Текст книги "Части целого"
Автор книги: Стив Тольц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 41 страниц)
В полночь заткнул пальцами уши, но не помогло – все равно слышал. Нет ничего страшнее обратного отсчета до Нового года.
Я шел дальше. Окно моего кафе светилось в тумане в окружении пятнышек огоньков. Когда я переступил порог, толстый бармен налил мне шампанского и улыбнулся. Я взял бокал и пожелал ему на французском счастливого Нового года. Завсегдатаям не терпелось узнать, кто я такой, и они засыпали меня вопросами, а когда узнали, что я из Австралии, разохались – моя страна для них не ближе луны. Напившись, я отвечал вопросами на вопросы и узнал, у кого есть дети, кто развелся, у кого рак кишечника, кто получил малую литературную премию за стихотворение под названием «Потроха жизни», кто преодолел финансовые трудности, но сам никому ничего не сказал.
В четыре утра у другого конца стойки я увидел женщину. Не заметил, как она вошла. У нее было красивое худое лицо и карие глаза вразлет, на голове подбитая мехом шляпка, а когда она ее сняла, волосы рассыпались повсюду – по лицу, угодили в шампанское. Мне в сознание. Покрыли ее плечи, овладели моими мыслями.
Я смотрел, как она пьет шампанское, и думал: такое лицо надо заслужить – в нем чувствовалась усталость от жизни, словно оно присутствовало при всех актах созидания и уничтожения, застряло в горлышке истории, обнаженным перебиралось через мили и мили переломанных тел и деталей машин и вот заглянуло в бар, чтобы прополоскать шампанским рот и избавиться от привкуса резни.
Спиртное придало мне уверенности. Я подошел, не придумав заранее вступления.
– Bonsoir, mademoiselle. Parlez-vous anglais? [25]25
Добрый вечер, мадмуазель. Вы говорите по-английски? (фр.)
[Закрыть]
Она покачала головой с таким видом, словно я был полицейский и учинял ей допрос после изнасилования. Мне ничего не оставалось, кроме как ретироваться и занять свое место за стойкой. Униженный, я одним глотком допил шампанское и тут увидел, что женщина идет ко мне.
– Я говорю по-английски, – сказала она и опустилась на табурет подле меня. Трудно было понять, какой у нее акцент – европейский, но не французский. Я перехватил ее взгляд – нисколько не нежный, – она смотрела на мои уши и, прежде чем я сообразил, что происходит, дотронулась пальцем до шрама, а я порадовался, что в ее глазах не было жалости, а только легкое любопытство. Жалость – ужасный, заблудший, полубессознательный брат сострадания. Жалость не представляет, что делать сама с собой, поэтому просто тянет: а-а-а-а…
Женщина меня еще больше удивила, ничего не спросив.
– А у вас есть шрамы? – поинтересовался я.
– Нет даже царапин. – Она говорила тихо, будто зажав рот ладонью.
Ее шерстяная кофта была расстегнута ровно настолько, чтобы обнажить черную облегающую майку, скрывающую маленькие соблазнительные груди, напоминающие сваренные вкрутую яйца.
Я повесил свою бледную улыбку напротив нее и спросил, что она делает в Париже.
– Ничего в основном.
Ничего в основном. Эти странные слова взыграли у меня в мозгу, перестроились (в основном ничего) и наконец замерли.
Желание разрослось до потрясающих размеров, и я почувствовал, что мои тайные мысли громыхают как из мегафона. Женщина спросила, откуда я приехал, я ответил и увидел в ее глазах образ страны, которую она никогда не видела.
– Всегда хотела поехать в Австралию, – сказала она. – Но я и так очень много путешествовала.
Мы поговорили о нашей планете, и я обнаружил, что не могу придумать такой страны, где бы она не успела поплутать. Она сообщила, что владеет английским, французским, итальянским, немецким, русским. Ее лингвистические познания произвели впечатление на мой ленивый австралийский ум.
Принимала ли женщина мои ухаживания? Или даже поощряла их? Туманная история. Мне показалось, я ей понадобился для какой-то банальной цели – например, переставить в квартире мебель.
– Хочешь меня поцеловать? – неожиданно спросила она.
– Для начала.
– Тогда чего медлишь?
– А если ты увернешься и закатишь сцену?
– Не закачу.
– Обещаешь?
– Обещаю.
– Чтоб тебе сдохнуть?
– И это тоже.
– Из-за того, что я тебя поцелую?
– Слушай, что с тобой такое?
– Не знаю. Ну, я приступаю.
Я наклонился, она обхватила мое лицо руками, и ее ногти у моих щек оказались острее, чем я думал, мы долго целовались, но я, наверное, делал что-то не так, потому что мы все время стукались зубами. Когда поцелуй был завершен, она со смехом сказала:
– Я ощутила твое одиночество, оно на вкус как уксус.
Ее слова меня рассердили – всем известно, что одиночество похоже по вкусу на холодный картофельный суп.
– А ты что ощутил во мне? – игриво спросила она.
– Безумие.
– И какое оно на вкус?
– Как сыр с плесенью.
Женщина рассмеялась и захлопала в ладоши, затем схватила меня за волосы и больно потянула.
– Отпусти.
– Не отпущу, пока опять меня не поцелуешь. Хочу как следует ощутить на вкус твое одиночество. – Она говорила громко, и я порадовался, что в баре никто не понимает по-английски, наш бредовый разговор начал меня смущать, и я не хотел, чтобы в кафе рассуждали о вкусовом букете моей одинокой души.
– Давай еще выпьем.
Мы пили еще час, и я искалечил множество из своих самых логичных мыслей тем, что облек их в слова.
Не могу сказать, как мы очутились у нее в квартире, помню, пока мы разговаривали, она держала меня за руки, помню, как целовались на улице, и звук какого-то недоделанного свиста. Помню, как она сказала, чтобы я прекратил свистеть.
Помню, секс мне понравился. Чтобы продлить удовольствие, я представлял массовые захоронения, шприцы и заболевания десен. А что представляла она, я не знаю, даже не знаю, хотела ли продлить тот момент.
Неофициально я был первый раз с женщиной. И официально тоже.
Пять утра. Она заснула раньше меня, а я пишу это совершенно пьяным, сидя в кровати подле нее. О, как бы тебя ни звали! Ты спишь крепко, словно красивый труп, и твое призрачное белое лицо удивительно покоится на подушке, будто кусочек луны.
Все еще 1 января
Проснулся, ощутив ее дыхание на затылке. Вся ночь прокрутилась в моей голове как цветная кинопленка. Поерзав по простыне, я повернулся и смотрел на ее темные брови, большие губы, длинные каштановые волосы, изящное тело, маленькие груди, худое, такое спокойное, бледное лицо. Я хотел покинуть постель, не разбудив ее, и оглядел комнату в поисках предмета примерно той же плотности, что я сам, чтобы заменить им свою особу, но ничего не увидел, кроме вешалки на подставке, которую посчитал не соответствующей моему самовосприятию. Встал с кровати, тихо оделся. Она первая женщина, с которой я спал. И, выскальзывая из двери, подумал – изящный цветок.
Запах Парижа, мята с липучкой внутри. Небо – огромная чужая страна. Закатное солнце в глаза, но я настолько счастлив, что не могу моргнуть. Должно быть, крепко спал весь день – неужели сон человека зависит от семени?
После вчерашних вечерних завоеваний я вернулся в свое кафе выше ростом. Я завоеван? Она завоеватель? Луна только что встала. Я ощущал лень и последствия выпитого, приятное изнеможение постепенно улетучивалось. Обрывки моего несчастного эго возвращались домой.
Я знаю: я ее больше никогда не увижу.
2 января (ночь)
Снова вижу ее. Она пришла в кафе и села напротив меня. Мозг лихорадочно искал извинений зато, что я вчера улизнул из ее квартиры, но она как будто не требовала – заговорила со своим странным акцентом, словно мы договорились о встрече. Удивительно. Затем мне стало ясно, что она расстроена, что я удивлен ее радости. Впала в странное молчание, улыбнулась, но за улыбкой стояла боль, она пыталась на меня смотреть, но отводила глаза в сторону.
Кашлянула и неуверенным голосом сказала, что верный способ смутить французов – заговорить о деньгах. Я не ответил, и она сказала: не хочу тебя отвлекать, читай, – и достала из сумочки блокнот и карандаш и принялась рисовать мое лицо и, рисуя, заказала кофе и смотрела на меня своими странными глазами.
Я был ей благодарен за то, что она лишила меня девственности, но девственность исчезла, и я не видел в ней больше никакого проку. Будто ужинать с врачом, который тебя успешно прооперировал. Какой смысл?
– Не могу сосредоточиться, когда ты смотришь на мою голову, как будто это скульптура.
Ее смешок.
– Хочешь, пойдем прогуляемся? – спросила она.
Голова шепнула «нет», рот ответил «да».
Когда мы выходили из кафе, она сказала, как ее зовут – Астрид, а я назвал свое имя и тут же подумал, не стоило ли дать вымышленное, но было поздно.
Люксембургские сады. Холодно, ветрено, испуганные голые деревья на фоне белесого неба. Она пнула кучу листьев, и они разлетелись по ветру. Проявление детской радости выглядело ожесточением. Она спросила, какого я роста. Я пожал плечами и усмехнулся – время от времени мне задают этот глупый вопрос и изумляются тому, что я не знаю. Зачем мне это знать? К чему? Какая польза в нашем обществе от того, что знаешь свой рост, кроме того, что способен ответить на этот вопрос?
Я спрашивал о ней, она была уклончива, и ее глаза смотрели на меня, как холодный дождь. Из какой она страны? Астрид ответила, что ее семья постоянно переезжала, – Испания, Италия, Германия, Бухарест, Мальдивы. Но родилась-то она где? На дороге, сказала она, прикрыв глаза. Родители плохо с ней обращались, и она не желает возвращаться к ним даже в мыслях. Будущее – тоже невыносимая тема. Куда она направляется? Чем собирается заниматься? Астрид качала головой, словно я неправильно ставил вопросы.
Затем она начала меня утомлять долгими историческими экскурсами. Скажите на милость, какое мне дело до того, что Людовик XVI порезался утром во время бритья перед тем, как его гильотинировали? Разве мне надо знать, что стоящий рядом с костром свидетель утверждал, что во время сожжения Жанна д'Арк говорила из пламени с Богом? «Можешь быть доволен! – сказала она. – Я от тебя не отреклась». И Бог ответил: «Глупая женщина, разве меня может интересовать, что думают эти люди? Я люблю читать об истории, но что-то во мне восстает, когда мне о ней рассказывают, будто я умственно отсталый ученик и не способен открыть книгу».
Словно почувствовав, что я заскучал, она внезапно замолчала и уперлась взглядом в землю, а я подумал, что есть в ней что-то слишком прилипчивое. Мне пришло в голову, что если я не отвалю в ту же секунду, то придется отваживать ее при помощи бутылки ментолового спирта и открытого пламени, но она пригласила меня к себе, и я принял приглашение.
Астрид вошла и застыла посреди комнаты. Ее поза заставила меня вспомнить о коровах и лошадях, которые спят стоя. Мы занялись любовью в темноте в спальне, и лунный светлишь иногда касался ее лица, и я видел, что ее глаза не просто закрыты, а крепко зажмурены.
Потом я наблюдал, какое она получала удовольствие, снимая пластиковую упаковку с новой пачки сигарет так, словно срывала ромашки. Напряжение как будто покинуло ее, и она пылко говорила обо всем, на чем останавливался ее взгляд: о потолке, окнах, шторах, выцветших обоях, словно эти предметы занимали ее много лет, и меня покорили ее знания и проница тельность, и я спросил, является ли ее энергия европейской по своей сути.
– Нет, такова я сама, – улыбнулась Астрид.
Затем она спросила, люблю ли я ее? Я долго не говорил откровенно об этом с Кэролайн и сейчас ответил – нет. Захотел добавить что-нибудь обидное, чтобы она больше никогда не появлялась, и сказал:
– Шла бы ты отсюда, пока твое заостренное лицо что-нибудь здесь не порезало.
Астрид вспыхнула, разорвала меня в клочья, раскритиковала все, что было во мне. Я понял подтекст: ты меня не любишь, но, хотя я защищался, требовалось ли мне вообще защищаться, если я кого-то не любил, ведь я знал ее всего два дня.
Она отвела душу, а я заинтересовался, что она собиралась делать с моей пустой жизнью? Хотела ли наполнить ее и таким образом опустошить себя?
Несколько ночей спустя
Вот как это происходит: она появляется, хоть я ее не зову, и встает передо мной, как полусонная корова; иногда мы готовим ужин, иногда мы его съедаем, иногда мы занимаемся любовью, иногда она во время этого кричит, и мне это очень не нравится.
Астрид часто держит меня за руки, даже если мы в это время расхаживаем по квартире, и когда она говорит, я постоянно теряю ориентацию. Ее английский безукоризненный, но я часто не понимаю, что она хочет сказать, словно слушаю сжатый конспект ее мыслей. Иногда она смеется, когда что-то рассказывает, и, пусть ее смех очень мил, я под страхом смерти не взялся бы объяснить, что такого смешного в ее рассказе. Иногда она смеется тому, что говорю я, но в такие неподходящие моменты, что я бы не удивился, если бы она прыснула на определенный артикль. Ее смех настолько огромен и долог, что я опасаюсь, как бы меня не засосало в ее рот и не выбросило в другом конце Вселенной.
И еще она верит в Бога! Представить себе не мог, что буду жить с женщиной, которая верит, и от скуки завожу с ней несерьезные споры о нем, бросая избитый аргумент: если Бог существует, откуда в мире столько страданий и зла? Она разит меня остроумной фразой Господа, адресованной Иову: «Где ты был, когда я творил небеса и землю?» Разве это ответ?
Полагаю, ее любовь ни имеет ко мне никакого отношения, кроме нашей близости, – неудачное место, неудачное время. Она любит меня, как голодный любую бурду, какую бы перед ним ни поставили, – это чувство не дань кулинару, а свидетельство голода. В приведенной мной аналогии бурда – это я.
Я бы хотел ее полюбить, но не любил. Она была красива, особенно когда пораженно или удивленно что-то восклицала, но заставить себя полюбить ее я не мог. Сам не знаю почему. Может быть, оттого, что она первый не родной мне и не связанный с медициной человек, который видел меня голым и уязвимым, или оттого, что она так часто радовалась, что я просто с ней рядом, – меня раздражала мысль, что само мое существование делает кого-то счастливым, хотя сам я от него ровным счетом ничего не получаю.
Вчера она попросила называть ее Полин.
– Я придумываю новое имя в зависимости от того, в какой нахожусь стране.
– Хочешь сказать, что Астрид – не настоящее имя?
– Настоящее, если ты меня так зовешь и я отзываюсь.
– Какое у тебя имя?
– Полин.
– Это французское. А самое первое?
– Первых имен не существует. Все имена употребляли и раньше.
Я сжал зубы и подумал: что я делаю с этой ненормальной? Она слишком много говорит, ее слезы меня сначала расстраивают, затем утомляют, и я все больше и больше убеждался, что она лечилась в доме для умалишенных, а если нет, ей надо подумать туда устроиться.
Ла-ла-ла-ла
Хотел закрыться от нее, но не получилось. Астрид, или Полин, или как там ее еще проникала в мои мысли и мое сознание, находя в книгах те места, которые я подчеркивал. Недавно она обнаружила, что я отметил у Лермонтова: «…я был угрюм, – другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, – меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, – меня никто не понял: и я выучился ненавидеть». Это место ее особенно заинтересовало, потому что было подчеркнуто, обведено, выделено маркером и снабжено комментарием: «Мое детство». Следует быть осторожнее и не оставлять на бумаге проблесков души.
Пора кончать, однако не знаю, как этого добиться, поскольку, чувствуя мое равнодушие, она все сильнее в меня влюбляется. Если бы я хотел с ней остаться, она, наверное, вышвырнула бы меня вон, но, понимая, что я намерен уйти, хочет остаться сама. Астрид понимает: выталкивать за дверь того, кто и сам намерен дать деру, вовсе не так приятно.
Отвратительный день
Снова объявился Эдди. Я стоял на улице Риволи и раздумывал, погонится ли за мной продавец, если я стащу всего один жареный каштан, и в этот момент у меня возникло странное ощущение, что со мной говорят, только не на языке слов, а при помощи энергии и колебаний. Обернувшись, я увидел, что на меня уставилось его перекошенное азиатское лицо, – мы смотрели друг на друга, но ни один не двигался с места. И так долго-долго. Наконец он с кротким видом помахал мне и пошел сквозь толпу пожать руку, которую я держал в кармане так, что ему пришлось ее оттуда вытаскивать. Мы дружески поболтали, и я удивился, насколько я обрадовался знакомому лицу. Узнаваемость – очень важная черта лица. Лицо Эдди мне не нравилось, но оно было чистым и сияющим, как кафель в ванной в номере дорогого отеля. Не понимаю, как мы нашли друг друга: если я говорю кому-то «прощай», то считаю, что это навсегда. Мы прошлись по морозцу в зимнем свете, и Эдди сказал, что работает рядом с портом, спросил, есть ли у меня работа и как я обхожусь без нее. Я ответил, что нашел женщину, поскольку это было единственное внешнее событие – внутри у меня тоже кое-что происходило, но это его не касалось и, кроме того, это невозможно было выразить.
– Как она выглядит? – спросил Эдди.
Я не умею описывать людей и понес что-то вроде показаний на допросе в полиции: рост пять футов, семь дюймов, белая, волосы каштановые…
Эдди, снова пытаясь заползти в мою жизнь, сказал, что ему хочется с ней познакомиться. Я решил, что он для меня большая проблема – уж слишком он любезен, слишком доброжелателен, услужлив и дружелюбен. Проблема. Ему что-то от меня надо. Не знаю зачем, я пригласил его поужинать и тут же подумал: теперь я от него никогда не отвяжусь.
– От кого не отвяжешься? – спросил Эдди, и, когда загорелись уличные фонари, я понял: у меня выработалась привычка размышлять вслух.
Наверное, будний день
Меняю мнение об Эдди. Хотя он постоянно охлаждает меня своим подозрительным навязыванием дружбы, мне нравится его противоречивость – человек на пике физической формы отказывается ходить куда бы то ни было, ненавидит всех туристов подряд, особенно если они загораживают ему вид на Эйфелеву башню, и, хотя его одежда безукоризненно выстирана или вычищена, он никогда не чистит зубы. Но больше всего мне в нем нравится то, что он искренне интересуется всем, что связано со мной, всегда хочет знать мои мысли, смеется моим шуткам и то и дело называет меня гениальным. Как же может не понравиться такой человек?
Странная троица: Эдди, Астрид и я. Поначалу, когда мы вместе обедали, они застывали, если я куда-нибудь уходил, и я посмеивался, наблюдая, как эти двое взрослых не хотят оставаться вдвоем в одной комнате. Но вскоре между ними возникло нечто вроде квазидружбы, которая основывалась на их подтрунивании над моей неуклюжестью, забывчивостью и расхлябанностью в отношении гигиены, изумление по поводу моих недостатков – вот та почва, которая их объединяла.
Иногда мы втроем прогуливались вдоль Сены. Покупали дешевое вино, хлеб, сыр, говорили обо всем на свете, но меня обычно выводит из себя необходимость выслушивать чужие мнения. Я считаю – люди говорят то, что слышали раньше, или отрыгивают мысли, которыми их накормили в детстве. Каждый имеет право на свое мнение, и я никогда не обрываю человека, когда он его высказывает, но разве можно быть уверенным, что это его мнение? Я не уверен.
Катастрофа!
Вечером Астрид, Эдди и я отправились в прачечную и, чтобы скоротать время, стали угадывать, откуда на нашей одежде взялись пятна. Астрид думала, что винные пятна – это кровь, следы кофе – туберкулезная мокрота. Погода стояла холодная, окна прачечной-автомата были закрыты, и мы не видели, что творится на улице. Эдди наклонился над сушильным аппаратом, подносил одежду к носу и с удовольствием нюхал каждую вещь, прежде чем сложить с такой педантичностью, словно собирался послать свое исподнее на войну.
– Эй, что за черт! – внезапно воскликнул Эдди и, нюхая одежду, морщился каждый раз, как только с силой втягивал носом воздух. – В машине что-то постороннее. Несет дерьмом! – Он потряс тряпкой перед носом Астрид.
– Ничего не чувствую.
– Как ты можешь ничего не чувствовать? Допустим, ты не чувствуешь то, что чувствую я, но что-то ты должна чувствовать!
– Не чувствую ничего дурного.
– Мартин, а ты чувствуешь, что воняет дерьмом?
Я нехотя принюхался:
– Отлично пахнет.
– По-твоему, дерьмо отлично пахнет?
Эдди засунул голову в сушильный аппарат и понюхал. Я рассмеялся, Астрид тоже – это был хороший момент, а Эдди ударился головой обо что-то в сушилке.
Ребенок! Будь он неладен! Обгаженное, тупоголовое, бесформенное двуногое! Беззубый гомункул! Инкарнация эго! Требовательный змееныш! Безволосый пищащий примат!
Моя жизнь была кончена.
На помощь!
Тема момента: аборт. Я яростный сторонник. Слушал себя, когда в разговоре с Астрид превозносил его преимущества, словно это новая время сберегающая технология, без которой мы больше не можем обходиться. Как всегда, ее ответы колебались от неясных, туманных – к откровенно загадочным. Она заявила, что аборт скорее всего бессмысленное дело, хотя я не понял, что она хотела сказать.
Секс: спичка, при помощи которой вспыхивает человеческий фейерверк. В нашем лишенном любви дворце мы сотворили ребенка. Почти сломленный и полный нового, устрашающего смысла, я совершил потрясающее открытие, что у меня нет ни силы, ни воли, ни хитрости, ни аморальности, чтобы смыться из страны и больше никогда сюда не возвращаться. К своему ужасу, я обнаружил, что принципы просочились в ткань моего существа. Я не мог вспомнить ни единого примера моральной стойкости своих родителей, но во мне это присутствовало, и я понимал, что не в состоянии покинуть Астрид. Я попался. Безнадежно попался!
Много позже
Не писал много месяцев. Астрид беременна. Зародыш проявляет характер. Захватчик приближается. Мой личный взрыв рождаемости – удар в спину моей независимости. Буду ли я сожалеть, если он умрет?
Положительное единственно в том, чтобы обзавестись ребенком: учиться у него совсем не тому, что другие, – не обращать внимания на его тошнотворные попытки управляться с ручками-ножками и какать, что до такой степени умиляет родителей, что они до тошноты повторяют одно и то же, а вы в один прекрасный момент обнаруживаете, что не только ненавидите всех детей подряд, но испытываете бессознательную неприязнь к котятам и щенкам. Мне пришло в голову, что я могу учиться у ребенка природе человека. И если принять на веру слова Гарри, что я прирожденный философ, это будет честолюбивый философский проект. Что, если поместить ребенка в глубь темного шкафа? Или в увешанную зеркалами комнату? Или – увешанную картинами Сальвадора Дали? Разумеется, дети должны учиться улыбаться, но что произойдет, если я не покажу ему, как надо смеяться? У него не будет ни телевидения, ни кино и, может быть, даже общения. Что случится, если он не будет видеть никого, кроме меня? Или даже себя? Разовьется ли жестокость в этой Вселенной в миниатюре? Сарказм? Ярость? Да, здесь есть чему поучиться. Но с какой стати останавливаться на одном ребенке? Можно обзавестись коллективом детей, или «семьей», и, устраивая каждому свое окружение, определять, что у человека от природы, что неизбежно, что обусловливается средой и что является условным рефлексом. Кроме всего прочего, я попытаюсь воспитать существо, которое будет понимать самое себя. Что, если дать ему толчок к самосознанию в необычно раннем возрасте – например, в три года? Или даже раньше? Потребуются специальные условия для расцвета самосознания. Одно очевидно: ребенок в полной мере познает одиночество.
Шутка
Если родится девочка, Астрид по каким-то причинам хочет назвать ее Вильмой, если мальчик – Джаспером. Бог знает, откуда она взяла такие имена, но мне безразлично. Если правильно воспитывать, в определенном возрасте девочка или мальчик возьмут себе другое имя, с которым ей или ему будет комфортнее всего в его или ее шкуре, – нет ничего страшнее, чем слышать свое имя и только бесстрастно поводить плечами или оставаться холодным, глядя на свое имя на бумаге, вот почему большинство подписей – неразборчивые каракули: человек бессознательно восстает против своего имени и хочет его уничтожить.
Беспокоит проблема денег. Астрид тоже. Она сказала, что лишалась средств в таком количестве стран, что мне не представить, и испытывала такую нищету, что мне не вообразить, но при этом у нее не было ребенка и она беспокоится, что, благодаря моей лени, нам всем придется голодать. Критика – явно вновь подожженный огонь, которому не суждено угаснуть. А иметь ребенка – значит быть насаженным на острие ответственности.
Боже!
Идиотизм (или безумие) составлял функцию того, что я увидел, когда вернулся домой. Астрид, стоя на кухне в луже воды, вставляла электрические предохранители. Я вскинул ее на плечо и швырнул на кровать.
– Ты что, пытаешься себя убить?
Она посмотрела на меня так, словно я вывернул лицо наизнанку, и тихим, скучающим голосом спросила, известен ли мне по-настоящему умный способ совершить самоубийство?
Самоубийство?
– Как ты можешь думать о самоубийстве во время беременности? – Меня самого удивили такие мысли борца с абортами.
– Не беспокойся. Самоубийства часто не удаются. Когда я еще была девочкой, мой дядя прыгнул со скалы, но, приземлившись, стал снизу махать руками – у него был сломан позвоночник. Кузен наглотался лекарств, но все кончилось тем, что его неделю тошнило. Дедушка вложил в рот дуло пистолета, нажал на курок и каким-то образом умудрился промахнуться мимо мозга.
– Это первое, что ты рассказываешь мне о своей семье.
– Неужели?
– И что, все твои родные в какой-то момент жизни пытались совершить самоубийство?
– Отец не пытался.
– Кто был твой отец? Как его звали? Чем он занимался? Он жив? Из какой он страны? Из какой страны ты? Какой твой родной язык? Почему ты ни о чем не говоришь? Почему ничего мне не рассказываешь? С тобой произошло что-то ужасное? Что…
Ее покрыла ледяная глазурь – она быстро удалялась. На скором поезде стремилась обратно в никуда.
Поистине странные дни
Дела с Астрид хуже некуда. Нас разделила ледяная стена. Она целый день ничего не делает, только смотрит в окно или разглядывает собственную одутловатость. В тех редких случаях, когда что-то говорит, ее суждения тусклы и бесплодны, какими были мои до того, как они мне осточертели. (Нет, я не стал оптимистом, но мне надоело быть пессимистом, и теперь мои мысли, для разнообразия, довольно светлы, но, к сожалению, и это надоедает – что последует дальше?)
Я сказал, нам надо выйти из дома.
Она спросила зачем.
Я сказал, мы можем посидеть в кафе, посмотреть на людей.
Она ответила, что больше не может смотреть на людей. Слишком много их видела.
Жизнь потеряла привлекательность. Я ничего не мог предложить, чтобы избавить ее от чар оцепенения. Музеи? Она успела побывать в каждом. Прогулки в парке? Наблюдала любые оттенки листвы. Кино? Книги? Не существует новых сюжетов, только меняются имена. Секс? Она занималась им в любых позах бессчетное число раз.
Я спросил ее:
– Ты расстроена?
– Нет, мне грустно.
– У тебя депрессия?
– Нет, я несчастна.
– Это из-за ребенка?
– Извини, я не могу объяснить. Ноты очень мил, Мартин. – Она благодарно сжала мне руку и смотрела на меня своими большими безжизненными глазами.
Как-то вечером Астрид вычистила всю квартиру, ушла и вернулась с вином, сыром, шоколадом и мягкой фетровой шляпой для меня, которую я, в остальном совершенно голый, надел, и она истерически хохотала, а я понял: мне очень недоставало ее смеха.
Но к утру она снова почувствовала себя несчастной.
Вспомнив, как утром, в самом начале нашей связи, Астрид рисовала мое лицо карандашом, я пошел и, потратив все свои деньги, купил краски и холст в тщетной надежде, что она станет выплескивать свою жгучую боль на чистый холст, а не на меня.
Когда я развернул подарок, она заплакала, невольно улыбнулась и, устроившись у окна, начала рисовать.
Это открыло нечто новое.
Каждая картина – изображение ада. Она знала много видов ада и написала их все. Но ад – это только лицо, и она рисовала лицо. Одно-единственное. Ужасное лицо. Она изобразила его много раз.
– Чье это лицо? – спросил я сегодня.
– Ничье. Просто лицо. Я не знаю.
– Вижу, что лицо. – Я понимал, что это было лицо, – ведь не спросил же, чья это рука?
– Я плохой художник, – сказала Астрид.
– Мне кажется, у тебя хорошо получается.
Но меня интересовало не это – мне хотелось знать, кому принадлежит это лицо.
– Я нарисовала его. Значит, оно принадлежит мне.
Вот так. С ней невозможно было разговаривать как с нормальным человеком. Приходилось изворачиваться.
– Я видел это лицо, – сказал я и добавил, что знаю этого человека.
– Это не человек. Не из этого мира, – ответила Астрид, и мои подозрения превратились в уверенность: эта женщина не в своем уме.
Размер холста всегда небольшой, сюжет всегда один и тот же, только цвета разные: коричневый, черный, приглушенно красный. Я угадывал в нарисованном портрете ее безумие.
Потом я стал изучать лицо в надежде, что, подверженная галлюцинациям, Астрид невольно оставляет на холсте следы собственного подсознания. Не исключено, что рисунки – сделанные со вкусом символические карты, которые приведут в глубины нездоровой психики. Мой взгляд скользил по холстам, анатомировал их при слабом свете лампы. Но я ничего не заметил, кроме ее страха перед этим лицом, который вскоре стал и моим страхом. Лицо в самом деле ужасное.
Вчера
Какие бы религиозные чувства ни таились в ее существе, они пробуждались в ее рисунках. Иногда процесс письма настолько ее поглощал, что она восклицала: «Прости меня, Боже!», затем тихонько с Ним разговаривала, но при этом делала долгие паузы, во время которых Он, видимо, ей отвечал. Когда сегодня она попросила: «Прости меня, Боже!», я сыграл Его роль и ответил: «Хорошо. Ты прощена. А теперь заткнись».
– Господи, он в Тебя не верит.
– Ну и правильно, что не верит. В Меня вообще трудновато верить. Кроме того, что Я для него такого сделал?
– Привел его ко мне.
– Полагаешь, ты такой подарок? Ты даже неискренна с ним.
– Боже, искренна!
– Не рассказываешь ему о своем прошлом.
– Я рассказываю ему о своих чувствах.
– Брось все это, лучше принеси ему пива! Ему хочется пить! – крикнул я, и через несколько секунд она, мило улыбаясь, вошла в комнату с бутылкой пива, покрыла меня поцелуями, а я не знал, что подумать.
Любопытный и любопытный
Вот как мы общаемся. Как я узнаю о ней какие-то крохи. Неужели возможно, что она не понимает, что это я играю роль Всевышнего?
В то утро она писала, а я сидел рядом и читал.
– О Господи, сколько еще? – внезапно воскликнула она.
– Что сколько еще?
– Как долго?
– Что как долго? Астрид, ты о чем?
Она не смотрела на меня, она уставилась в потолок. Я немного подумал, вышел в соседнюю комнату и, притворив, но не до конца, дверь, решил проделать тот же эксперимент и, глядя в щелку, крикнул:
– Что как долго? Уточни, дитя мое. Я не умею читать мысли.
– Лет! Сколько лет мне жить?








