412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Куняев » Николай Клюев » Текст книги (страница 34)
Николай Клюев
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:44

Текст книги "Николай Клюев"


Автор книги: Сергей Куняев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 51 страниц)

Необходимо объединить все разрозненные силы в одну крепкую целую партию, чтобы её активная сила могла не только вести дальнейшую работу и противостоять не за страх, а за совесть враждебной нам силе, но сумела бы в нужный момент руководить стихийными взрывами восстания масс, направляя их к единой цели. К великому возрождению Великой России».

За этот текст Ганин заплатит самую дорогую цену. Ни Есенин, ни Клюев не видели его в письменном виде, но свои идеи Ганин, безусловно, обсуждал со своими друзьями. Зёрна падали на унавоженную почву – Есенин уже закончил вчерне «Страну негодяев», где главный её герой – Номах – произносит давно наболевшее, идущее от самого Есенина и перекликающееся по смыслу со словами Ганина:

 
Я верил. Я горел.
Я шёл с революцией.
Я думал, что братство
Не мечта и не сон.
Что все во единое море сольются,
Все сонмы народов, и рас, и племён…
Пустая забава.
Одни разговоры.
Ну что же?
Ну что же мы взяли взамен?
Пришли те же жулики,
Те же воры,
И вместе с революцией
Всех взяли в плен.
 

А черновой вариант стихотворения «Снова пьют здесь, дерутся и плачут…» сохранила Галина Бениславская в своих записях:

 
Защити меня, влага нежная!
Май мой синий! Июнь голубой!
Одолели нас люди заезжие,
А своих не пускают домой.
 

Всё это вместе взятое служит достаточным опровержением утверждения Бениславской, что во всех взрывах Есенина повинен Клюев с Ганиным в придачу (и это мнение до сего дня имеет своё хождение!). Ненависть Бениславской к Клюеву прорывалась иной раз так, что её бывший любовник Покровский, наслушавшись бабьих жалоб, ответил письмом, где предлагал буквально следующее: «Дошли до нас слухи, что ты неделю не будешь выходить из дома… не бегай по „стойлам“ и не устраивай „стойл“ у себя… Нужно подговорить Эстрина сломать поэту Клюеву шею или в крайнем случае набить морду…» (Кстати сказать, не отсюда ли у Бениславской в перевёрнутом сознании родилась в её воспоминаниях версия о том, как «есенинская компания» хотела «избить» её саму, чтобы оставить ненаглядного Сергея Александровича в своей власти и чтобы Галина Артуровна «не путалась под ногами»?)

Что же, Клюев этого всего не чувствовал? Не предугадывал? Не ощущал?

Да и само по себе пребывание в квартире у Галины чем дальше, тем больше становилось ему в тягость. Есенин не упускал случая подчеркнуть своё превосходство – поэтическое и мировоззренческое. Он, дескать, лучше понимает современность, чем Клюев – отставший, затерявшийся в исторических дебрях… Собственно, даже и подчёркивать этого было не надо. Просто тихо произнести, как само собой разумеющееся: «Какой он хороший… Хороший – но чужой. Ушёл я от него. Не о чем говорить стало. Учитель он был мой – а я его перерос…» Верно, ушёл – вот только куда? И перерос в чём-то, да во всём ли?

А тут ещё и Иван Приблудный вторил в письме к Бениславской. «…Всё дальше и дальше я вижу, как слаб мой (б<ывший>) Серёжа, а потом и Клюев, который вообще от любого ветра СССР свалится (выделено мной. – С. К.), а потом – что для меня всего больнее – я перестал верить, что ОН (С. Е.) вообще считает меня талантливым…» И далее – о Клюеве: «…встретил Клюева, во Христе человека безобидного…»

Читаешь эти слова – и всерьёз перестаёшь верить Бениславской, которая утверждает в своих воспоминаниях, что, дескать, Клюев «к Приблудному проникся ревнивой ненавистью», поскольку «в первую же ночь в Петрограде Клюев полез к Приблудному», а тот «поднял Клюева на воздух и хлопнул что есть мочи об пол»… Подобное, как длинный мерзкий шлейф, ползло за Николаем десятилетиями и продолжает ползти по сей день. И сам он не мог не слышать ехидный шепоток за своей спиной, не видеть многозначительные переглядывания с ухмылочками окружающих.

Бениславская отмечала, что Есенин в это время «пускал пыль в глаза» насчёт своего мнимого богатства, и о его «безденежье» почти никто не догадывался… Можно себе представить реакцию Клюева, когда он убедился в том, что есенинский «пир беспереводный» и его «княженье» – и есть эта самая «пыль в глаза»… Знакомство Клюева с Дункан добавило масла в огонь. Теперь любое посещение Есенина с Клюевым дункановского особняка на Пречистенке воспринималось Галиной Артуровной как попытка Клюева «заменить для Дункан Есенина» – ни больше ни меньше!

А Николай просто не хотел и не мог «сидеть на шее» у женщин, ненависть которых к себе он ощущал на расстоянии. Дункан же была ему всегда рада (Есенин по-свойски объяснил, что Клюев – гениальный поэт: как бы ни складывались, точнее, рушились их отношения – он неизменно превозносил Клюева как художника и буквально одаривал им Изадору). И Клюев убедился, что в соответствии с давним сном Дункан «не такая поганая», как он думал. Мало того, чем дальше, тем больше он проникался душевно к этой безоглядной, по-европейски взбалмошной и чрезвычайно непростой женщине. Красоту – именно красоту, а не «красивость» – он умел ценить, как мало кто. А за доброе к себе отношение оставался неизменно благодарен.

Он даже отправил открытку с изображением Дункан Архипову с короткой припиской: «Сейчас узнал, что телеграмму тебе не послал камергер Есенина (имелся в виду Приблудный. – С. К.). Я живу в непробудном кабаке, пьяная есенинская свалка длится днями и ночами. Вино льётся рекой, и люди кругом без креста, злые и неоправданные. Не знаю, когда я вырвусь из этого ужаса. Октябрьские праздники задержат. Вымойте мою комнату, и ты устрой её, как обещал. Это Дункан. Я ей нравлюсь и гощу у неё по-царски. Кланяюсь всем».

На открытке сама Дункан надписала на английском языке: «Доброму и прекрасному поэту Клюеву. Айс Дун.».

Есенин продолжал заботиться по мере сил – и о Ганине (уговорил Дункан дать денег на книжку его стихов – и последняя прижизненная книга Ганина «Былинное поле» вышла в Москве в 1924 году), и о Клюеве, которому он на свои деньги починил старую обувь (потом под перьями лихих мемуаристов эта история предстанет, как шитьё за есенинский счёт для Клюева новых шевровых сапог)… Николай, уставший от Москвы, в первых числах ноября, ни с кем не простившись, уехал в Петроград.

…Он никогда не увидит больше Александра Ширяевца – тому останется жить меньше года. Он в последний раз видел Алексея Ганина, которого расстреляют через год с небольшим в Лубянском подвале. Он ещё увидится с Пименом Карповым, который едва ли узнает Николая, а может, и не пожелает узнать… Ему доведётся услышать об отречении от него, от Клюева, Петра Орешина…

Глава 25
«ОТЛЕТАЕТ РУСЬ, ОТЛЕТАЕТ…»

К началу 1924 года Клюев уже, можно смело сказать, – отрицательный герой современной русской литературы. Во всяком случае именно в таком виде он был подан в книгах Льва Троцкого «Литература и революция» и Василия Князева «Ржаные апостолы (Клюев и клюевщина)».

Троцкий, воздавая должное Клюеву как «мужику», предварительно «ощупывал» его со всех сторон, прикидывая – на пользу ли вообще революции этот поэт-мужик… «Именно на нём, на Клюеве, видим мы снова жизненную силу социального метода литературной критики… Индивидуальность Клюева находит себя в художественном выражении мужика, самостоятельного, сытого, избыточного, эгоистично-свободолюбивого… Мужик, сумевший на языке новой художественной техники выразить себя самого и самодовлеющий свой мир… мужик, пронёсший свою мужичью душу через буржуазную выучку, есть индивидуальность крупная – и это Клюев…» Прощупал. Вроде бы – определился. И всё же – что-то ускользает. Троцкий пытается пойти дальше: «Клюев не мужиковствующий, не народник, он мужик (почти)… Клюев учился. Где и чему, не знаем, но распоряжается он знаниями, как начётчик и ещё как скопидом. Крестьянин зажиточный, вывезя из города случайно телефонную трубку, укрепляет её в красном углу, неподалёку от божницы. Так и Клюев Индией, Конго, Монбланом украшает красные углы своих стихов, а украшать Клюев любит… Клюев хороший стихотворный хозяин, наделённый избытком: у него везде резьба, киноварь, синель, позолота, коньки и более того: парча, атлас, серебро и всякие драгоценные камни. И всё это блестит и играет на солнце, а если поразмыслить, то и солнце его же, клюевское, ибо на свете заправски существует лишь он, Клюев, его талант, земля его под ногами и солнце над головой…»

Типичное представление о Клюеве человека, который, не вчитавшись, пробежал глазами по поверхности стихи «Песнослова» и «Львиного хлеба». Но Троцкому не до «вчитывания». Троцкий пытается понять, можно ли из Клюева извлечь пользу. И приходит к выводу: нет, нельзя… «Клюев – поэт замкнутого и в основе своей малоподвижного мира, но всё же сильно изменившегося с 1861 года… Стихи Клюева, как мысль его, как быт его, не динамичны. Для движения в Клюевском стихе слишком много украшений, тяжеловесной парчи, камней самоцветных и всего прочего…» (Глаза разбегаются, тут бы и собрать воедино все свои впечатления, увидеть внутреннее движение в этом кажущемся «застое» – куда там!)… «Клюев приемлет революцию, потому что она освобождает крестьянина, и поёт ей много песен. Но его революция без политической динамики, без исторической перспективы. Для Клюева это ярмарка или пышная свадьба… Клюев даже в те медовые дни так и этак прикидывал, не будет ли от всего этого ущерба его клюевскому хозяйству, то бишь искусству…» И главное – в финале. «Когда Клюев „подспудным, мужицким стихом“ поёт Ленина, то очень нелегко решить: Ленин это или… анти-Ленин? Двоемыслие, двоечувствие, двоесловие…» Для Троцкого вся образная система Клюева – тёмный лес, и он в бессилии опускает руки, зафиксировав «самое главное»: «Каков будет дальнейший путь Клюева: к революции или от неё? Скорее от революции: слишком уж он насыщен прошлым. Духовная замкнутость и эстетическая самобытность деревни, несмотря даже на временное ослабление города, явно на ущербе. На ущербе как будто и Клюев».

Интересно, однако, что Троцкий вывел Клюева из разряда «мужиковствующих», к которым отнёс Бориса Пильняка, Всеволода Иванова и Сергея Есенина. Для него это – «мужиковствующие интеллигенты», «юродствующие в революции»… Но то, что он пишет о них, как бы запрограммировано именно в его статье о Клюеве: «Мужик, как известно, попытался принять большевика и отвергнуть коммуниста. Это значило, по существу, что кулак, подминая под себя середняка, пытался ограбить историю и революцию: прогнавши помещика, хотел растащить по частям город и повернуть жирный тыл государству (так ведь и о Клюеве по сути то же самое: „Города Клюев не любит, городской поэзии не признаёт…“ – С. К.)… По существу же революция означает окончательный разрыв народа с азиатчиной, с XVII столетием, со святой Русью, с иконами и тараканами; не возврат к допетровию, а, наоборот, приобщение всего народа к цивилизации и перестройка её материальных основ в соответствии с благами народа. Петровская эпоха была только одним из первых приступочков исторического восхождения к Октябрю и через Октябрь далее и выше…»

Троцкий играл в свою игру. Определив Клюева (а вместе с ним и Есенина) как «литературных попутчиков революции», он, декларируя совершенно антиклюевскую программу, одновременно «отстранял» самого Клюева от крайностей «программы» «мужиковствующих» (сочинённой за них самим Троцким) и рисовал своё идеальное «будущее», антагонистичное всему творческому миру именно Клюева: «Социалистический человек хочет и будет командовать природой во всём её объёме, с тетеревами и осетрами, через машину. Он укажет, где быть горам, а где расступиться. Изменит направление рек и создаст правила для океанов… Останутся, вероятно, и глушь, и лес, и тетерева, и тигры, но там, где им укажет быть человек… Нынешний город преходящ. Но он не растворится в старой деревне. Наоборот, в основном деревня поднимется до города… А нынешняя деревня – вся в прошлом. Оттого её эстетика кажется архаичной, из музея народного искусства… Страсть к лучшим сторонам американизма будет сопутствовать первому этапу каждого молодого социалистического общества. Пассивное любование природой уйдёт из искусства. Техника станет гораздо более могучей вдохновительницей художественного творчества. А позже само противоречие техники и природы разрешится в более высоком синтезе…» Словно пересказывал своим суконным языком статью Бердяева «Дух и машина».

Вся эта по-своему «замечательная» программа станет дальнейшим руководством к действию для многих и многих на площадке уничтожения традиционных форм и сущностей жизни и возведения новых… Докатится волна и до клинической полемики «физиков» с «лириками» начала 1960-х годов, естественно, без упоминания Троцкого как такового… Но Троцкий на этом не остановился. Он продолжал развивать свою «утопию», отдельные элементы которой, к сожалению, потом найдут (или им будут пытаться найти) применение в реальной жизни.

«Жизнь, даже чисто физиологическая, станет коллективно-экспериментальной. Человеческий род, застывший homo sapiens, снова поступит в радикальную переработку и станет – под собственными пальцами – объектом сложнейших методов искусственного отбора и психофизической тренировки. Это целиком лежит на линии развития… Человек поставит себе целью овладеть собственными чувствами, поднять инстинкты на вершину сознательности, сделать их прозрачными, протянуть провода воли в подспудное и подпольное и тем самым поднять себя на новую ступень – создать более высокий общественно-биологический тип, если угодно – сверхчеловека… Средний человеческий тип поднимется до уровня Аристотеля, Гёте, Маркса. Над этим кряжем будут подниматься новые вершины».

…Сразу после выхода в свет книги Троцкого «Литература и революция» появилась «долгожданная» книжка Василия Князева «Ржаные апостолы». Сей автор уже не прикидывал и не размышлял – оставить Клюева «в прошлом» или нет. Он его попросту хоронил.

«Ты ставишь себе в заслугу, что идёшь в лес не с железом, что не несёшь ему ран и увечий? Прекрасно. Но ты – хуже поступаешь с лесом. Посмотри, что ты сделал с ним. Где его благовонный, смолистый, целящий людскую грудь аромат? Ты его отравил ладаном. Здесь задохнуться можно…»

«„Бог“ – это душевный горб пахаря; горб – искривление позвоночника; что нужно сделать, чтобы избавиться от горба?

– Выпрямить позвоночник».

«И когда он, коммунизм, видит, что клюевские „благовестные звоны“ находят в тёмной, пахотной душе родственные звуки, заставляя струны этой души – звучать; и звучать – более гармонично: стройно, согласованно, напевно… он говорит:

– Истинно-человеческая культура – в опасности!»

И, как прямой вывод отсюда: «Если кому и вешать мельничный жёрнов на шею, то – именно вот такому „учителю-пророку-апостолу“ – дрозду-псалмопевцу, а не тому „учителю-пророку-апостолу“, что собирает по деревням бабье полотно, яйца, масло и лично перещупывает кур, блюдя свои „апостольские“ интересы…»

Князев ведает, что творит. Он знает цену клюевской поэзии. Более того – местами он от неё в подлинном восхищении. «Что можно сказать о поэтическом языке „Мирских дум“? Только одно: чистота, образность и изобразительная сила его – былинны. И это совсем неправда, что он уснащён „провинциализмами“, что читать Клюева можно только с Далевским толковым словарём. Не „провинциализмы“ делают стих Клюева непонятным, а та „оспа буквенная“, что изъела наши глаза и уши при благосклонном участии очагов заразы, всесильных перед войною, бульварно-буржуазных газет. Мы забыли настоящий, народный язык: дутый стеклярус отучил нас от жемчуга.

Да что жемчуг – мы отвыкли даже и от гранёного хрусталя».

В эти строки клюевского ненавистника стоило бы вчитаться не только многим пристрастным современникам, но и иным нынешним «литературоведам», замуровывающим поэта в различные резервации под разными названиями: «Новокрестьянская поэзия» (эту «песню» первым «спел» Василий Львов-Рогачевский, от которого Клюеву «дышать было нечем») или «Серебряный век»… И всё с одинаковым припевом: «провинциализмы», «Далевский толковый словарь»…

Но чем объективно драгоценнее Клюев как поэт, тем страшнее он для Князева, а в глазах Князева для всей революционной России.

«Клюев не рядовой пахарь и не православный пахарь. Клюев – идеолог-сектант. Мистическую пашню свою он пашет глубоко забирающим „электроплугом“ идейно-духовно-обоснованной потребности в божьем бытии… Клюев – поэт-пахарь-идеолог. А то, что Клюев не православный, а „раскольник“, нисколько не меняет дела. Наоборот, это – усугубляет наш интерес к нему, ибо на „раскол“ (сектантство) мы смотрим как на высшее – общедоступную, в настоящее время, при настоящих условиях – степень умственно-духовного развития нашей деревни…»

А погиб Клюев как поэт, по мысли Князева, когда «пошёл в город», когда в нём «проснулся революционер».

«Клюев – умер, потому что он не может существовать без „хвойной купели“, а хвойная купель, доверху наполненная парной и маркой кровью – омут, а не купель…»

Но даже после «смерти» Клюева его книги, наравне с книгами других авторов (подбор у Князева замечательный!), могут послужить, оказывается, своеобразным «пособием»…

«Товарищ, читай книги, написанные до 25-го октября 17-го года – необходимо знать, как нельзя жить и мыслить. Ходи в венерические больницы, дома умалишённых, изучай Достоевских, Толстых, Андреевых, Арцыбашевых, Клюевых… – ибо необходимо перед великой борьбою за обновление человеческой расы (! – С. К.) приобрести потребное для того оружие.

И если перед тобою будут рисовать Русь в виде птицы-тройки, мчащейся неведомо куда и заставляющей все племена и народы почтительно сторониться – вспомни о стомиллионных Индии и Китае, которых признание широкой биологической правды, в ущерб узкой, человеческой, наивысшей для человека, „домчало“ к рабству…»

Князев распаляется с каждой последующей главой своей книги. Он машет направо и налево шашкой красного кавалериста, отдавая при этом должное и силе противника.

«…И в октябрьских своих взлётах Клюев в юркости, маскарадно-придворной приспособляемости, в мимикрии — не повинен ни душою, ни телом! Он создал свой октябрь, собственный свой, клюевский октябрь (ничего общего с настоящим не имеющий), и начал воскурять фимиамы, бить в било, гимнотворствовать и совершать обрядовые „метания“ – перед своим (а не ленинским) октябрём…

…Самое дорогое для Клюева – святое святых его души – октябрьской, святой революцией – поругано, разрушено, стирается с лица земли!

И это нужно было ожидать, это необходимо было предвидеть, такова природа коммунистической революции…»

«Поругано», «разрушено», «стирается», списано в архив, оставлено, в лучшем случае как пособие того, «как нельзя жить и мыслить»… Так в чём же опасность?

А вот в чём: «Пока „богом“ пользуются, как пастухом дождевых туч, как скотским ветеринаром, людским знахарем, сельским агрономом и прочее, в той же плоскости – это ничего.

Но когда „бога“ пытаются провести в Совнарком, снабдив его соответствующими полномочиями и мандатами от 110-ти миллионов его „рабов и овец“, это уже – катастрофа.

Надо – бить в набат, исследовать и разоблачать…»

Вот она – главная цель сего «исследования»! И продиктована – серьёзнейшей причиной: «Ибо никогда забывать не нужно: в Рософесоре (по последней переписи) – (данные 1921 года – примечание Василия Князева) – городского населения – 21 миллион, сельского же населения („рабов и овец“) – 110 000 000 – в пять раз больше! да и среди двадцати миллионов городского населения от „божьей краснухи, кори и скарлатины“ избавилась – едва ли только половина; если только не треть…»

И потому: «„Клюевщина“ – страшная сила. „Хакки-мистицизм“ можно легко победить на протяжении двух, трёх поколений; „клюевщину“ (идейно-обоснованную и идейно-порождённую „тягу к богу“, нутряную, корневую потребность в его бытии) придётся выкорчёвывать многие десятки лет.

Выкорчёвывать! в то время, как первая „твердыня“ – сама собою рассыплется от меча знания – в прах и пыль».

А вот здесь, видимо, неожиданно для самого себя, Князев сказал сущую правду. С одной поправкой – выкорчевать так и не удалось.

После очередной волны закрытия и разрушения церквей в конце 1920-х – начале 1930-х годов, после лютых репрессий против священников, монахов и монахинь, развязанных «ленинской гвардией» после того, как, казалось, православие в России уничтожено и никогда не возродится – во время всесоюзной переписи в ночь с 5 на 6 января 1937 года обнаружилось, что около 60 процентов опрошенных признали себя верующими (из них три четверти – православными). Это не считая тех, кто не обнаружил своего вероисповедания из опаски… Скорее всего, поэтому перепись та была официально признана «дефектной», а вовсе не из-за «снижения количества населения в результате репрессий» в период коллективизации.

Во время войны открывшиеся церкви были переполнены народом (и отнюдь не только людьми старшего поколения). Солдаты и офицеры, получая партийные билеты, перед боем вспоминали о Боге – и тому масса свидетельств. Дикая судорога закрытия церквей в начале 1960-х годов под аплодисменты так называемых «шестидесятников» также реально ни к чему не привела. «Клюевщину» так и не «выкорчевали».

Что-то садомазохистское слышится в ёрничестве этого «члена партии с уклоном к рвачеству», как охарактеризовали Князева на заседании комиссии РКП(б) по идеологической проверке сотрудников «Красной газеты»: «Русской нации нет, а она существует! Русского патриотизма нет, а он существует!» И носителем русского патриотизма у него является «проклятое, русское, неустанно философствующее, лёжа на извечно обломовском диване, животное!» (Ничто не ново под луной. Примерно того же мы начитались и наслушались на рубеже 1980–1990-х годов!)

Троцкий и Князев не только задали дальнейший тон «литературы о Клюеве». Они создали словарь для этой «литературы». Обозначили все понятийные категории. И (со ссылками или без ссылок) в подобной тональности и фразеологии далее о поэте писалось на протяжении десятилетий. А подхвачено тут же было – в местной вытегорской печати.

Девятого января 1924 года некогда близкий друг поэта Александр Богданов под псевдонимом «Семён Вечерний» печатает отклик на книгу Князева – «Правда о Н. Клюеве». Всего три года тому назад Богданов писал о нём как о «пророке нечаянной радости», не скупился на восторженные похвалы: «Ещё не пришло время справедливой оценки поэзии – творчества садовника древословного дерева, осеняющего избяную дремучую Русь… Но оно придёт… Николай Клюев нашёл в лугах и полях Нечаянной Радости – своё славословие, своё краткое и светлое „Осанна жизни“… В стихах последних годов Клюев становится сыном Протея, перевоплощается то в душу солдатской матери, то лошади… Полны светлых пророчеств последние стихи Клюева, в них нет славянофильского угарного мистицизма, в них всё своё, нигде не вычитанное откровение о мужицком рае… Сердце Клюева соединяет пастушечью правду с магической мудростью, Запад с Востоком, соединяет воистину воздыхание всех четырёх стран света… В его стихах много сокровенного, несказанного, мистического, что потом послужит пищей для будущего… Во веки веков не умрёт русский мужик – Христос. Может быть, за это меня положат на Прокрустово ложе или предадут литературной смерти, а харакири поручат произвести Садофьеву… Во имя Солнца, во имя Красоты – это мне не страшно…»

Теперь для Богданова «пришло время» сказать «правду о Клюеве». Правду «марксистскую» – ибо другой нет и быть не может.

Уже добром вспоминается статья Бессалько в «Грядущем». Уже, как пример марксистской критики, упоминается работа Троцкого. Уже расхваливается князевская книжка и пересказывается целыми фрагментами. И, наконец, собственная «справедливая оценка»: «Клюев последнего периода с гомосексуальными радостями (однополая любовь), с прославлением скопчества – живой труп для новой России. Некогда большой художник бесславно погиб ещё на патриотических концертах Долиной, в салоне графини Игнатьевой, у ног Николая Кровавого в Царском Селе (и это всё было списано у Князева. – С. К.).

Желательно, чтобы наша молодёжь (не мешает и взрослым) познакомилась с книгой Князева, дающей верное представление о творчестве „ржаного апостола“ – Николая Клюева».

Трудно сейчас сказать, дошло ли до Клюева, жившего в Петрограде, это «отречение» близкого товарища, которому он посвятил некогда стихи «Львиного хлеба»:

 
Женилось солнце, женилось
На ладожском журавле.
Не ведалось и не снилось,
Что дьявол будет в петле…
 

Ладожский журавль – сам поэт. Невесту, по старому обычаю, вели, накинув ей на шею ширинку, и со стороны казалось, что шею суженой обнимает петля… И дьявол – тут проступает совершенно непредсказуемый смысл образа – тот же поэт в «рисовке» адресата тех, не столь уж давних, строк.

Клюев уже давно не питал никаких иллюзий и здесь отдавал себе полный отчёт в том, что время необратимо изменилось и эпоха «Львиного хлеба» – эпоха горячей открытой полемики, очевидного для всех утверждения своих ценностей, антиномии «Восток – Запад», борьбы живого слова с мёртвым, бумажным – проходит, если уже не прошла совсем. Что-то надорвалось в нём – и нужно было время, чтобы заново собрать себя и определить свой дальнейший путь.

…Двадцать первого января страну оледенит весть о смерти Ленина, Ионов тут же запустит клюевскую книжку снова в печать – и одно за другим выйдут ещё два её издания… А Николай, сидя в своей «горнице» за чашкой чая под иконой Спаса, заведёт с новым знакомым Иннокентием Оксёновым занятный разговор. Оксёнов спросил, что Клюев думает о смерти Ленина. Тот помолчал-помолчал и произнёс:

– Роковая смерть. До сих пор глину месили, а теперь кладут.

– А какое уже здание строится? Уж не луна-парк ли?

– А как же? Зеркала из чистого пивного стекла. Посмотри кругом, разве не так?

Всё было не просто «так». Ещё хуже.

Страна выползала из «горячей стадии» Гражданской войны, как тяжелораненый и обезумевший зверь. Скорее всего, последствия были бы куда менее тяжёлые, если бы после чудовищного кровопролития, после войны «брат на брата» и «сын на отца», израненные, изуродованные души могли бы найти пристанище в церкви, в молитве… Но и этот путь был заказан. Особенно для молодёжи, которая наслаждалась самой возможностью «залезть на небо» и «разогнать всех богов». Да и само по себе приобщение к храму в создавшейся атмосфере отдавало в глазах многих явной «контрреволюционностью».

Душу лечить было нечем. А запах крови преследовал. И пошло-поехало…

Разгромы только народившихся частных магазинов… Налёты и нападения на сторожей… Убийства из-за угла… Похождения «сыщиков грозы» Лёньки Пантелеева, бывшего чекиста, вошедшего во вкус кровавого разгула и лёгких денег, романтизировались и сладким шёпотом пересказывались как в подвалах и подворотнях, так и в «интеллигентных» квартирах… Подражателей нашлась масса.

И всё это – под пьяный крик или вполне трезвое восклицание: «За что боролись?!» В самом деле, за что – если наружу вылезло рыло «нэпмана», «совбура» – советского буржуя?..

Веру в происходящее и в смысл жизни теряли совсем молодые люди. «Красная газета», издававшаяся в городе, уже переименованном из Петрограда в Ленинград, из номера в номер печатала извещения:

«Отравилась Анна Меркулова 19 лет».

«С целью самоубийства ранила себя в голову выстрелом из револьвера Евгения Лурье 19 лет».

«Отравилась Елизавета Русецкая 18 лет».

«Отравилась Маргарита Кавардеева 20 лет».

«Отравилась Александра Испольнова 20 лет».

«Отравилась Александра Чеснокова 30 лет».

«Бросился со льда в полынью неизвестный мужчина. На вид ему около 25 лет».

«Отравился Павел Тулин 24 лет».

Похожая картина была перед Первой мировой войной, когда среди молодёжи – причём молодёжи не бедной, состоявшейся, «интеллигентной» – расцвёл самый настоящий культ самоубийства – как некоего «недоживания» до худших времён, по примеру также «не доживавших» в античную эпоху. Чтение Брюсова, Сологуба, Кузмина, расходившиеся кругами истории самоубийства Надежды Львовой, Всеволода Князева, Ивана Игнатьева – также весьма способствовали нагнетанию соответствующих настроений.

Теперь же причиной были полная потеря почвы под ногами и непреодолимое чёрное отчаяние.

 
Всё чаще говорят газеты:
Самоубийцы тот – да эти.
В пятнадцать лет отрава слёз,
А в двадцать пуля и наркоз,
Под тридцать сладостна петля, —
С надрезом шея журавля…
 

Это строки написанного через пять лет «Каина», написанного уже после гибели Есенина.

Лживой ещё Есенин появится в Ленинграде в середине апреля 1924 года. И встреча с ним не доставит Клюеву большой радости.

…Тяжело было смотреть Николаю на Сергея, выступавшего в Зале Лассаля (бывшем зале городской думы). Общение поэта с залом едва не кончилось диким скандалом. Сергей начал вещать, как при первом появлении в Петербурге ходил в мужицких штанах и сапогах – а теперь ходит во фраке. Вспомнил мимоходом про Клюева и Чапыгина, крикнул, что Блок и он, Есенин, «первые пошли с большевиками» – и что, дескать, за это получили? Фрак фраком, а жизнь хреновая, к поэзии отношение свинское, власть сучья и кругом – жиды… Зал уже начал реветь от возмущения, как Есенин вдруг оборвал свой «монолог» и крикнул: «Буду читать стихи! „Москву кабацкую“ хотите?» И – «врубил» без перехода, да так, что публика после каждого стихотворения ревела уже от восторга… Клюев, бледный, напряжённый, «любовался» всей этой картиной молча, лишь раз промолвив: «Не кобенился бы… Сам знает ведь, что им нужно…» Кто-то, сидящий рядом, начал поддакивать, но Клюев уже взъерепенился: «Молчали бы… Сами пишете по-татарски, не то что он», – и кивнул головой в сторону сцены… А потом наблюдал, как взбудораженная толпа выносила Есенина на руках.

«Эх, Серёжа, Серёжа, а слава-то кабацкая, стихам твоим нынешним под стать…»

А Есенин словно нарочно поддразнивал. В бывшей театральной студии Виктора Шимановского, ныне в центральной студии Политпросвета, при старых клюевских друзьях и в присутствии самого Николая он, явившийся в сопровождении своей свиты – ленинградских имажинистов – тут же уступил им инициативу, и они дочитались до того, что их начали попросту гнать из зала и требовать, чтобы читал один Есенин… Сергей приосанился и вышел на сцену, попросту объяснился с собравшимися, что, вот, дескать, тут Клюев меня считает своим – а я никакой не крестьянский поэт. Друзья-имажинисты считают своим – а никакой я не имажинист. Просто поэт – и дело с концом. И, конечно, каждое стихотворение его сопровождалось громом аплодисментов.

А вслед за аплодисментами – очередная серия скандалов.

Он просто не мог найти себе покоя. Владимир Чернявский вспоминал, что Есенин крайне неприязненно отзывался в этот приезд и о Москве, и о своей московской славе. «…Говорил о том, что всё, во что он верил, идёт на убыль, что его „есенинская“ революция ещё не пришла, что он совсем один…» Сквозь поток второпях выброшенных слов вырвалось: «Если бы я не пил, разве мог бы я пережить всё, что было?» «И тут, в необузданном вихре, – продолжал Чернявский, – в путанице понятий закружилось только одно ясное повторяющееся слово:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю