412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Куняев » Николай Клюев » Текст книги (страница 18)
Николай Клюев
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:44

Текст книги "Николай Клюев"


Автор книги: Сергей Куняев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 51 страниц)

Неспроста, ох неспроста зашёл этот сердечный душевный разговор в покоях великой княгини. Подготовилась она к этой беседе. И чем больше думаешь об этих встречах – тем естественнее приходишь к выводу: это были смотрины. Елизавета Феодоровна, ненавидевшая Распутина, присматривалась к Клюеву, подведённому к ней деятелями из «Общества возрождения художественной Руси» и полковником Ломаном в частности.

В 1906 году генеральша А. В. Богданович записала в своём дневнике: «Мадемуазель Клейгес говорила, что в бумагах покойного Трепова нашли документы, из которых ясно, что он собирался уничтожить всю царскую семью с царём во главе и на престол посадить великого князя Дмитрия Павловича, а регентшей великую княгиню Елизавету Феодоровну».

Слухи ли, сплетни ли – но разговоры такие ходили… При любых обстоятельствах, по мнению великой княгини и её окружения, Распутин подлежал удалению от дворца. И физическому уничтожению. А на его место… коли иного варианта не просматривается… хотите мужика – будет вам мужик!

Клюев нутром почуял, что его самого и его любимого друга затягивают в смертоносную воронку, чего не почувствовал Есенин, для которого осталось загадкой поведение Клюева в эти дни. В контексте этих событий становится понятным смысл есенинского письма Михаилу Мурашову от 29 июня 1916 года: «Дорогой Миша! Приветствую тебя из Москвы. Разговор у меня был со Стуловым, но немного, кажется, надо погодить. Клюев со мной не поехал, и я не знаю, для какого он вида затаскивал меня в свою политику. Стулов в телеграмме его обругал, он, оказывается, был у него раньше, один, когда ездил с Плевицкой и его кой в чём обличили».

Н. Стулов, как Есенин, служил в это время в чине прапорщика при Царскосельском военном санитарном поезде № 143 и исполнял разнообразные поручения Д. Н. Ломана, в частности, устраивал Клюева и Есенина на жительство в Москве для выступлений перед Елизаветой Феодоровной. Жаль, что не сохранилась его телеграмма и невозможно сказать – в чём именно Стулов «обличил» Клюева. Но фраза «я не знаю, для какого он вида затаскивал меня в свою политику» говорит о том, что Клюев, гостивший у Есенина в Константинове, отказался ехать с ним в Петроград, где, видимо, предполагалась очередная встреча с членами царской фамилии. Отсюда и «политика» в письме ничего не понявшего Есенина, который был обречён возвращаться к месту воинской службы.

«Гришка Распутин мне дорогу перешёл. Кабы не он – я был бы при царице…» Это Клюев говорил уже в начале 1930-х годов, многое перечувствовав и переосмыслив, когда в «Песни о Великой Матери» рисовал портрет Николая II почти идиллической акварелью, где Распутин выступает как нечистый («Где с дитятей голубится чёрт») из заводи реки Смородины, разрушающий царскую обитель.

 
Вот он, речки Смородины заводь,
Где с оглядкой, под крики сыча,
Взбаламутила стиркой кровавой
Чёрный омут жена палача!
…………………………………
Ярым воском расплавились души
От купальских малиновых трав,
Чтоб из гулких подземных конюшен
Прискакал краснозубый центавр.
Слишком тяжкая выпала ноша
За нечистым брести через гать,
Чтобы смог лебедёнок Алёша
Бородатую адскую лошадь
Полудетской рукой обуздать!
 

А перед революцией многие сравнивали самого Клюева с «краснозубым центавром».

* * *

Весной 1917 года Николай Гумилёв написал, пожалуй, лучшее своё стихотворение. Одно из немногих стихотворений, пронизанных подлинным страхом, и, наверное, единственное, где этот страх продиктован ощущением неумолимой поступи рока, надвигающегося на Россию. Это стихотворение «Мужик».

 
В чащах, в болотах огромных,
У оловянной реки,
В срубах мохнатых и тёмных,
Странные есть мужики.
 
 
Выйдет такой в бездорожье,
Где разбежался ковыль,
Слушает крики Стрибожьи,
Чуя старинную быль.
…………………………
Вот он уже и с котомкой,
Путь оглашая лесной
Песней протяжной негромкой,
Но озорной, озорной.
 

Считается, что стихотворение насыщено приметами биографии Распутина. Но есть в нём и ещё один смысловой слой, не сразу угадывающийся.

Гумилёв никогда не встречался с Распутиным. При чтении же «Мужика» создаётся устойчивое впечатление, что речь идёт о человеке, хорошо знакомом Гумилёву лично, и на наших глазах совершается контаминация образов царского фаворита и того, с кого Гумилёв по сути писал его портрет. С Николая Клюева, образ которого в литературных кругах Петербурга уже тугим узлом связался с образом Распутина.

«В конце 1915 года, – вспоминал Рюрик Ивнев, – иеромонах Мардарий, приехавший за несколько лет до этого из Сербии, прочёл в Колонном зале Дворянского собрания лекцию „Сфинкс России“, в которой, не называя имени Распутина, обрушился на него с обвинениями в подрыве основ Империи.

С не меньшим основанием фразу „Сфинкс России“ можно применить и к поэту Николаю Клюеву. Он был загадочен с головы до ног».

Это воспоминания 1969 года. А по горячим следам писали и говорили куда хлеще: «Семнадцатый год оглушил нас. Мы как будто забыли, что революция не всегда идёт снизу, а приходит и с самого верха. Клюевщина это хорошо знала. От связей с нижней она не зарекалась, но – это нужно заметить – в те годы скорее ждала революции сверху… Распутинщиной от клюевщины несло, как и теперь несёт» (В. Ходасевич).

Вернёмся, однако, к Гумилёву.

 
В гордую нашу столицу
Входит он – Боже спаси! —
Обворожает царицу
Необозримой Руси.
 
 
Взглядом, улыбкою детской,
Речью такой озорной, —
И на груди молодецкой
Крест просиял золотой.
 
 
Как не погнулись – о горе! —
Как не покинули мест
Крест на Казанском соборе
И на Исакии крест?
 

Что за апокалиптическая картина? А ведь в ней заключён глубинный смысл.

Гумилёв пишет сюжет с Распутиным, а видит перед собой Клюева, носившего на груди древлеправославный восьмиконечный крест, ставший символом православия после разделения христианской церкви на западную и восточную и, отвергнутый, изгнанный отовсюду после нововведений Никона. «Всюду во всей России, – писал Фёдор Мельников, – на всяком подобающем месте возвышались и сияли своим благолепием восьмиконечные кресты Христовы: на святых храмах Божиих, на колокольнях, над входными воротами в ограду церковную, даже над воротами и калитками каждого дома христианского… Возвышался он над хоругвями, сам будучи хоругвиею христианства, над дверями церковными и во всех других местах храма Божия, где полагался Крест; на груди всякого русского человека висел восьмиконечный крестик, хотя и на четвероконечном, как на основе изображённый…» Восьмиконечный крест отчётливо виден на груди Клюева на петроградской фотографии 1916 года, где он снят рядом с Сергеем Есениным.

Древняя мужицкая Русь в образе не то Распутина, не то Клюева входит в «гордую нашу столицу», и при её появлении готовы покинуть свои места «крест на Казанском соборе и на Исакии крест» – символы и хранители императорской, романовской России, замершей в предчувствии неминуемого возмездия.

 
Над потрясённой столицей
Выстрелы, крики, набат;
Город ощерился львицей,
Обороняющей львят.
 

Поразительный образ! Львица – глава прайда, охотница и добытчица (охотник и путешественник Гумилёв хорошо знал повадки этих зверей). Мужицкая Россия – добыча градальвицы сама превращается в охотника на своего преследователя-хищника. И конца этой новой охоте не предвидится.

 
Что ж, православные, жгите
Труп мой на тёмном мосту,
Пепел по ветру пустите…
Кто защитит сироту?
 
 
В диком краю и убогом
Много таких мужиков.
Слышен по вашим дорогам
Радостный шум их шагов.
 

Стихотворение «Мужик» было написано в марте 1917 года и напечатано в книге «Костёр», вышедшей в 1918 году. Но нет никаких сомнений, что Клюев знал его до публикации. Весной 1917-го он был в Петрограде, очевидно, слышал его от самого Гумилёва и уже осенью написал свой ответ.

 
Меня Распутиным назвали.
В стихе расстригой, без вины,
За то, что я из хвойной дали
Моей бревенчатой страны,
 
 
Что души печи и телеги
В моих колдующих зрачках,
И ледовитый плеск Онеги
В самосожженческих стихах…
 

Клюев, утрируя слухи и сплетни, ходящие по столице о Распутине и применяя их к себе, подчёркивает своё первородство, обозначает свой природный русский и одновременно вселенский духовный исток – в образе Царьграда, Святой Софии, где Лев – сакральное животное в клюевском мире – не охотник на человека и не защитник от него своего потомства. В клюевской «алконостной России» они говорят на одном языке, который неведом мнимым друзьям и приятелям и временным «единомышленникам», окружавшим его в столице в канун краха империи.

 
Картавит дружба: «Святотатец».
Приятство: «Хам и конокрад».
Но мастера небесных матиц
Воздвигли вещему Царьград.
 
 
В тысячестолпную Софию
Стекутся зверь и человек.
Я алконостную Россию
Запрятал в дедовский сусек.
……………………………
Потомок бога Китовраса,
Сермяжных Пудов и Вавил,
Угнал с Олимпа я Пегаса,
И в конокрады угодил.
 

Слишком жива была в памяти Клюева встреча с Распутиным, с которым он пытался, но так и не смог найти общий язык.

И не мог Клюев не вспомнить своё посещение Царского Села и своих совместных с Есениным чтений перед Елизаветой Феодоровной в январе 1916 года в Марфо-Мариинской обители на Большой Ордынке и в её московской резиденции. Тогда-то и пущен был по питерским салонам слух о нём, как о новом Распутине. И «распутинский» мотив уже не отпустит его практически до конца жизни. Только если Распутин в реальности и клюевском представлении – охранитель и надежда трона, то Клюев – в 1917-м – его сокрушитель.

После гибели Распутина Ломан заказал Клюеву и Есенину стихотворный сборник в честь императорского дома. Императорский дом доживал последние недели, а царедворцы всё ещё играли в политику, просчитывали «тактику» и «стратегию». Благо – перед глазами уже был наглядный пример: книга вопиюще бездарных и не менее крикливых стихотворений Сергея Городецкого «Четырнадцатый год» с привлекшим всеобщее внимание «Сретеньем царя»… Клюев отозвался на предложение, более похожее на требование, поразительным документом, названным «Бисер малый от уст мужицких» (по образцу древней рукописной книги). Это не объяснение, не письмо, не послание. Это – духовный манифест.

В нём сконцентрировалось всё клюевское пребывание в литературном мире двух столиц. Унижение и злорадство писательского круга, вечные отсылки критиков к Никитину, Кольцову и Сурикову… Но не это главное, всё это – попутно. Главное – небесная Русь, воплощённая в художественном слове, как его понимали древнейшие русские устная и книжная традиции. Формально Клюев отзывается на приглашение Ломана, но по сути – пишет императору и царскому дому.

Здесь Клюев поднимается на удивительную высоту, с которой он, обладающий правом, дарованным тысячелетней традицией, обозревает всё художественное пространство России, накануне грандиозного мирового катаклизма. В этот раз он пишет:

«Государь и милостивец.

Брат Сергей поведал мне пресладостную весть о том, что Вам положил Бог на душу желание предать тиснению купно мои и Сергиевы писания. Усматривая в таковом душевном желании Вашем веяние Духа Животворящаго, пекущагося о всякой правде и красоте, и под тем или иным видом укрепляющаго в вечном свитке русско-народнаго творчества дела слабых рук наших и словеса наших грешных уст, я, Ваш, Государя моего, покорнейший слуга, имею честь доложить Вам, от совести моей, следующее: всякая книга достигает до высокаго и до низкаго, до сильнаго и до дрожащаго, наипаче же книга, отразившая в себе век, веру или дух народа и его природы; такой всосавшей в себя жизнь и родную природу книгой являются писания брата Сергея Александровича Есенина. Говорю сие не для слов, а от ясных осознанности и духовнаго прозрения златоустнаго лика Есенина в ряду таких жизнеписателей, как Андрей Рублёв, Гурий Никитин с товарищи и протч.

От Киевских пещер до Соловков тянется незримая для гордых глаз, золотая тропа русско-народнаго творчества. Те люди, которые протоптали эту тропу, много страдали, много трудились, много пролили крови… Теперешние же писатели и художники думают, что они родились сами по себе, скроенные из разрозненных лоскутьев западной мысли и дела. У них есть так называемая литература, они гордятся сказанным миру новым, будто бы русским словом, но то, что кажется последним достижением их мысли, давно родилось в стихийной душе народа. Доказательством же сего и служит медовое искусство брата Сергия…

Ведь это то же самое, что в гурьевских росписях церкви Златоуста, что на Коровниках, в Ярославле. Ведь это те же фрески, и в них открывается совершенно новый эстетический мир, необыкновенно поучительный для понимания русской души. Но и помимо этой поучительности есть в них ещё власть даже над утратившей веру душой: незримыя нити возвращают блудного сына к воспоминаниям детства, пробуждают что-то вечно дремлющее в низинах души. Так, живя в столице, погрузившись с головой в деловую, сухую суету, всё же встрепенёшься и вспомнишь о чём-то родном и далёком при звоне пасхальных колоколов. С Итальянских озёр, где вечно празднует природа, всё же тянет русского человека домой, на лесную опушку, в тенистый овраг за селом, или в ржаное поле, откуда видны золотыя маковки (это – воспоминание клычковских рассказов о путешествии Сергея Антоновича в Италию. – С. К.)…

Поэзия Никитина и Спиридона Дрожжина не есть русская поэзия, их стих, где голыя фабула и тенденциозность, пришедшия от немецкаго мещанскаго искусства, далёк нашей душе. Мы же с Есениным, как и далёкие наши братья, древние изографы, умеем облекать свои мысли в образы, в затейную, как арабская вязь, форму. Для нас, как и для наших художественных предков, задачи декоративный так же близки и дороги, как и задачи повествовательный. В искусстве не одна, а тысячи ценностей, но ничего не стоящее в нём – это так называемый реализм…

Языческо-папитское понимание искусства не допускает, напр., петь про Христа, сидящаго на завалинке. (Это – о есенинской „маленькой поэме“ „Исус-младенец“, ещё не напечатанной, но читанной Клюеву. – С. К.) Но Христос на завалинке, как и росписная мужицкая дуга, в которую впряжён огненный коренник, возносящий пророка Илию на небо, понятны лишь пчелиному сердцу юноши христианина, для котораго просто недопустимы без Христа мужицкий обиход и вся русская природа.

Дуга на небесном кореннике и вятский колоколец под ней кажутся неуместными и кощунственными для известной породы людей, неспособных ни на духовное, ни на просто житейское дерзание, не верующих в общение земли с небом, доверяющих больше градуснику, чем голубю – вестнику того, что земля суха, стихли ветры и масличное дерево зеленеет по-прежнему. Где же больше правда, в градуснике или в голубе? Я и Сергей веруем в голубя. И как художники-христиане благословляем блаженные персты, изобразившие русскую дугу на иконе – знак того, что земля и небо – кровная родня…

Существует тайное народное верование, что Русь не кончается здесь, на земле, что всё праведное на Руси возсоздаётся и на небе. Иначе и быть не может. Верите же Вы фотографической пластинке, запечатлевающей внешнюю жизнь, почему же не поверить и в то, что Ваша Трапезная палата – плод чистой мысли и устремления – отражена в сферах небесных. Есенин и я веруем в это крепко. Когда утихнет военная буря, очистится от щепного и человеческого мусора новопостроенный Вами Китеж (Фёдоровский собор. – С. К.), замерцает в ободе его врат доброочитый Спас с Егорием, сгинут из теремов биллиарды и рояли, а взамен их войдёт в терем белица-тишина, Вам будет понятно, что Вы свили гнездо Фениксу, посадили злато-древный дуб, под которым явится Рублёвская Тройца. Ибо только тогда Русь вышлет к Вам новых Рублёвых, Иоаннов Кронштадтских, трудников чистаго слова, мысли и молитвы. И каким бы высоким счастьем почёл я лично надеть вериги, и в костромском кафтане, с бородой по локоть, с полупудовым узорным ключом – быть привратником у такого Феникс-града!

Верьте, Государь мой, что только творческая белая тишина крепко обяжет людей на чистое поведение в стенах Ваших теремов: никто не посмеет в них закурить, плюнуть на пол, рассказать похабный анекдот. Скажу Вам правду: „Святой Руси“ угрожает нашествие мещанства.

Английско-франко-немецкая перечница сыплет в русскую медовую кутью зелёный перец хамства, пинкертоновщины, духовного осотонения. Вербовка под стяг Сатаны идёт успешно. Что же нерушимая стена, наш щит от всего этаго? Ответ один: наша нерушимая стена – русская красота.

На желание же Ваше издать книгу наших стихов, в которых бы были отражены близкия Вам настроения, запечатлены любимые Вами Феодоровский собор, лик Царя и аромат храмины Государевой – я отвечу словами древлей рукописи:

„Мужие книжны писцы золотари заповедь и часть с духовными приемлют от Царей и архиереев и да посаждаются на седалищах и на вечерях близ святителей с честными людьми“.

Так смотрела древняя церковь и власть на своих художников. В такой атмосфере складывалось как самое художество, так и отношение к нему. Дайте нам эту атмосферу, и Вы узрите чудо. Пока же мы дышим воздухом задворок, то, разумеется, задворки и рисуем. Нельзя изображать то, о чём не имеешь никакого представления. Говорить же о чём-либо священном вслепую мы считаем великим грехом, ибо знаем, что ничего из этаго окромя лжи и безобразия не выйдет.

Остаюсь Вас Государя моего покорнейший слуга и молитвенник Николай Алексеев Клюев».

…Он, нутром чуявший, что неспроста все эти приглашения, забота и обласкивания, что его с любимым другом втягивают в многослойную и опаснейшую интригу, он, потомственный старовер – со всеми своими религиозными отступами и отклонениями, – не доверявший Романовым, – не мог не ответить сплетникам и клеветникам от имени Вечности.

 
За евхаристией шаманов
Я отпил крови и огня,
И не обёрточный Романов,
А вечность жалует меня.
 
 
Увы, для паюсных умишек
Невнятен Огненный Талмуд,
Что миллионы чарых Гришек
За мной в поэзию идут.
 

Но Бог с ними, с обёрточными Романовыми… А вот «евхаристия шаманов» дорогого стоит. За этой евхаристией, поистине, может быть лишь одно причащение – кровью и огнём. Он знал, что впереди: кровь и огонь.

Глава 11
ПЕРЕД ПОЖАРОМ

1916 год ознаменовался для Клюева и Есенина двумя важными событиями. В феврале в издательстве М. В. Аверьянова вышла есенинская «Радуница» (его первая книжка), а чуть раньше, в конце января – клюевский сборник «Мирские думы», состоящий из двух разделов: сами «Мирские думы», включающие и «Поминный причит», и «Слёзный плат», и «Беседный наигрыш, стих доброписный» – и «Песни из Заонежья», составленный из клюевских вариаций на мотивы северного фольклора, завершаемый «Скрытным стихом». Книга получила восторженные отзывы критики.

«…За четыре года поэт прошёл большой путь, и трудно узнать в Клюеве „Мирских дум“ Клюева „Сосен перезвона“». Чужой символизм стихов, посвящённых Александру Блоку, «…уступил место крепким образам, уже несомненно принадлежащим или Клюеву, или тому, чем жив Клюев теперешний…». Так писал о «Мирских думах» Натан Венгров – как будто от недочитанного и плохо понятого «Сосен перезвона» (где не было никакого «чужого символизма» – уж нечто подобное заметил бы чрезвычайно внимательный к подобным «заимствованиям» Гумилёв) перешёл сразу к последней книге, минуя «Лесные были». С концептуальной статьёй «Земля и железо» выступил Иванов-Разумник: «Со старонародным словом, со старонародной мирской думой приходит в город Клюев; сила его в земле и в народе… На Русь деревенскую, лесную, полевую… поднялось войной железо: вот глубина мысли народной… Конечная победа – за силой любви, за силой духа, а не за силой железа, в чьих бы руках оно ни было…» Но настоящий гимн «Мирским думам» спела Зоя Бухарова в приложении к «Ниве»: «…Мы так долго жили в недостойном рабстве у Запада, что совсем ещё недавно всё национальное должно было великим трудом пробивать себе дорогу… На благодатную, подготовленную почву пало в настоящие дни творчество Николая Клюева – самого талантливого, мудрого и цельного из… поэтов-крестьян, стоящих совершенно в стороне от всех столь противоречивых литературных течений последнего времени. „Мирские думы“ обвеяны духом чрезвычайной значительности, духом исключительного, сосредоточенного единства…»

Десятого февраля 1916 года Есенин и Клюев в литературном кружке слушательниц Императорского женского педагогического института познакомились с профессором Павлом Никитичем Сакулиным, известным учёным-филологом. Впечатление профессора от бесед с поэтами и чтения их книг позже воплотилось в его статье «Народный златоцвет», напечатанной в мае в журнале «Вестник Европы». В ней во многом расставляются основополагающие акценты в разговоре как о народной поэзии, так и о поэзии Сергея Есенина и Николая Клюева.

Но прежде чем обратиться к статье Сакулина, вспомним о безымянной статье «Умирающая русская песня», напечатанной в журнале «Москва» в сентябре 1913 года.

«Народная песня – это живая художественная летопись народной жизни. Только в ней и сказывались таившиеся в народе творческие возможности, творческие силы… И вот теперь эта народная песня, эта художественная исповедь народа умирает с каждым днём, с каждым часом. Вместе с отхожими промыслами, с железными дорогами, с фабриками и заводами, угрюмые трубы которых высятся теперь и среди полей, вместе с каменными городами – в глухие деревенские углы, в крестьянские низы пробирается развязная, цинично-развратная пьяная фабричная частушка. Крикливая, пришла она и воцарилась на деревенской улице, на крестьянских свадьбах, на очаровательных, полных непосредственного увлечения „посиделках“ (беседах) молодёжи, и утвердилась во всех значительных моментах деревенской жизни, в обрядностях, для которых народная фантазия сложила свои особые, обвеянные глубоким поэтическим вдохновением песни.

Чтобы понять, какая красота уходит из жизни, нужно попасть в далёкие медвежьи углы, сохранившие ещё свой неприкосновенный облик, и здесь слушать народных певцов, число которых с каждым годом всё уменьшается. Деревня начинает забывать свои прекрасные песни».

Трудно не заметить, что отдельные места этой статьи типологически совпадают с текстом будущего есенинского трактата «Ключи Марии». Трудно также отделаться от мысли, что «Ключи Марии» начали складываться уже в 1916 году под впечатлением бесед с Клюевым, который также горевал о гибели старой русской песни и терпеть не мог частушку, под впечатлением от его «Избяных песен», которые более всего любил Есенин в клюевской поэзии, – и в своеобразном отталкивании от статьи Сакулина, возражавшего против подобного «пессимизма».

«Поэтическое творчество русского народа не замерло: оно приняло лишь новые формы. Предаваться печальным ламентациям решительно нет никакого основания. Замечательно, что те, кому удаётся глубже заглянуть в творческую душу народа, возвращаются из деревни не с хмурыми лицами, а с запасами самых бодрых впечатлений… О. Э. Озаровская не иначе выражается о своём посещении Севера, как о поездке „за жемчугом“… Ошибочность ходячих представлений об „упадке“ народной поэзии объясняется, во-первых, давней привычкой судить о народе как бы огульно, а во-вторых, недостаточной осведомлённостью. По ложной традиции „народ“ мыслится как слитая воедино масса. Этого никогда не было, нет и теперь… Традиционная поэзия не является в руках народа мёртвым капиталом, а находится в состоянии непрерывной переработки, и народная память хранит лишь то, что теперь продолжает говорить его сердцу и уму…

Во всех отмеченных стадиях и формах так наз. народной поэзии мы видим продукты творчества отдельных личностей, усвоенные массой и устно распространяемые.

Имена этих поэтов из народа остаются по большей части неизвестными. Но всегда были, есть и теперь поэты, имена которых спасены от забвения. Степень их самобытности, так сказать, „народности“, до бесконечности разнообразна. Некоторые совершенно утратили своё „народное“ лицо, слились с общей массой литераторов. Таких, окультуренных, писателей в современной печати действует очень много. Рядом с ними найдутся, однако, и такие, которые, свободно, развернув свою поэтическую индивидуальность, не порвали с народной почвой, творя в народном стиле и часто для народа».

К последним Сакулин отнёс и Клюева, и Есенина.

В своём протесте против «ходячих представлений об „упадке“ народной поэзии» Сакулин был отчасти прав, но не меньшая правда была и на стороне поэтов, отчётливо представлявших себе процесс «разложения» старонародного творчества. Клюев знал, что говорил, произнося уже после революции речь в Вытегорском красноармейском клубе «Свобода»: «Триста годов назад, когда мужику ещё было где ухорониться от царских воевод да от помещиков, народ понимал искусство больше, чем в нынешнее время. Но приказная плеть, кабак государев, проклятая цигарка вытравили, выжгли из народной души чувство красоты, прощёную слёзку, сладкую тягу в страну индийскую… А тут ещё немец за русское золото тальянку заместо гуслей подсунул – и умерла тиха-смирна беседушка, стих духмяный, малиновый. За ним погасли и краски, и строительство народное. Народился богатей-жулик, мазурик-трактирщик, буржуй треокаянный. Сблазнили они мужика немецким спинджаком, галошами да фуранькой с лакировкой, заманили в города, закабалили обманом по фабрикам да заводам; ведомо же, что в 16-тичасовой упряжке не до красоты, не до думы потайной. И взревел досюльный баян по-звериному:

 
Шёл я верхом, шёл я низом, —
У милашки дом с карнизом,
Не садись, милой, напротив —
Меня наблевать воротит».
 

Но в отношении «ложной традиции», по которой «народ мыслится как слитая воедино масса», Сакулин был прав «на все сто». Подтверждением тому служит хотя бы письмо Владислава Ходасевича Александру Ширяевцу, которое и поныне служит блестящей иллюстрацией того отношения к народной поэзии, против которого и была направлена статья «Народный златоцвет».

В декабре 1916 года Ширяевец послал Ходасевичу свою книгу «Запевка» с просьбой высказать своё мнение. Ходасевич и высказал: «Мне не совсем по душе весь основной лад Ваших стихов, – как и стихов Клычкова, Есенина, Клюева: стихи „писателей из народа“. Подлинные народные песни замечательны своей непосредственностью. Они обаятельны в устах самого народа, в точных записях. Но, подвергнутые литературной, книжной обработке, как у Вас, у Клюева и т. д., – утрачивают они главное своё достоинство – примитивизм. Не обижайтесь – но ведь всё-таки это уже „стилизация“. И в Ваших стихах, и у других, упомянутых мной поэтов, – песня народная как-то подчищена, выхолощена. Всё в ней новенькое, с иголочки, всё пестро и цветисто, как на картинках Билибина. Это – те „шёлковые лапотки“, в которых ходил кто-то из былинных героев, – Чурило Пленкович, кажется. А народ не в шёлковых ходит, это Вы знаете лучше меня.

Народная песня в народе родится и в книгу попадает не через автора. А человеку, уже вышедшему из народа, не сложить её. Писатель из народа – человек, из народа ушедший, а писателем ещё не ставший. Думаю – для него два пути: один – обратно в народ, без всяких поползновений к писательству; другой – в писатели просто. Третьего пути нет… Да по правде сказать – и народа-то такого, каков он у Вас в стихах, скоро не будет… У России, у русского народа такое прекрасное будущее, что ему (будущему) служить да служить. А старое – Бог с ним… И тот, кто вздумал бы с Вашего места вернуться в народ, – тому пришлось бы только допевать последние старые песни, которые самому народу скоро сделаются непонятны… Хоровод – хорошее дело, только бойтесь, как бы не пришлось Вам водить его не с „красными девками“, а сам-друг с Клюевым, пока Городецкий барин снимает с Вас фотографии для помещения в журнале „Лукоморье“ с подписью: „Русские пейзане на лоне природы“».

Через несколько лет Сергей Есенин в разговоре с Юрием Либединским по-своему как бы заочно ответил на подобные рассуждения: «…Вот ещё глупость: говорят о народном творчестве как о чём-то безликом. Народ создал, народ сотворил… Но безликого творчества не может быть. Те чудесные песни, которые мы поём, сочиняли талантливые, но безграмотные люди. А народ только сохранил их песни в своей памяти, иногда даже искажая и видоизменяя отдельные строфы. Был бы я неграмотный – и от меня сохранилось бы только несколько песен».

И напрасно Ходасевич не пожелал вспомнить ни «Тонкую рябину» И. Сурикова, ни «Песню разбойника» А. Вельтмана, ни «Среди долины ровныя» А. Мерзлякова, ни «Дубинушку» А. Ольхина, ни «То не ветер ветку клонит…» С. Стромилова, ни своих любимых «Коробейников» Н. Некрасова (маленький отрывок из большой поэмы стал воистину народной песней)… Интересно, кстати, вспоминал ли Владислав Фелицианович, когда писал уже за границей мемуар о Есенине, где привёл и свою переписку с Ширяевцем, строки о «прекрасном будущем русского народа» – к каковому «будущему» он не пожелал вернуться из-за рубежа?..

Не исключено, что «ходасевичской» логикой руководствовались многие стихотворцы, объединившиеся вокруг «Альманаха Муз», где публиковались, в частности, стихи Ахматовой, Гумилёва, Георгия Иванова, Рюрика Ивнева, Кузмина, Липскерова, Константина Ляндау, Николая Недоброво, Бориса Садовского – которые, по воспоминаниям Владимира Чернявского, тоже печатавшегося в сборнике, заявили, что не будут участвовать в альманахе, «если на его страницы будут допущены „кустарные“ Клюев и Есенин». Все добрые слова о Клюеве, написанные и сказанные ими, остались в прошлом.

Ширяевец, почуяв еле скрытый снобизм адресата, ответил своему корреспонденту зло, иронично, с явным нежеланием вдаваться в полемику по существу. Тем паче что явно ощутил пожелание Ходасевича – «слиться с общей массой литераторов» (о чём писал Сакулин). Ответил – в тон и в такт, дескать, не обижайтесь на «убогонького»…

«Отлично знаю, что такого народа, о каком поют Клюев, Клычков, Есенин и я, скоро не будет, но не потому ли он и так дорог нам, что его скоро не будет?.. И что прекраснее: прежний Чурила в шёлковых лапотках с припевками да присказками, или нынешнего дня Чурила, в американских щиблетах, с Карлом Марксом или „Летописью“ в руках, захлёбывающийся от открывающихся там истин?.. Ей-богу, прежний мне милее!.. Знаю, что там, где были русалочьи омуты, скоро поставят купальни для лиц обоего пола, со всеми удобствами, но мне всё же милее омуты, а не купальни… Ведь не так-то легко расстаться с тем, чем жили мы несколько веков! Да и как не уйти в старину от теперешней неразберихи, ото всех этих истерических воплей, называемых торжественно „лозунгами“… Пусть уж о прелестях современности поёт Брюсов, а я поищу Жар-Птицу, пойду к тургеневским усадьбам, несмотря на то, что в этих самых усадьбах предков моих били смертным боем… Придёт предприимчивый человек и построит (уничтожив мельницу) какой-нибудь „Гранд-Отель“, а потом тут вырастет город с фабричными трубами… И сейчас уж у лазоревого плёса сидит стриженая курсистка или с Вейнингером в руках, или с „Ключами счастья“. Извините, что отвлекаюсь, Владислав Фелицианович. Может быть, чушь несу я страшную, это всё потому, что не люблю я современности окаянной, уничтожившей сказку, а без сказки какое житьё на свете? Очень ценны мысли Ваши, и согласен я с ними, но пока потопчусь на старом месте, около Мельниковой дочки, а не стриженой курсистки… О современном, о будущем пусть поют более сильные голоса, мой слаб для этого…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю