412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Куняев » Николай Клюев » Текст книги (страница 35)
Николай Клюев
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:44

Текст книги "Николай Клюев"


Автор книги: Сергей Куняев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 51 страниц)

– Россия! Ты понимаешь – Россия!

В этом потоке жалоб и требований были невероятный национализм и полная растерянность под гнётом всего пережитого и виденного, и поддержанная вином донкихотская гордость, и мальчишеское желание драться, но уже не стихами, а вот этой рукой…»

– Что ж, – говорил сумрачный Клюев. – Ведь он уже свой среди проституток, гуляк, всей накипи Ленинграда. Зазорно пройтись вместе по улице.

Он словно не видел, как слетала с Сергея вся накипь, как становился совершенно иным его бывший друг. «Куда там богемная манерность, кабачковый стиль, – чудесный, простой, сердечный человек» – так передавал тогда же своё впечатление от Есенина один из случайных знакомых.

Есенин в эти дни обдумывал «Песнь о великом походе», где собирался из Петра I «большевика сделать»… Не он был первый на этом пути. И есенинский Пётр, в конечной редакции любующийся «на кумачный цвет на наших улицах», естественно, не мог быть принят Клюевым, что написал уже об императоре как о «барсе диком»… А поглубже заглянуть – так ведь и прав Есенин. Всепьянейший синод, непристойные имитации Евангелия и креста – не воскресли ли они в «Октябринах» и «комсомольском рождестве»?

…Сидя вместе с Клюевым у Иннокентия Оксёнова, Есенин рвался читать Языкова… В контексте разговора, где он жаловался, что чувствует себя в России как в чужой стране, а за границей было ещё хуже, что «Россия расчленена», и это больно осознавать любому великороссу – нетрудно предположить, что очень хотелось Сергею прочесть вслух для себя и для окружающих знаменитое языковское «К не нашим».

 
Вам наши лучшие преданья
Смешно, бессмысленно звучат;
Могучих прадедов деянья
Вам ничего не говорят;
Их презирает гордость ваша.
Святыня древнего Кремля,
Надежда, сила, крепость наша —
Ничто вам! Русская земля
От вас не примет просвещенья,
Вы страшны ей: вы влюблены
В свои предательские мненья
И святотатственные сны!
 

Ближе, ближе он был в своих душевных сопереживаниях Клюеву, чем сам хотел в этом признаться даже самому себе… И чем больше чувствовал он это – тем демонстративно пытался от Клюева оттолкнуться, Клюеву поперечить, особенно на людях.

Уехал. И вернулся в Ленинград в середине июня, предварительно написав Николаю о своём приезде.

* * *

«„Ленин“ Клюева – образец того, что получается, когда Клюевы берутся за такие темы, которых они не могут понять… Может быть, по Госиздату Клюев даёт своеобразное толкование „Ильича“, может быть, уже хорошо то, что пишет о Ленине, может, это революция в Клюеве. Но нам эта книжка не нужна, не понятна и рекомендовать её, конечно, нельзя…»

Читать это «творение» Александра Исбаха в «Книгоноше» было уже делом привычным. Не он один вещал о «ненужности» и «непонятности» Клюева. Но слушать подобные же речи от дорогого по-прежнему и ставшего таким чужим Серёженьки…

Появился Есенин – и на следующее же утро отправился к Клюеву. Через несколько лет Николай нехотя рассказывал об этом свидании Анатолию Яру-Кравченко с интонациями «Бесовской басни про Есенина».

– Я растоплял печку. Кто-то вошёл. Я думал, что Коленька (Архипов. – С. К.), гляжу – Есенин, в модном пальто, затянут в талию. Поверх шарф шёлковый… Весь с иголочки, накрашен, одним словом, такой, каких держут проститутки…

– Ну что же, расцеловались?

– Да, конечно. Он удивился, что я такой же, а он себя растерял…

Есенин, конечно, не считал себя «растерявшим». Скорее, о Клюеве полагал как о «закосневшем».

Как вспоминал новый знакомый Николая Игорь Марков – «поэт появился как-то неожиданно, оживлённый, с улыбающимися серо-голубыми глазами и чуть рассыпавшимися волосами. После приветствий и первых радостей встречи между давними друзьями возник спор, такой же внезапный, каким было появление Есенина в тесной комнате на Морской».

А для них обоих не было ничего «внезапного» – продолжился разговор, начатый ещё в Москве, где ничем закончилась есенинская затея собрать заново, «в семью едину», «крестьянскую купницу». Николай, глядя на модный костюм Сергея, напомнил ему, словно кто за язык дёрнул, строки из «Четвёртого Рима»: «Не хочу быть лакированным поэтом с обезьяньей славой на лбу…» Есенин побелел от злости. И бросил в ответ, потом прочно к Клюеву прилипшее:

– Ладожский дьячок!

Поперхнулся Николай… Тут же пришёл в себя и снова пытался читать самое язвительное из старой поэмы. И снова оборвал Есенин:

– Прекрати! Брось своё поповство! Кому это сейчас нужно?

«А ведь тебе было когда-то нужно, Серёженька! Льнул, как к горнему ключу. И что же с тобой стало?»

А Серёженька уже тяжело пережил внезапную смерть Ширяевца. Поминки по нему вылились у многих в пьяную истерику, но что-то страшное, тревожное, отчаянное слышалось в перекрывающем всё и вся есенинском голосе, когда поэт кричал, что пропала деревня, что из неё вытравляется всё русское. В ответ раздалось: «Цела деревня! Цел русский народ!» «Нет! – отвечал Есенин. – Гибнет деревня», и слышал: «Это наше время. И нет нашему творчеству никаких помех». «Есть! – снова кричал Есенин. – Город, город проклятый…», и, уже уходя, слышал, как кто-то затянул «Вечную память», которую заглушили «Интернационалом».

С разорванной душой приехал. Но с Клюевым так по душам и не поговорил.

Сидя в доме у ещё одного ленинградского представителя «воинствующего ордена имажинистов» Лёни Турутовича, писавшего под псевдонимом «Владимир Ричиотти», Есенин, по воспоминаниям последнего, «светился покоем и вдохновением» и говорил с каким-то душевным подъёмом:

– У меня и слава, и деньги, все хотят общения со мною, им лестно, что я в чужом обществе теряюсь и только для храбрости пью… Быть может, в стихах я такой скандалист потому, что в жизни я труслив и нежен… Я верю всем людям, даже и себе верю. Я люблю жизнь, я очень люблю жизнь, быть может, потому я и захлёбываюсь песней, что жизнь с её окружающими людьми так хорошо меня приняла и так лелеет. Я часто думаю: как было бы прекрасно, если бы всех поэтов любили так же, как и меня… Теперь я понял, чем я силён – у меня дьявольски выдержанный характер…

Клюев не слышал подобных есенинских слов. И в общении с ним Есенин теперь шёл скорее на конфликт, чем на согласие. И «выдержанность характера» куда-то мгновенно улетучивалась.

И Николай, также навестивший в другое время Ричиотти, говорил о наболевшем. И слушал его молоденький Борис Филистинский, позже оставивший яркую зарисовку поэта, вошедшего в свою золотую пору.

«Лицо умного мужика, но не пахаря, а скорее мастера-умельца, такого сельского плотника-зодчего, что без единого железного гвоздя сможет повыстроить многоглавую церковь в Кижах, или мастера железного или гончарного художества. Очень уж потёрт кафтан и шапка гречневиком, огромный староверский медный крест на груди. Маскарад? Да перед кем ему, Клюеву, сейчас ломать комедь?.. Нет, одёжа Николы Клюева не казалась нам никак – никакой костюмировкой… Вкусный, окающий несколько карельский рот под свисающими усами энергичного унтера. Певучие строки вьются и свисают с колечками крутой махорки…» Клюев сам никогда не курил, но, видимо, сейчас терпел привыкших к табачному яду. И вещал, слегка растягивая слова.

– Не против города и Запада я, а против разделения китайской стеной духа и материи, души и плоти, мысли и делания. Вот, как у Фёдорова, он ведь кругом прав: коли разделились так у нас труд и мысль, идея и дело, все науки и искусства не хотят друг дружку знать, – то и получается, как говорил он: при таком разделении психология не была душой космологии, то есть была наукой о бессильном разуме, а космология – наукой о неразумной силе. А всё – от злой силы небратства. Искусство, поэзия всё-таки выше пока, чем научное знание: всё-таки говорит о целом и живом, а не о частичном и отгороженном. Но и они начинают атомизироваться. А ведь мир и я – одно: ни я поглощаю мир, ни мир поглощает меня: одно ведь это, и лишь раскрывается как я – не-я – в истории, в моей жизни – и в веках. В любви материнской, в соитии любовном, в блуде и святости, в порождении…

…– И задача наша, и цель наша – история не как мнимое воскрешение в воспоминании только, а как прямое воскрешение во плоти и в духе всех отцов и матерей наших… – повторял он Фёдорова.

А в следующий раз, встретившись с Филистинским, промолвил, вспомнив злые слова Есенина и многих писавших о нём как о покойнике, промолвил, перекрестившись:

– Было всякое. Всяко и будет. Не в прошлое гляжу, голубь, но в будущее. Думаешь, Клюев задницу мужицкой истории целует? Нет, мы, мужики, вперёд глядим. Вот у Фёдорова, – читал ты его, ась? – «город есть совокупность небратских состояний». А что ужасней страшной силы небратства, нелюбви?..

И что бы ему так поговорить с Есениным! И что бы Есенину ответить добрым, искренним словом, высказать, что на душе! Так нет же… Перед чужими, фактически чужими, исповедуются, а не друг перед другом.

В двадцатых числах июля Николай уезжал в Вытегру. Провожали его Есенин, Приблудный, Игорь Марков, Павел Медведев и Алексей Чапыгин.

Когда Есенин встретился один на один с Львом Клейнбортом и тот спросил у него – виделся ли он с Клюевым, Сергей опустил голову, задумался, а потом вымолвил с сожалением в голосе:

– Да… Бывают счастливцы.

В «счастливцы» зачислил Николая – есть у того на что опереться, чего нет уже у Есенина, «в родной стране иностранца»… И есть же у этого «иностранца» то, чего нет у Клюева: «коммуной вздыбленная Русь». А клюевский «красный государь Коммуны» мхом давно порос…

Клюев же писал из Вытегры тёще Николая Архипова, Пелагее Васильевне Соколовой: «От тихих Богородичных вод, с ясных, богатых нищетой берегов, от чаек, гагар и рыбьего солнца – поклон вам, дорогие мои! Вот уж три недели живу как во сне, переходя и возносясь от жизни к жизни. Глубоко-молчаливо и веще кругом. Так бывает после великой родительской панихиды… Что-то драгоценное и невозвратное похоронено деревней – оттого глубокое утро почило на всём – на хомуте, корове, избе и ребёнке. Со мной беленький, как сметана, Васятка, у него любимая игрушка лодка, возит он меня на окуний клёв по Богородичным водам к Боровому носу, где живёт и теплится ясно двенадцатый век, льняная белизна и сосновая празелень с киноварью и ладаном. Господи, как священно-прекрасна Россия, и как жалки и ничтожны все слова и представления о ней, каких наслушался я в эту зиму в Питере! Особенно меня поразило и наполнило острой жалостью последнее свидание с Есениным, его скрежет зубный на Премудрость и Свет. Об этом свидании расспросите Игоря (Маркова. – С. К.) – он был свидетелем пожара есенинских кораблей. Но и Есенин с его искусством, и я со своими стихами так малы и низко-презренны перед правдой прозрачной, непроглядно-всебытной, живой и прекрасной. Был у преподобного Макария – поставил свечу перед чудным его образом – поплакал за вас и за себя, сегодня ухожу в Андомскую гору к Спасу, чтоб поклониться Золотому Спасову лику – Онегу, его глубинным святыням и снам…»

* * *

Когда Клюев говорил, что его заставляют писать весёлые стихи, то есть стихи, воспевающие современность, он имел в виду именно Ионова, с которым не единожды имел беседы на эту тему, и потому есенинские похвалы этому прожжённому издателю были для него особенно нестерпимы. Нина Гарина запомнила клюевский рассказ о посещении ионовской обители и воспроизвела его, особенно упирая на интонацию рассказчика.

– ВхОжу этО я к нему в кОбинет… А кОбинет-тО у негО грО-Омадный… А мебель-тО у негО вся пОрчёвая… А ОбстОнОвка-тО у негО вся шикарная… А занавеси-тО у негО бархОтные. А в углу-тО у негО гитара едрёнОя, с лентОчкОми… А на стОле-тО какаО да булОчки-тО сдОбные.

А на стОлах-тО… Да на пОлках-тО, да на полу-тО – книги, да книги разлОженные… А бумага-тО в них пергаментная… А края-тО, края-тО в них зОлОчёные. А внутри-тО в них всякая егО-тО дрянь напечатОннОя…

А сам-тО Он в кресле мягкОм, глубОкОм сидит и еле-еле слОва-тО мне, бездОрь этОкОя, цедит…

А мОи-тО… МОи-тО стихи – так печатать и не думает.

Гариной было невероятно смешно. Она наслаждалась этой беседой, как хорошим спектаклем.

– Ну и как же решили? – подначила.

– ЧегО тут решили?! «Не мОгу», говорит, «издОвать!.. Бумаги нет!.. Не хвОтает!..» А бумага-тО вся на егО-тО дрянь тОлькО и идёт!

Гарина продолжала хохотать. Клюев не мог взять в толк – что здесь смешного.

А когда мадам увидела под пиджаком у поэта «поповский», как она выразилась, крест, так её всю затрясло от смеха.

«Клюев, не поняв, в чём дело, и решив, что я вновь переживаю его рассказ, вдруг преподнёс: „бездОрь этОкОя“…»

Клюев прекрасно понял, в чём дело. И «бездОрь» относилось уже к самой Гариной.

Когда же он узнал, что за очередным накрытым столом хозяйка вволю потешила собравшихся рассказом о клюевских злоключениях и о его кресте под дружный хохот и что находившийся среди гостей Георгий Устинов, определивший Клюева в литературный обоз и обрекший его «на погибель» (вместе с Есениным), предложил «крест у Клюева Отнять, купить выпивки и выпить за здоровье „нОвОявленного батюшки“» – раз и навсегда перестал бывать в этом доме.

В Москве повторялось то же, что и в Ленинграде. Там он говорил с Воронским о возможности издания «Львиного хлеба» в «Круге». И услышал:

– Да человек-то вы совсем другой.

– Совсем другой. Но на что же вам одинаковых-то человеков? Ведь вы не рыжих в цирк набираете, а имеете дело с русскими писателями, которые, в том числе и я, до сих пор даже и за хорошие деньги в цирке не ломались.

– А нам нужны такие писатели, которые бы и в цирке ломались, и притом совершенно даром.

Этот критик, имеющий репутацию культурного человека, явственно намекал, что, дескать, знаем мы тебя, «рыжего», в твоём крестьянском зипуне да в смазных сапожках. Никуда не денешься, поломаешься вместе с остальными.

А в Питере – та же картина – в Союзе писателей, полноправным членом которого стал Клюев.

«Страшное, могильное впечатление от Союза писателей. Какие-то выходцы с того света. Никто даже не знает друг друга в лицо… Что-то старчески шамкает Сологуб. Гнило, смрадно, отвратительно…» – записывал в свой дневник Иннокентий Оксёнов.

А Сологуб в это время «шамкал» своё, наболевшее:

 
Ещё гудят колокола,
Надеждой светлой в сердце вея,
Но смолкнет медная хвала
По слову наглого еврея.
 
 
Жидам противен этот звон, —
Он больно им колотит уши,
И навевает страхи он
В трусливые и злые души.
 

«Смрадное» впечатление от происходящего было и у Клюева. Архипов записал отдельные характеристики писателей, с которыми Николай частенько встречался в то время.

«Был у Тихонова в гостях, на Зверинской. Квартира у него большая, шесть горниц убраны по-барски красным деревом и коврами; в столовой – стол человек на сорок. Гости стали сходиться поздно, всё больше женского сословия, в бархатных платьях, в скунцах и – соболях на плечах, мужчины в сюртуках, с яркими перстнями на пальцах. Слушали цыганку Шишкину, как она пела под гитару, почитай, до 2-х часов ночи…

Когда гости уже достаточно насиделись, вышел сам Тихонов, очень томным и тихим, в тёплой фланелевой блузе, в ботинках и серых разутюженных брюках. Угощенье было хорошее, с красным вином и десертом. Хозяин читал стихи „Юг“ и „Базар“. Бархатные дамы восхищались ими без конца…

Я сидел в тёмном уголку, на диване, смотрел на огонь в камине и думал: „Вот так поэты революции!..“

Н. Тихонов довольствуется одним зерном, а само словесное дерево для него не существует. Да он и не подозревает вечного бытия слова».

«Стихи Рождественского гладки, все словесные части их как бы размерены циркулем, в них вся сила души мастера ушла в проведение линии.

Не радостно писать такие рабские стихи».

«Глядишь на новых писателей: Никитин в очках, Всеволод Иванов в очках, Пильняк тоже, и очки не как у людей – стёкла луковицей, оправа гуттаперчевая. Не писатели, а какие-то водолазы. Только не достать им жемчугов со дна моря русской жизни. Тина, гнилые водоросли, изредка пустышка-раковина – их добыча. Жемчуга же в ларце, в морях морей, их рыбка-одноглазка сторожит».

«Накануне введения 40-градусной Арский Павел при встрече со мной сказал: „Твои стихи ликёр, а нам нужна русская горькая да селёдка“».

«Бедные критики, решающие, что моя география – „граммофон из города“, почерпнутая из учебников и словарей, тем самым обнаруживают свою полную оторванность от жизни слова».

Были, впрочем, в Ленинграде поэты, с которыми Клюев, казалось, находил общий язык. Так, он снова встретился с Кузминым.

«Был с П. А. Мансуровым у Кузмина и вновь учуял, что он поэт как кувшинка – и весь на виду, и корни у него в поддонном море, глубоко, глубоко».

Возможно, такое впечатление произвели на Клюева стихи Кузмина из книги «Параболы». А может быть, Кузмин читал в его присутствии свои тайные сочинения «Декабрь морозит в небе розовом…» или «Не губернаторша сидела с офицером…».

Сам же Кузмин писал о Клюеве в своем дневнике, как о «заветном и уютном человеке». И через десяток лет без малого, отказавшись писать либретто по роману П. Мельникова-Печерского «В лесах», предлагал передать этот заказ преподавателя Московской консерватории Ивана Пономарькова – «заветному и уютному». Знал – кто сможет достойно его исполнить.

Всеволод Иванов – «водолаз» – писавший в это время свою лучшую книгу «Тайное тайных» – также оказался ожидаемо близким человеком, до последних дней сохранившим в своем архиве окончательный беловой вариант клюевской «Погорельщины».

Неизменно сильное впечатление производил Николай, когда на импровизированных гостевых вечерах читал по просьбам собравшихся свои стихи. А. Артоболевская вспоминала реакцию Марии Юдиной: «Помню, после чтения поэта Клюева все сидели за несложным чаем, притихшие. Кто-то рядом сидевший прошептал: „Посмотрите на лицо Марии Вениаминовны. Портрет Рембрандта“».

…Вокруг Николая толпятся совсем уж неожиданные персонажи – обэриуты Даниил Хармс и Александр Введенский… Современник вспоминал, как «Даниил заходил к Клюеву, нравились ему чудачества Клюева: чуть не средневековая обстановка, голос и язык ангельский, вид – воды не замутит, но сильно любил посквернословить»… И в записных книжках Хармса 1920-х годов Клюев – частый гость: «Был у Клюева… К Клюеву… Снести Клюеву судака… Клюев приглашает Введенского и меня читать стихи у каких-то студентов, но не в пример прочим, довольно культурных…» …. Константин Ватинов, к стихам которого Николай Алексеевич проявляет повышенное внимание, сочетающееся с точным пониманием ограничений молодого поэта. «У Садофьева и Крайского не стихи, а вобла какая-то, а у Вагинова всё – старательно сметённое с библиотечных полок, но каждая пылинка звучит. Большего-то Вагинову как человеку не вынести». Сердечные отношения складываются с Николаем Брауном и его женой Марией Комиссаровой…

Старые знакомые ещё с дореволюционных времён, среди которых и бывшие «цеховики», и бывшие «футуристы», собираются вместе на квартирах, читают стихи, обсуждают с каждым днём меняющееся положение – меняющееся далеко не к лучшему для них… Уже в 1938 году арестованный Юрий Юркун давал показания о собраниях на квартире Бенедикта Лифшица, где Осип Мандельштам «в присутствии Н. Клюева, М. Кузмина, К. Вагинова и меня… вел антисоветскую агитацию, заявляя на притеснения цензуры и возмущался политикой советского правительства в отношении интеллигенции, которую якобы советская власть притесняет»… Надо полагать, что подобные же разговоры вели и остальные собравшиеся.

Клюев – не просто известная фигура, поэт, чьи большие подборки публикуются в различных антологиях и хрестоматиях для чтения. Он – авторитет, вызывающий чувство преклонения у иных молодых поэтов, даром что «похоронен» влиятельными критиками.

Он сам, уже давно не пишущий, прислушивается к себе, всматривается в себя, собирает по крупицам духовные и душевные сокровища. И признаётся: «Чувствую, что я, как баржа пшеницей, нагружен народным словесным бисером. И тяжело мне подчас, распирает певчий груз мои обочины, и плыву я, как баржа по русскому Евфрату – Волге в море Хвалынское, в персидское царство, в бирюзовый камень. Судьба моя – стать столпом в храме Бога моего и уже не выйти из него, пока не исполнится всё».

В особые минуты его посещают видения, о которых он рассказывает скупо, но и этой «скупости» хватает вдосталь.

Видения благие – да сновидения страшные. В них чрез земные тернии в выси Господни душа поэта путь держит.

«А я видел сон-то, Коленька, сегодня какой! Будто горница, матицы толстые, два окошка низких в озимое поле. Маменька будто за стеной стряпню развела. Сама такая весёлая, плат на голове новый повязан, передник в красную клетку.

Только слышу я, что-то недоброе деется. Ближе, ближе недоброе к дверям избяным. Дверь распахнулась, и прямо на меня военным шагом, при всей амуниции, становой пристав и покойный исправник Качалов.

„Вот он, – говорят, – наконец-таки попался!“ Звякнули у меня кандалы на руках, не знаю, за что. А становой с исправником за божницу лезут, бутылки с вином вылагают.

Совестно мне, а материнский скорбящий лик богородичной иконой стал.

Повели меня к казакам на улицу. Казаки-персы стали меня на копья брать. Оцепили лошадиным хороводом, копья звездой.

Пронзили меня, вознесли в высоту высокую! А там, гляжу, маменька за столом сидит, олашек на столе блюдо горой, маслом намазаны, сыром посыпаны. А стол белый, как лебяжье крыло, дерево такое нежное, заветным маменькиным мытьём мытое.

А на мне раны, как угли горячие, во рту ребячья соска рожком. И говорить я не умею и земли не помню, только знаю, что зовут меня Николой Святошей, князем черниговским, угодником».

…Охотников же опустить Клюева с небес на землю было более чем достаточно. Из него просто «выбивали» соответствие социальному заказу. К лету 1925 года давление стало невыносимым. Но именно оно и родило противодействие. Снова начали рождаться стихи.

Стихи, которые ни под каким видом не могли быть отданы в печать.

 
Рогатых хозяев жизни
Хрипом ночных ветров
Приказано златоризней
Одеть в жемчуга стихов.
 
 
Ну, что же?! – Не будет голым
Тот, кого проклял Бог,
И ведьма с мызглым подолом —
Софией Палеолог!
 

Тут же сложенное новое стихотворение начинается с запредельной дерзости, какую ни раньше не позволял, ни после уже не позволит себе Николай.

 
Не буду писать от сердца,
Слепительно вам оно!
На ягодицах есть дверца —
Гнилое болотное дно.
 
 
Закинул чертёнок уду
В смердящий водоворот,
Чтоб выловить слизи груду,
Бодяг и змей хоровод.
 

Вся «жизнеутверждающая советская поэзия» этого времени, все творения «звёзд поэтических» – будь это Демьян Бедный или Безыменский, или те, что калибром поменьше, вроде Садофьева или Арского – не более чем фекалии в отхожем месте.

 
Это новые злые песни —
Волчий брёх и вороний грай…
На московской кровавой Пресне
Не взрастёт словесный Китай…
 

Но сказано – не зарекайся! И сам Клюев отдаст свою дань «новым песням», только эти песни будут кардинально отличаться от видимого ему стихотворного болота…

Пройдёт лето, падёт любимый Николаем листопад, отстучит холодный неуютный дождь, засеребрится асфальт инеем, подступят первые заморозки – и объявится снова в Ленинграде Есенин в конце декабря 1925 года, и заявит, что приехал насовсем.

Трагическим будет финал этой встречи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю