареное мясо.
– Давненько мы не ели мяса. – Старик причмокнул от удовольствия.
– Только не вздумай по случаю дня рождения досаждать мне своими сюрпризами, – ворчала она. – Деньги-то уж вышли, а до пенсии еще целая неделя.
– Проживем, – успокоил жену старик.
– Что-что? – переспросила она. – Что ты там бормочешь? Лучше пойди-ка накрой, пока я вожусь с мясом.
За окном пошел дождь. Тяжелые капли резко забарабанили по стеклу. Поскольку ужин был праздничный, старик накрыл в комнате. Пока он накрывал, дождь не переставая стучал в окно, но сквозь этот шум, то стихая, то вновь нарастая, доносились и какие-то другие, отдаленные звуки. Старик подошел к окну и прислушался. Дул сильный ветер, слышно было, как стонут от его порывов ветви ореха. На асфальте перед соседним домом исчезли два желтых пятна: там погасили свет. Старик поспешно опустил жалюзи, вышел в прихожую и запер входную дверь. До сих пор бои миновали эту окраину города, но теперь, видимо, перекинулись я сюда. Треск автоматных очередей проникал даже сквозь плотные жалюзи. Старик вошел в кухню, наполненную густым чесночным запахом жарящегося мяса; оно потрескивало и шкворчало на огне, и оттого здесь, к счастью, не было слышно уличного шума. «Хорошо, что не успел вручить ей этот аппарат», – подумал старик.
– Что это ты делаешь? – заворчала на него жена. – Для чего дверь запер?
– Ливень, – объяснил он.
– Ну так что?
– Еще воды нальет, – ответил старик.
– А зачем запирать-то? – не успокаивалась жена. – В кухне полно чаду. Что ты молчишь? Для чего дверь запер, спрашиваю.
– Ветер-то вон как разгулялся, – оправдывался он, – а дверь слабая, того и гляди, распахнется. Нахлещет воды за порог – вытирай потом.
– Опять ты выдумываешь невесть что! – махнула рукой жена. – Не слышу я никакого ветра!
Перестрелка раздавалась уже совсем близко. Одиночные винтовочные выстрелы тонули в несмолкаемом треске автоматных очередей, которые, то продолжая, то прерывая одна другую, звучали все более отчетливо. Старик снова пошел в прихожую, оттуда легче было разобрать, где идет бой. Проходя через комнату, он подхватил лежащий рядом с тарелкой жены букет астр со слуховым аппаратом и спрятал его под подушечкой на диване. Бой докатился уже до их улицы а теперь приближался к дому. Дверь и окно кухни, к счастью, выходили на зады, в их маленький садик. Старик вернулся в комнату, собрал на поднос приборы, взял скатерть и понес все на кухню.
– Что это ты? – удивилась жена. – Только еще накрываешь? И почему здесь?
– А где же? – не понял старик.
Старушка повернулась и посмотрела ему в глаза.
– Разве ты забыл? – чуть помолчав, спросила она.
– Что я забыл?
– Что у меня сегодня день рожденья, – сказала старушка, мягко улыбаясь, и на лице ее проступил румянец. – И что в этот день мы ужинаем в комнате.
Старик тоже зарделся, морщины на его лице побагровели.
– Забыл, – сказал он и опустил поднос на стол, не в силах справиться с дрожью в руках. – И как это я мог забыть?
– Ну да ладно, по крайней мере, в комнате не будет пахнуть едой, – успокоила она его. – Пойди-ка в прихожую, кажется, к нам стучат.
– В такой час? – удивился старик.
– Что говоришь?
– Кто может к нам прийти в такой час? – наклоняясь к ней, прокричал старик.
– Но ведь я слышу, как стучат, – возразила она.
Старик вышел в прихожую и прильнул ухом к наружной двери; похоже было, что выстрел, который он только что слышал, раздался неподалеку от их садовой калитки. Спохватившись, что в дверь может угодить шальная пуля, он присел на корточки. На уличный шум, словно помехи в радиоприемнике, накладывалось завыванье ветра и стоны сотрясающегося ореха, но сквозь все это старик, как ему казалось, различал размеренный топот тяжелых башмаков; судя по звукам, бегущие по темной мостовой люди приближались к их дому. И снова очередь!
– Иди ужинать, милый! – донеслось из кухни.
– Я сейчас! – отозвался старик.
– Пришел кто? – спросила старушка.
– Никого, – ответил он.
– Не слышу!
– Нет никого! – прокричал старик. Его худое иссохшее тело давно уже не покрывалось потом, но тут ладони вдруг взмокли, на лбу выступила испарина.
– Ну иди же! – звала жена. – Остынет все!
– Иду-иду! – отвечал старик. – Вот взгляну только, не начались ли схватки у собаки.
Собака спокойно лежала в корзине, в темной каморке рядом с прихожей. Дышала пока что ровно. Старик торопливо погладил ее и вернулся в прихожую. В беспорядочных паузах между шквалами ветра слышались еще очереди, но все глуше, расплывчатей, растворяясь постепенно в более звучном вещании стихии. Перестрелка откатилась от дома.
– Что ж ты не идешь ужинать? – снова донеслось из кухни. – Стынет еда!
– Уже иду! – прокричал старик. – Можешь подавать.
Он захватил из каморки бутылку красного вина, припрятанную для праздничного стола, потом в спальне достал из шкафа темный пиджак, надел его, бросив впопыхах на диван тот, что снял с себя.
– Где же ты застрял? – послышалось из кухни. – Уж не плохо ли тебе?
– Ну что ты! – воскликнул старик. – Со мной все в порядке!
Он снова вышел в прихожую и, прильнув ухом к двери, насторожился. От волнения он машинально повернул выключатель, в прихожей вспыхнул свет. Пришлось воротиться, чтобы погасить его. Свет в комнате старик тоже погасил. Когда он открыл дверь кухни и в залитом ярким светом, любовно убранном помещении увидел – точно на рождественской открытке – посеребренную сединой старушку в чистеньком, хотя и поношенном, траурно-темном платье, которая, конечно же, не услышав, как открылась дверь, с кроткой улыбкой сидела у накрытого стола и длинными сверкающими спицами вязала свешивающийся в подол серый чулок, он так разволновался, что споткнулся о надраенный до блеска медный порожек: из прихожей, теперь уже совершенно однозначно, донесся настойчивый стук.
– Ну наконец-то! – обрадовалась старушка появлению мужа. – Что ж ты остановился?
Снаружи снова застучали. Собака в каморке тявкнула, но из корзины не вылезла.
– Что ты там прячешь за спиной? – спросила она. – Опять, поди, затеял какую-нибудь глупость?
– Стучат, – сказал старик.
– Да нет, – возразила ему жена. – Я ничего не слышу.
– А я говорю – стучат! – крикнул старик.
Она только улыбнулась в ответ. По спине старика пробежал холодок: от ее снисходительной улыбки, от всей этой кухоньки, светлой и чистенькой, с накрытым столом посередине ему вдруг стало не по себе. Стук в дверь повторился.
– Ну что, и теперь не слышишь? – глухо спросил он.
Потом повернулся и через комнату, дверь которой оставил открытой, вышел в прихожую. Наружная дверь оказалась запертой на два оборота. В прихожую, согнувшись и сжимая руками низ живота, вошел молодой человек. На лице у него виднелись следы крови.
– Закройте дверь, – попросил он, – и погасите свет!
– Вам кого нужно, сынок? – спросила старушка из-за спины мужа.
– Мне, кажется, прострелили мошонку, – произнес незнакомец.
– Что он говорит? – спросила она. – Я что-то не разберу.
– Ранен он! – прокричал старик ей на ухо.
– Не надо кричать! – попросил молодой человек. – Возможно, они еще не убрались отсюда.
– Что он говорит? – снова спросила старушка. – Да что это вы бормочете оба!
– Он говорит, что ему прострелили ногу, – объяснил старик, наклонившись к самому уху жены.







