Текст книги "Части целого"
Автор книги: Стив Тольц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)
Влюбиться – значит обзавестись гарантированным средством утечки информации, ибо любовь внушает иллюзию, что она вечна и неизменна. Человек не может вообразить ее конец, как не может представить предел собственной головы. И поскольку любовь невозможна без близости, близость невозможна без откровений, а откровения невозможны без правды, у человека развязывается язык, и он выкладывает все до последнего – ведь неискренность во время близости не проходит и только медленно отравляет драгоценнейшую любовь.
Когда любовь кончается – а она непременно кончается (даже самый рискованный игрок не решится поставить на обратное), – он или она, то есть предмет любви, уходит, владея твоими тайнами. И может ими воспользоваться. А если разрыв произошел с ожесточением – воспользоваться злонамеренно, с недобрыми целями.
Более того, очень вероятно, что именно те секреты, которые ты выдал, когда обнажал душу, и послужат причиной разрыва. Твои откровения во время близости подожгут запал, который взорвет динамит, он и отправит любовь на тот свет.
Нет, возразишь ты. Она знает, в каком жестоком мире я живу. И понимает, что цель оправдывает средства.
А ты не спеши, задумайся: любовь – это процесс идеализации. Задай себе вопрос: до какой поры женщина способна идеализировать мужчину, который наступает на макушку тонущего и помогает ему надежнее уйти под воду? Поверь, не очень долго. Полагаешь, холодными ночами у очага, когда ты встаешь отрезать сыру, она не вспоминает твой откровенный рассказ, как ты отрезал ногу врагу? Еще как вспоминает.
Если бы мужчина планировал избавляться от партнерши каждый раз, когда обрываются их отношения, данная глава была бы не нужна. Но так в жизни не происходит. И надежда на воссоединение сохраняет жизни многим из тех, кому место на дне глубокого ущелья.
Итак, нарушители закона, кем бы вы ни были, вам, чтобы выжить, необходимо хранить свои секреты, преследовать врагов, а свою особу держать подальше от правоохранительных органов. Как ни печально – таково наше общее бремя, – это возможно лишь в случае, если мы одиноки. Хочешь секса, обратись к проститутке. Нужны теплые объятия, иди к матери. Нравится, чтобы кто-нибудь грел твою постель зимой, заведи собаку, только ни чихуахуа и ни пекинеса. И запомни одно: выдать свои секреты – значит распрощаться со своей безопасностью, свободой и жизнью. Правда сначала убьет твою любовь, затем тебя самого. Знаю, это звучит неприятно. Но еще неприятнее стук судейского молотка, когда он опускается на крышку стола из красного дерева.
* * *
Я закрыл книгу и лежал на кровати, думая об откровенности и лжи. И решил: мои чувства были искренними. Но хоть я от макушки до пят был набит всякими секретными историями, ни одной не рассказал Каланче. Почему я инстинктивно следовал советам книги, написанной для преступников? Впрочем, что мне, собственно, было рассказывать? Такие неприглядные детали, как меня зажимали в углах хулиганы, а я притворялся, что сплю, когда меня избивали? Или как, занимаясь с ней любовью всего неделю, стал настолько ее ревновать и бояться, что она бегает на сторону, что сам переспал с другой, чтобы лишить себя права на ревность? Я даже не собирался рассказывать ей о хорошем: как однажды утром я вышел из лабиринта на дорогу и обнаружил, что фонари еще гудят надо мной, ранний ветерок щекочет деревья, знакомый запах жасмина приятно путает чувства, и кажется, будто нос полон мягкими, пьянящими лепестками, похожими на тончайшие розовые веки. Я ощутил такую сказочную вибрацию в воздухе, что унес у кого-то с газона садового гномика и поставил на лужайку на другой стороне дороги. Там открыл воду в шланге и положил на крыльцо соседу. Надо делиться, люди! Что его – то твое! Что твое – то его! Лишь потом все совершенное показалось мне странным, и я не допустил, чтобы рассказ об этом случае достиг барабанной перепонки любимой.
Меня настолько сильно заразило неверие отца в том числе и в собственные мысли, чувства, свободу выбора и интуицию, что я перестал верить в свои мысли, чувства, свободу выбора и интуицию и не смог ей сказать, что время от времени впадаю в мечтательный транс, во время которого вижу, будто все противостоящие силы Вселенной неожиданно и необъяснимо объявляют перемирие и тают до тех пор, пока у меня не возникает ощущение, что все сотворенное – у меня между зубов. Я могу гулять по улице или стирать адрес порносайта из памяти интернет-навигатора, когда меня внезапно окутывает мягкий, золотистый туман. Что это? Приступ суперсознания, когда Я Меня становится Мы Нас, где Мы – либо Я и Облако или Я и Дерево, а иногда Я и Закат или Я и Горизонт, но редко Я и Масло или Я и Сбитая Эмаль? Как я мог объяснить это ей? Пытаться передать непередаваемое – значит рисковать все упростить, и тогда нервное возбуждение будет низведено до уровня дешевого нервного возбуждения, да и что она подумает, когда узнает про эти завораживающие галлюцинации? Может прийти к заключению, что я один примирился со Вселенной, а остальные – нет. Как говорит отец: мгновения космического сознания – всего лишь естественная реакция на внезапное подсознательное прозрение и понимание собственной смертности. Судя по всему, ощущение единства – самое весомое доказательство разъединенности. Как знать? Ощущения гениальных прозрений Истины вовсе не означают, что они таковые и есть. Если не доверяешь одному чувству, следует не доверять всем остальным. Нет никаких оснований полагать, что шестое чувство так же не вводит в заблуждение, как обоняние и зрение. Этот урок я получил от отца, и вот самая главная новость из того угла, куда он загнал себя своими рассуждениями: прямая интуиция настолько же ненадежна, насколько убедительна.
Вот видите? Как я мог говорить ей такие вещи, когда сам не был в них уверен? Или признаться, что временами не сомневаюсь, что способен читать отцовские мысли, а временами не сомневаюсь, что он способен читать мои. Иногда я пытался с ним мысленно разговаривать и мысленно воспринимал его «нет». Чувствовал, как его «да пошел ты!» плыло сквозь эфир. Разве мог поделиться я с Каланчой, что не один раз у меня были видения лишенного тела лица. Впервые это произошло в детстве: загорелое лицо с усами, мясистыми губами и широким носом возникло из черной пустоты, пронзительный взгляд создавал атмосферу сексуального насилия, рот скривился в безмолвном крике. Я уверен: подобное случается с каждым. Но наступает день, когда человек видит лицо, даже когда не спит. На солнце. В облаках. В зеркале. Видит ясно, хотя его там нет. Потом начинает ощущать. Встает и спрашивает: «Кто там?» И, не получив ответа, грозит: «Я вызову полицию!» Что же это за видение, коль скоро это не призрак? Самое вероятное объяснение: наиболее полно облеченная в форму и заявившая о себе идея. В моем мозгу бродят и ищут выхода различные мысли, но хуже то, что я не могу контролировать, где и когда они явятся на свет.
Нет оснований предавать огласке всякую уродливую, неприятную, лукавую, идиотскую мысль, витающую в моей голове. Вот почему, когда человек стоит на берегу и его любимая спрашивает нежным голоском: «О чем ты думаешь?», он не отвечает: «О том, как я ненавижу людей и желаю, чтоб все они навеки пропали!» Это невозможно. Я мало знаю женщин, но в этом не сомневаюсь.
Я заснул, но в четыре утра проснулся как от толчка. Мне стукнуло в голову: а ведь я ни разу не упоминал Каланче, что Терри Дин – мой дядя! До восьми часов я не отводил взгляда от циферблата, затем позвонил Брайану.
– Кто это?
– Как вы узнали, что я племянник Терри Дина?
– Джаспер?
– Откуда вы узнали?
– Твоя подружка мне сказала.
– Да… понятно. Я просто хотел проверить. Значит, вы и она, вы…
– Что мы?
– Она сказала, что вы встретились только раз и то ненадолго.
Брайан не ответил. Я слышал в тишине, как он дышал – словно человек, получивший над другим власть, и я в конце концов тоже задышал, но как тот, кто вынужден признать, что его подмяли. И тут его прорвало: он стал рассказывать, однако не о себе и о ней, а тайны, которые она скрывала – чуть ли не всю свою жизнь: о том, как в пятнадцать лет она убежала из дома и два месяца жила с наркоторговцем из Чиппендейла по имени Фредди Люксембург, как затем после аборта вернулась к родителям и перешла в другую школу, как в шестнадцать стала одна шататься по барам, где они и познакомились, как снова убежала из дома и жила с ним год, пока не застукала его с другой женщиной, не взбесилась и не вернулась домой, как родители водили ее к психотерапевту и тот назвал ее бомбой в человеческом обличье, как она звонила Брайану и оставляла странные сообщения на его автоответчике, что ее новый парень убьет его, если он снова объявится в ее жизни. Меня удивило, что любовник-убийца – это я.
Я принял его слова с наигранным спокойствием, отвечая что-то вроде «угу» и стараясь скрыть тревогу, какую испытывал вследствие неутешительных выводов. То, что Адская Каланча звонила бывшему приятелю и оставляла на его автоответчике сообщения с угрозами, означало, что она все еще от него тащится, а то, что он с ней советовался, как ему вернуть прежнюю работу, означало, что он, вероятно, тоже все еще от нее в ужасе. Я не мог прийти в себя. Она мне лгала! Она мне лгала! Мне! А я-то считал, в наших отношениях лгуном должен быть я!
Я повесил трубку и раскинул ноги по сторонам постели подобно двум якорям. Так я провалялся несколько часов и взял себя в руки лишь для того, чтобы позвонить на работу и сказаться больным. Примерно в пять встал, устроился на задней веранде и высыпал табак из сигареты в трубку. Глядя на закат, я думал: вот я вижу на солнце лицо, то самое старое знакомое лицо, что давно уже мне не является… Цикады подняли страшный шум, и мне показалось, круг их сжимается. Захотелось поймать одну, засунуть в трубку и выкурить. Интересно, думал я, сможет ли это меня взбодрить? И тут я увидел взметнувшуюся в небо красную ракету. Отложив трубку, я направился в сторону дымного следа. Это была Адская Каланча. Я дал ей ракетницу – она вечно плутала в лабиринте.
Я нашел ее у валуна и привел к хижине. Рассказал ей все, о чем мне поведал Брайан. Она слушала меня с мертвенно-пустыми глазами.
– Почему ты не призналась мне, что прожила с ним год? – закричал я.
– Ты тоже не был со мной откровенен! – возразила Адская Каланча. – Ты же не сказал мне, что Терри Дин – твой дядя?
– С какой стати мне о том говорить? Я его ни разу не видел! Все это случилось давно. Мне было минус два года до моего рождения, когда он умер. А теперь скажи, откуда ты узнала, что он мой родственник?
– Давай отныне будем друг с другом откровенны.
– Начинай.
– Предельно откровенны.
– Будем говорить все до последнего.
Дверь перед нами была широко распахнута, но мы не переступили порога. Настала пора задавать вопросы и отвечать на них. Мы напоминали двух осведомителей, которые только что обнаружили, что каждый из них в отдельности добивается от прокурора иммунитета от уголовного преследования.
– Хочу принять душ, – проговорила она.
А когда наклонилась, чтобы взять полотенце, я заметил, как морщатся, словно в злобной ухмылке, ее джинсы.
VI
После этого случая у меня появилась дурная привычка обращаться с ней вежливо и с уважением. Вежливость и уважение требуются, если обращаешься к судье перед тем, как он вынесет тебе приговор, а в отношениях между людьми они свидетельствуют о неловкости. Я чувствовал неловкость, потому что она никак не могла забыть Брайана. И это была не беспочвенная паранойя. Она начала сравнивать меня с ним, и не в мою пользу. Сказала, что я не такой романтичный, когда однажды во время близости я сказал ей, что люблю ее всем своим умом. Разве моя вина, что она не понимала, что сердце украло репутацию у головы, что страстные, неистовые чувства имеют в основе древнюю лимбическую систему мозга и я не упоминаю сердце в качестве хранилища чувств только потому, что оно всего лишь сырой кровяной насос и фильтровальный агрегат? Разве моя вина, что люди не умеют пользоваться символами так, чтобы не превращать их в подлинные факты? Вот, кстати, почему не следует тратить времени на то, чтобы дарить человечеству аллегорические истории: через поколение они становятся историческими фактами и обрастают свидетельствами очевидцев.
А еще я обнаружил сосуд.
В ее спальне. Мы занимались сексом – очень тихо, ибо в соседней комнате была ее мать. Я наслаждался такой манерой, поскольку, если вопить во всю глотку, все кончается быстрее. А тихий секс продлевает удовольствие.
Потом, когда я ползал по полу, собирая рассыпавшиеся из карманов монеты, я заметил под кроватью сосуд размером с баночку из-под горчицы с мутноватой жидкостью, по прозрачности напоминающей ту, что сочится из кранов в Мексике. Я с любопытством снял крышечку и понюхал, почему-то ожидая, что жидкость будет пахнуть кислым молоком. Но не ощутил никакого запаха. Повернулся и окинул взглядом хрупкую фигуру на кровати.
– Не разлей, – предупредила Адская Каланча и одарила меня одной из династии своих великолепных улыбок.
Я макнул палец в жидкость, отряхнул и лизнул.
Жидкость оказалась на вкус соленой.
Я решил, что догадался, что это такое. Но неужели это то самое, о чем я подумал? Неужели я держал в руках сосуд с ее слезами?
– Слезы? – спросил я с таким видом, словно все мои знакомые собирали собственные слезы, словно мир не занимался ничем иным, а только ковал памятники своим горестям.
Я представил, как она прижимает маленький сосуд к щеке, когда появляется инаугурационная, знаменующая череду остальных слеза и скатывается вниз, как первая капля дождя на оконном стекле.
– Зачем это?
– Ни за чем.
– Что значит – ни за чем?
– Просто собираю свои слезы, и все.
– Брось. В этом еще что-то есть.
– Ты мне не веришь?
– Нисколько.
Адская Каланча пристально посмотрела на меня.
– Хорошо, скажу, только не пойми меня неправильно.
– Договорились.
– Обещай, что не поймешь меня неправильно.
– Это трудно обещать. Как я могу гарантировать, что пойму все как надо?
– Я тебе объясню.
– Договорились.
– Договорились. Я собираю свои слезы, чтобы… я надеюсь заставить Брайана их выпить.
Я заскрежетал зубами и посмотрел в окно. Там золотисто-коричневые осенние деревья сутулились, будто пожимали плечами.
– Ты все еще его любишь! – закричал я.
– Джаспер! Не надо так со мной разговаривать, – ответила она.
А через пару недель на эту обиду наслоилась еще одна. Мы занимались любовью в моей хижине и на этот раз шумели вовсю. И, будто оправдывая мои самые худшие подозрения, Адская Каланча в самый критический момент назвала меня Брайаном и задохнулась от стона.
– Где? – потрясенно спросил я и окинул комнату взглядом.
Но тут же понял свою идиотскую ошибку. Каланча посмотрела на меня – в ее глазах стояли и нежность, и отвращение. Этот взгляд до сих пор посещает меня, как непрошеный, назойливый свидетель Иеговы. Каланча голой вылезла из постели и, виновато хмурясь, заварила себе чаю.
– Извини. – Ее голос дрогнул.
– Думаю, тебе больше не стоит закрывать глаза, когда мы занимаемся любовью.
– М-м-м…
– До самого конца смотри на меня, ладно?
– Слушай, у тебя не найдется молока? – Она встала на корточки перед холодильником.
– Найдется.
– Оно свернулось.
– Так все равно же молоко!
Не успела она вздохнуть, я вышел из хижины и побрел в темноте к дому отца. Мы постоянно врывались друг к другу воровать молоко. Но надо признать: из меня вор получился лучше. Он обычно являлся, когда я спал, и, поскольку был помешан на сроках реализации, будил меня громовым сопением – нюхал продукт.
Ночь представляла собой плотную, всепоглощающую черноту, благодаря которой такие понятия, как север, юг, восток и запад, делались бесполезными. Я спотыкался о корни, ветви хлестали меня по лицу, а огни отцовского дома одновременно манили и приводили в уныние. Свет означал, что отец не спит и мне придется с ним разговаривать, то есть выслушивать его. Я застонал. Мы с отцом расходились; это началось после того, как я бросил школу, и наш разрыв постепенно углублялся. Не могу сказать точно почему. Неожиданно для меня он стал прибегать к обычным родительским приемам, особенно к моральному шантажу. А однажды даже произнес сакраментальную фразу: «И это после всего, что я для тебя сделал!», перечислив затем все свои заслуги передо мной. На первый взгляд их было много, хотя большинство я бы не назвал великими жертвами. Например: «Покупал масло, хотя сам любил маргарин».
Правда состояла в том, что я перестал его выносить: его безжалостное отрицательное отношение ко всему, небрежение к собственной и моей жизни, бесчеловечное предпочтение книг перед людьми, фанатичную ненависть к обществу, уродливую любовь ко мне и нездоровое стремление сделать мою судьбу такой же скверной, как свою. Мне пришло в голову, что он гнул меня не бессознательно, а занимался этим целенаправленно, словно ему за это платили сверхурочные. Мне стало казаться – вместо лба у него бетонный столб, и я не мог более этого терпеть. Я считаю, надо уметь сказать людям в своей жизни: «Я выжил благодаря тебе. Ты выжил благодаря мне». Если это возможно, чего еще желать? С отцом выходило по-другому. Меня невольно посещала мысль: «Я выжил, несмотря на твое вмешательство, сукин ты сын».
Свет горел в гостиной. Я заглянул в окно – отец читал газету и плакал.
– Что случилось? – спросил я, открывая раздвижные двери.
– Что тебе здесь надо?
– Пришел стащить молоко.
– Кради свое.
Я подошел и вырвал из его рук газету. Она оказалась ежедневным бульварным изданием. Отец поднялся и ушел в соседнюю комнату. Я присмотрелся к газете. Он читал статью о Фрэнки Холлоу, недавно убитом рок-музыканте. Звезда – и вот… Он возвращался домой из турне, когда его встретил свихнувшийся фанат и выстрелил дважды в грудь, один раз в голову и один раз «на счастье». С тех пор об этом каждый день писали на первых страницах газет, хотя с момента убийства ничего нового выяснить не удалось. Иногда появлялись интервью с людьми, которые ничего не знали и в ходе беседы с корреспондентом ничего не проясняли. Затем принялись выжимать из этой истории последние капли крови, копаясь в прошлом музыканта, и когда уже решительно нечего было писать, материалы все равно продолжали появляться. Зачем печатать эту бесконечную тягомотину? – подумал я. А затем: почему отец оплакивает смерть знаменитости? В моей голове крутилась тысяча подленьких фраз. Я подумывал, не выпустить ли их на свет божий, но решил, что не стану этого делать. Смерть есть смерть, и горе есть горе. Пусть человек оплакивает знаменитость, с которой не был знаком, нельзя над этим смеяться.
Теряясь в догадках сильнее, чем прежде, я закрыл газету. Из соседней комнаты доносились звуки телевизора; он так бессовестно орал, будто отец решил проверить, какова его максимальная громкость. Я вошел. Отец включил ночной эротический сериал: женщина-детектив расследовала преступления своеобразным способом – демонстрировала свои чисто выбритые ноги. Но он не смотрел на экран, а разглядывал овальный ротик пивной банки. Я подсел рядом, и мы некоторое время молчали.
Иногда молчание дается без усилий, иногда – тяжелее, чем поднимать пианино.
– Почему ты не ложишься спать? – спросил я.
– Спасибо за заботу, папочка, – ответил отец.
Я пытался придумать что-нибудь язвительное в ответ, но когда два язвительных замечания стоят рядом, они звучат гнусно. Поэтому просто вернулся в лабиринт и затем к лежащей в моей постели Адской Каланче.
– Где молоко? – спросила она, когда я забрался ей под бок.
– Тоже свернулось, – ответил я, думая об отце и о том, как все болезненно свернулось у него внутри. Анук и Эдди были правы: он снова впал в депрессию. Но почему на этот раз? Почему горевал по рок-музыканту, которого ни разу в жизни не видел? Может, собирался оплакивать каждую смерть на планете Земля? Может, потому, что это хобби требовало времени больше, чем все остальное?
Утром, когда я проснулся, Адская Каланча уже ушла. Это было новым в наших отношениях. И явным падением вниз. Раньше, прощаясь, мы трясли друг друга, пока не доводили до диабетической комы. А теперь она ушла, не сказав «до свидания», видимо, чтобы не отвечать на вопрос: «Чем ты собираешься сегодня заняться?» Никогда моя хижина не казалась мне настолько пустой. Я зарылся головой в подушку и закричал: «Она из меня вылюбилась!»
Чтобы отвлечься от пахнущей прокисшим действительности, я взял газету и, испытывая раздражение, пролистал страницы. Никогда не любил газеты – в основном за их оскорбительную географию. Например, на странице 18 взгляд приковывала статья об ужасном землетрясении где-нибудь в Перу, и в ней между строк содержалось оскорбление. Двадцать тысяч человеческих существ похоронены под обломками, а затем – во второй раз под семнадцатью страницами местного трепа. Кто печатает эту муру?
За дверью послышался голос:
– Тук-тук. – И это моментально вывело меня из себя.
– Нечего стоять на пороге и изображать из себя стук. Если бы у меня был звонок, ты что, говорила бы «дзинь-дзинь»?
– Что с тобой такое? – спросила, входя, Анук.
– Ничего.
– Можешь мне признаться.
Стоило ли с ней откровенничать? Я знал, у Анук были трудности в жизни. Ей случалось испытывать неприятные разрывы отношений. По сути, этот процесс повторялся постоянно. Она все время расходилась с людьми, хотя я и понятия не имел, с кем она была знакома. Кто мог лучше ее разбираться в началах и концах? Но я решил не просить у нее совета. Есть люди, которые, заметив, что ближний тонет, подходят, чтобы во всем разобраться, и не могут устоять перед желанием помочь ему вернее отправиться ко дну.
– Со мной все в порядке, – ответил я.
– Хочу поговорить о депрессии твоего отца.
– Я не в настроении.
– Я знаю, как заполнить его пустоту. Его тетради!
– Я довольно начитался их в прошлый раз. Его писанина – капли жира со всех кусков мяса, перемешанных в его голове. Я не буду этим заниматься.
– Тебе и не надо. Я все уже сделала.
– Ты?
Анук достала из кармана одну из черных отцовских тетрадок и помахала ею в воздухе, будто выигравшим лотерейным билетом. Вид тетрадки произвел на меня такое же впечатление, как созерцание отцовской физиономии: мне стало чрезвычайно скучно.
– Вот послушай, – предложила Анук. – Ты сидишь?
– Анук, ты же смотришь прямо на меня!
– Хорошо, хорошо. Господи, да ты и впрямь в плохом настроении.
Она кашлянула и начала читать: «В жизни каждый действует именно так, как от него ждут. И вот что я имею в виду. Посмотрите на бухгалтера – он выглядит, как должен выглядеть бухгалтер. Никогда бухгалтер не будет похож на пожарного, продавец отдела готового платья на судью, а ветеринар на официанта из „Макдоналдса“. Как-то раз я встретил на вечеринке парня и спросил, чем он зарабатывает на хлеб насущный? Он ответил громко, чтобы слышали все: „Я хирург, оперирую деревья“, не больше и не меньше. Я отступил на шаг и окинул его взглядом, и будь я проклят, если он не выглядел точно как древесный хирург, хотя до этого мне ни разу не приходилось видеть людей такой профессии. Я утверждаю, что все люди абсолютно таковы, какими должны быть, и в этом тоже проблема. Невозможно встретить медиамагната с душой художника или мультимиллионера, обладающего страстным, пламенным состраданием работника социальной сферы. Вот если бы пошептать миллионеру на ухо и добраться до его страстного, пламенного сострадания там, где оно дремлет неиспользованным в хранилище сопереживания, и, пошептав на ухо, разжечь сопереживание, пока оно не разгорится пламенем, вот тогда можно насытить сопереживание идеями и превратить его в действие. То есть стимулировать этого человека к деятельности. Вот о чем я мечтаю: стать тем человеком, который вдохнет мысли в богатых и могущественных. Вот чего я хочу: нашептывать возбуждающие слова в огромное золотое ухо».
Анук посмотрела на меня так, словно ждала, что я встану и устрою ей овацию. Неужели все это ее настолько взволновало? Мания величия отца не была для меня новостью. Я все это уже проходил, когда помогал ему выйти из дома для душевнобольных. В тот раз мне повезло, но вскоре нам предстояло убедиться, что принимать буквально содержание безумных тетрадок и применять написанное к автору – занятие рискованное.
– Ну и что? – спросил я.
– Как ну и что?
– Не догоняю.
– Не догоняешь?
– Перестань повторять мои слова.
– Джаспер, в этом и есть ответ.
– Неужели? Только я позабыл вопрос.
– Как заполнить пустоту твоего отца. Все очень просто. Приступим к поискам и найдем то, что необходимо.
– А именно?
– Золотое ухо, – улыбнулась Анук.








