412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Куняев » Николай Клюев » Текст книги (страница 45)
Николай Клюев
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:44

Текст книги "Николай Клюев"


Автор книги: Сергей Куняев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 51 страниц)

Но какова бы ни была режиссёрская трактовка – именно Досифей и Марфа приковывали к себе всё внимание зрителя.

Надежде Обуховой Клюев подарил сборник «Костёр» с поэмой «Заозерье», записав на форзаце стихотворение с посвящением «Моей чародейной современнице – славной русской артистке Надежде Андреевне Обуховой».

 
А мы, холуи, зенки пялим, —
Не видим, что Сирин в бархатной зале,
Что сердце райское под белым тюлем
Обожжено грозовым июлем,
Лесными пожарами, гладом да мором,
Кручинится по синим небесным озёрам —
То Любашей в «Царской невесте»,
То Марфой в огненном благовестье.
…………………………………
Пропой нам, сестрица, кого погребаем
В Костромском да Рязанском крае?
Ответствует нам краса Любаша:
«Это русская долюшка наша, —
               Голова на коле,
               Косыньки в пекле,
               Перстенёк на Хвалынском дне».
                             Аминь.
 

…Стихи, написанные в эти месяцы, – чистая лирика, в которой жизнеутверждающий мотив («И бородой зелёной вея, порезать ивовую шею не дам зубастому ножу!») сменяется мотивом близкого насильственного конца.

 
Я люблю малиновый падун,
Листопад горящий и горючий,
Оттого стихи мои как тучи
С отдалённым громом тёплых струн.
Так во сне рыдает Гамаюн,
Что забодан туром бард могучий.
 

(Именно так читается последняя строка этого шестистишия – вопреки всем печатным публикациям, превращающим трагическое предсказание в бессмыслицу: «Что забытый туром бард могучий».)

Это был последний сентябрь – любимый клюевский листопад, – встреченный поэтом на свободе.

 
Прощайте, не помните лихом!
Дубы осыпаются тихо
Под низкою ржавой луной.
Лишь вереск да тёрн узловатый,
Репейник как леший косматый
Буянят под рог ветровой…
 

Эти стихи не предназначались Клюевым для печати. Он по возможности оберегал их от посторонних глаз и, конечно, наученный горьким опытом с «Погорельщиной», не собирался никуда предлагать «Песнь о Великой Матери».

И поэтому самым тяжёлым ударом для него стал поступок Анатолия, который перепечатал поэму, отвёз её в Ленинград и показал редакторам, издателям, кое-кому из поэтов.

Письмо Клюева, единственное в своём роде, было исполнено гнева и горечи.

«Милый и дорогой друг!

Получил от тебя бандероль с моей поэмой, конечно, искажённой и обезображенной с первого слова: Песня о Великой Матери – разве ты не знаешь, что Песнь, а не песня, это совсем другой смысл и т. д. и т. д., но дело теперь уже не в этом, а в гибели самой поэмы – того, чем я полн, как художник, последние годы – теперь все замыслы мои погибли: ты убил меня и поэму зверским и глупым образом.

Разве ты не понимаешь, кому она в первую очередь нужна и для чего и сколько было средств и способов вырвать её из моих рук. То, что не удалось моим чёрным и открытым врагам – сделано и совершено тобой – моим братом. Сколько было заклинаний и обетов с твоей стороны – ни одной строки не показывать… Но ты, видимо, оглох и ослеп и лишился разума от своих успехов на всех фронтах! Нет слов передать тебе ужас и тревогу, которыми я охвачен. Я хорошо осведомлён, что никакого издания моих стихов не может быть, что под видом издания нужно заполучить работы моих последних лет, а ты беспокоишься о моей славе! На что она мне нужна! Опомнись! Ни одной строки из поэмы больше под машинку! Всё сжечь! Как поступил я – взять все перепечатки, у кого бы они ни находились, никаких упрашиваний не принимать во внимание. Никаких изданий их не может быть. Поверь мне. Сколько экземпляров напечатано на машинке моей поэмы – на радость, обсасывание и кражу моим врагам? В чём смысл распространения тобою поэмы?

…Ещё раз плачусь тебе – сообщи немедля: что значит перепечатка первой главы поэмы? Где её перепечатали и кто? И получает ли она распространение? Ужасаюсь, как всё это возможно! Или ты забыл её содержание? Или действительно это не сон, и я должен одеть себе верёвку на шею?..

Поверь мне, что не издание, не деньги ты добыл для меня, а лишил меня последнего куска хлеба, следом за этим – пуля или верёвка; пока не верю, что это тебе необходимо… Приди в себя! Перекрестись! Опомнись! Пока не поздно – ни одной строки ни под каким предлогом никому… Ведь мою кровь не отмыть тебе вовеки!..»

Потом, немного остыв, Клюев написал: «Со слезами прошу прощения за вспышку гнева в моём последнем письме. Этот гнев есть, конечно, один из видов противодействия, борьбы за свою любовь, заботы за подлинность и сохранение любви как свободно принятого нами высокого избрания и сана. Чтобы сращивать соединительные нервы дружбы, рвущиеся и от нашего греха, и от влияния извне, для этого необходима какая-то вечная памятка, с чем бы связывалось непоколебимое наше решение – всё претерпеть до конца. И кроме того, нужен таинственный ток энергии, непрестанно обновляющий первое, ослепительное время дружбы. Что же это за памятка? Внешне и грубо – это, конечно, есть напоминание о себе – истирание пятой порога дома друга твоего, внутренне же – это подвиг ради дружбы, некий невидимый труд – каждый день и час со скорбью погублять душу свою ради друга и в радости обретать её восстановленной!»

И одновременно с этим письмом пишутся стихи, обращённые к Анатолию, с уже знакомым нам мотивом – убийства царевича Димитрия.

 
Погасла заря на палитре…
Из Углича отрок Димитрий,
Ты сам накололся на нож: —
Царица упала на грудку —
Закликать домой незабудку
В пролетье, где плещется рожь.
……………………………
Поёт золотая тростинка,
И хлеб с виноградом в корзинке —
Художника чарый обед.
Вкушая вкусих мало меда,
Ты умер для песни и деда,
Которому имя – поэт.
 

Пятнадцать лет тому назад Клюев представил себя царевичем Димитрием, зарезанным Борисом Годуновым – Есениным. Теперь же царевич Димитрий – любимый Анатолий Яр. И не зарезавший (даром, что Клюев в письме пишет – «убил») – зарезавшийся («Ты сам накололся на нож…»). Совершивший непоправимый проступок – убил сам себя.

Не раз предупреждал Николай Анатолия: не повторить судьбу Есенина. «Есенин гораздо позже твоего, 27 лет, стал привыкать к рюмочке – сперва только к портвейну, и через четыре с небольшим года его путь кончился в меблиражке на собачьей верёвке»; «Теперь не замедлит познакомиться с тобой сам змий с обольстительным шёпотом, что ты будешь, как Бог, если вовсю будешь пожирать плоды с дерева познания добра и зла – такое пожирание Воробьёва называет „свободным развитием“. Иначе говоря, ты должен жить, как „настоящий мущина“ – курить, выпивать, стремиться к стандартному комфорту и дешёвой авантюре – и незаметно докатиться до какого-нибудь Англетэра, где, тихо притаясь в углу – покачивается верёвка. Это видение стоит у меня в глазах! Мой долг и дело моей совести предупредить тебя об этом!»

Есенин, Клычков, Васильев… Каждый из них был удостоен высочайших похвал Клюева… Но насколько же важным для него было соответствие жизненного поведения художника его дару! И когда этого соответствия не было – не было для Клюева горшей муки. Вот и предостерегал Анатолия.

По сути одно и то же совершили и Анатолий, и Павел. Яр передал в чужие руки лелеемую и таимую первую часть «Песни», что, очевидно, по мысли Клюева, не могло снова не привлечь к нему внимания «компетентных органов»… Васильев же… Бумаги, которые он стащил со стола Николая и приволок к себе домой для «интересного чтения», сыграли роковую роль.

Это были незаконченные и необработанные стихи, но по своему воздействию напоминавшие хороший заряд динамита. Тут каждая строка хлестала наотмашь.

 
Рябины – дочери нагорий
В крови до пояса… Я брёл,
Как лось, изранен и комол,
Но смерти показав копыто.
Вот чайками, как плат, расшито
Буланым пухом Заонежье
С горою вещею Медвежьей,
Данилове, где Неофиту
Андрей и Симеон, как сыту.
Сварили на премноги леты
Необоримые «Ответы».
О книга – странничья киса,
Где синодальная лиса
В грызне с бобрихою подонной, —
Тебя прочтут во время оно,
Как братья, Рим с Александрией,
Бомбей и суетный Париж!
Над пригвождённою Россией
Ты сельской ласточкой журчишь.
 

Это пророчество – лишь увертюра и «синодальная лиса» – символ хитрости и коварства – «в грызне с бобрихою подонной» – потаённой русской Россией – ещё нуждалось в расшифровке посторонним глазам. Но далее всё идёт открытым текстом.

 
Забросил я ресниц мережи
И выловил под ветер свежий
Костлявого, как смерть, сига…
 

Из губ выловленной рыбы доносится предсмертный шёпот: «Я ж украинец Опанас… Добей зозулю, чоловиче!..» Живой образ Украины, пережившей только-только жесточайший голод, соединён с образом Опанаса – героя популярнейшей поэмы Эдуарда Багрицкого, Опанаса, восставшего против продотрядовца Когана, грабившего крестьян, Опанаса, ушедшего к батьке Махно… Расстрелявший мучителя Опанас закончил свои дни возле стенки… Памятны всем были лихие строчки:

 
Погибай же, Гуляй-поле,
Молодое жито…
Опанасе, наша доля
Туманом повита…
 

Но эти клюевские строки – своего рода «анти-Дума про Опанаса», пусть и основанная на живой реальности – зверской коллективизации на Украине… А дальше… Одно из величайших деяний новой власти – строительство Беломорско-Балтийского канала, на которое отправилась огромная делегация писателей, что выпустит через год знаменитую книгу «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина»… Гимн чекизму и подневольному труду уголовников и раскулаченных, спетый Виктором Шкловским, Анной Берзинь, Дмитрием Мирским (бывшим князем Святополк-Мирским), Михаилом Зощенко, Евгением Габриловичем, Верой Инбер, Валентином Катаевым, Всеволодом Ивановым, Львом Никулиным, Михаилом Козаковым и другими под управлением Максима Горького, Леопольда Авербаха и Семёна Фирина.

Писатели, у которых с пера слетали глава за главой, восторгались кардинальной переделкой природы и картинами затопления прежней жизни.

У Клюева был свой взгляд на современных каторжников, кардинально отличный от писательско-туристического.

 
Данилово – котёл жемчужин,
Дамасских перлов, слёзных смазней,
От поругания и казни
Укрылося под зыбкой схимой, —
То Китеж новый и незримый,
То беломорский смерть-канал,
Его Акимушка копал,
С Ветлуги Пров да тётка Фёкла,
Великороссия промокла
Под красным ливнем до костей
И слёзы скрыла от людей,
От глаз чужих в глухие топи.
В немереном горючем скопе
От тачки, заступа и горстки
Они расплавом беломорским
В шлюзах и дамбах высят воды.
Их рассекают пароходы
От Повенца до Рыбьей Соли —
То памятник великой боли…
 

Если бы здесь остановился Клюев… Но он не останавливается, он договаривает до конца. Те, кто надрывается с тачками и лопатами в руках, – получили по высшему счёту своё, заслуженное участием в разрушении прежней жизни.

 
Метла небесная за грех
Тому, кто, выпив сладкий мех
С напитком дедовским стоялым,
Не восхотел в бору опалом,
В напетой кондовой избе
Баюкать солнце по судьбе.
По доле и по крестной страже…
 

Это – первое стихотворение цикла «Разруха». Второе – ещё чище. Плач градов и рек Русской земли в предчувствии всепоглощающей вселенской катастрофы сменяется страшным сатанинским рёвом.

 
Скрипит иудина осина
И плещет вороном зобатым,
Доволен лакомством богатым,
О ржавый череп чистя нос,
Он трубит в темь: «Колхоз, колхоз!»
И подвязав воловий хвост,
На верезг мерзостный свирели
Повылез чёрт из адской щели —
Он весь мозоль, парха и гной,
В багровом саване, змеёй
По смрадным бёдрам опоясан…
 

Но и колхозом вкупе с сатаной всё не кончается. Появляются «самоубийц тела», плывущие до «адского жерла», и среди них – «великий пролетарский поэт», кому когда-то «грезился гудок над Зимним» и к кому Клюев обращался почти по-родственному: «Брат мой несчастный, будь гостеприимным»… Теперь же – никаких родственных чувств, ибо самоубийца этот – из главных разрушителей живой жизни, гармоничного русского лада.

 
                                И ты
Закован в мёртвые плоты,
Злодей, чья флейта – позвоночник,
Булыжник уличный – построчник
Стихи мостить «в мотюх и в доску»,
Чтобы купальскую берёзку
Не кликал Ладо в хоровод,
И песню позабыл народ,
Как молодость, как цвет калины…
 

Пригвождённая Россия… «Дума про Опанаса» революционного поэта Багрицкого… Беломорканал… Колхоз вкупе с дьяволом… Злодей-Маяковский… И в этом же цикле отдельным стихотворением – трагическая «Песня Гамаюна» из «Песни о Великой Матери».

Каждый отдельный пункт по условиям той жизни в Советской России «железно» тянул на статью 58, пункт 10 («антисоветская агитация и пропаганда»). А все вместе взятые…

Всё это, любезно предоставленное Пашей Васильевым (без малейшего желания «донести», просто – из интереса), внимательно читал Иван Михайлович Гронский. Да, тут не было никакого сравнения с «мерзостью» цикла «О чём шумят седые кедры».

Вот о чём Гронский донёс Ягоде. Вот из-за чего он требовал выселить Клюева из Москвы. А разговор о «мерзости» – это так, попутное…

В течение 1933 года Гронский четырежды был на приёме в личном кабинете Сталина. Разговор шёл о предстоящем писательском съезде. И наверняка в одну из этих встреч Иван Михайлович рассказал вождю – «что же такое Клюев».

Ягода был на приёме у Сталина 17 января 1934 года. Разговор длился почти два часа. Время было самое напряжённое – XVII съезд ВКП(б), знаменитый «съезд победителей». Побеждённым, да ещё и с соответствующей репутацией, не было места в столице СССР.

Рискну предположить, что на этой встрече и была решена судьба Николая Алексеевича Клюева. К уже исследованной «Погорельщине» вкупе с соответствующими материалами добавился новый «компромат». Все условия для оформления «дела» были соблюдены.

Второго февраля 1934 года оперуполномоченному 4-го отделения Секретно-политического отдела ОГПУ Николаю Христофоровичу Шиварову (который уже ранее вел досье на Максима Горького, провёл следствие по «делам» Ивана Приблудного, писателей «Сибирской бригады» и Алексея Фёдоровича Лосева) был выдан ордер № 14 505 на проведение обыска и ареста Николая Алексеевича Клюева, проживающего по адресу: Гранатный переулок, дом 12, квартира 3.

Ордер был подписан заместителем председателя ОГПУ Яковом Сауловичем Аграновым.

Глава 33
«Я СГОРЕЛ НА СВОЕЙ „ПОГОРЕЛЬЩИНЕ“…»

Клюев не мог не ждать этого дня, не мог не предчувствовать его наступление.

Когда комиссар оперода Шиваров предъявил ему ордер, Николай прочитал, отошёл в сторону, тяжело уселся на низенький стул, предоставив свою дальнейшую судьбу Божьей воле. А пришедшие «архангелы» со знанием дела рылись в его вещах и бумагах.

В протоколе обыска было подробно и добросовестно зафиксировано всё изъятое для представления в ОГПУ: «Рукопись поэмы „Я“ (это была рукопись „Каина“ со стёртым прежним заголовком и частично разорванными пополам страницами. – С. К.), вторая часть; рукопись поэмы „Погорельщина“, зелёная тетрадь с записями различных стихотворений на 34 страницах; рукопись сборника стихотворений „О чём шумят седые кедры“ и другие, напечатанные на машинке на 54 листах; рукопись из первой части поэмы „Я“ на первом листе; рукопись поэмы „Песнь о Великой Матери“ на 82 страницах; рукопись стихотворения „Не верю“ на двух листах; программа концерта от 9 октября 1914 г<ода>; книга Таро… и книга В. В. Розанова „Люди лунного света“; три записных книжки; шестнадцать писем и записок с адресами».

И сразу после того, как доставили поэта в узилище (не в первый раз приходилось знаться с тюрьмой, со следователями жестокими – да только видно было, что не обойдётся ныне всё так сравнительно легко, как прежде), составлены были анкеты арестованного и заполнен первый протокол допроса.

Шиваров своей рукой написал лишь клюевский московский адрес. Всё остальное заполнил сам Николай, заполнил дрожащей от слабости рукой. Фамилия, имя, отчество. Год и место рождения (здесь Клюев написал 1887, переправив «четвёрку» на «семёрку»). Местом рождения обозначил «Северный край, г. Архангельск» (эти слова написаны еле-еле – рука с трудом держала казённое перо).

Место службы и должность занятий (так в анкете!): писатель.

Имущественное положение в момент ареста: нет (т. е. никакого «имущественного положения»).

Социальное происхождение: крестьянин (перо совсем выпадало из рук. Слово написано так, что Шиваров был вынужден сверху написать его более разборчиво).

Политическое прошлое: нет (ответ чрезвычайно нетривиальный).

Национальность и гражданство: великоросс (представляю себе, как у Шиварова – болгарина по национальности и интернационалиста по призванию – «вскипела» нервная система от одного этого слова. Самолично написал ниже «русский»).

Партийная принадлежность: здесь уже сам Шиваров поставил прочерк, среагировав на отрицательное движение Клюева. Не упомянул Николай ни о своём вступлении в РКП(б), ни о последующем исключении.

Образование: грамотный (Шиваров, видимо, следуя утверждению самого Клюева, приписал в скобках: самоучка).

Состоял ли под судом и следствием: судился как политический при царском режиме (вряд ли Клюев думал всерьёз, что этот «пункт» как-то облегчит его положение. Хотя – кто знает?).

Состояние здоровья: болен сердцем.

* * *

На фотографии из следственного дела – заросшее бородой лицо измученного старика. Глаза, полные страдания. И отчётливо заметные на лице следы побоев. Видно, следователь особо себя не ограничивал.

В протоколе допроса упомянуты как близкие родственники брат Пётр и сестра Клавдия. На вопрос об образовательном цензе сначала было указано: «три класса сельской школы». Потом исправлено: двухклассное уездное училище.

А потом был сам допрос. И касался он не политики, а сугубо интимных вещей.

«Вопрос. К какому периоду относится начало ваших связей на почве мужеложества?

Ответ: Первая моя связь на почве мужеложества относится к 1901 г<оду>.

Вопрос: Можете ли вы назвать все свои связи на почве мужеложества с этого времени?

Ответ: Это будет мне затруднительно. Легче будет мне назвать мои связи на этой почве за последние годы.

Вопрос: С кем вы поддерживали устойчивые связи на почве мужеложества за последние годы?

Ответ: С Львом Пулиным, проживающим у меня в течение последних 6–7 месяцев. Второе – с Анатолием Кравченко, за период с 1928 года по 1932 год без непосредственного полового акта. Третье – с Львом Груминским в 1927– < 19>28 году. Точнее установить этот срок затрудняюсь».

Проще всего не думать, отмахнуться от этой «грязи», не пытаться выяснить степень достоверности приведённых ответов. Но – не получается. Ясное же дело, что «спусковым крючком» послужила «информация» Гронского на основании чтения стихов, посвящённых Яру. И это при том, что статьи за мужеложество в уголовном кодексе в это время не было. Она появилась через месяц с небольшим – 7 марта 1934 года. И её появление было совершенно обосновано. С многолетним развратом в стране и с «эстетикой разврата» надо было кончать.

То, что происходило на самом деле, во многом проясняют воспоминания Анастасии Александровны Пулиной (урождённой Ердаковой), жены Льва Ивановича Пулина, проживавшего тогда у Клюева и арестованного в тот же день, Анастасии Александровны, которую Лев Иванович встретил в 1936 году в Калинине, находясь там в ссылке. Рассказывала она со слов своего мужа.

«Ещё до ареста Л. И. его вызывали в органы, где предлагали стать осведомителем – доносить о разговорах в тех кругах, где ему приходилось бывать. Били. Однажды продержали (один день) в одиночке с глазком, куда было вставлено дуло пистолета. Арестовали его вместе с поэтом…»

Пулин был в курсе последних сочинений Клюева. Во всяком случае, он читал наизусть своей жене стихи цикла «Разруха», из которых она запомнила несколько строк.

Клюев, будучи в тяжелейшем физическом состоянии, не потерял остроты ума и прекрасно понял игру следователя. Главное было – отвести прямую опасность от своих друзей. А там – будь что будет.

В отношении собственной судьбы он не питал никаких иллюзий. Через две недели состоялся второй и последний допрос, проходивший уже в совершенно ином тоне. Ни о какой «интимности» никто не вспоминал – о ней и речи не было. Предметом разговора стали убеждения поэта, у которого политического прошлого якобы «нет», – зато есть политическое настоящее. Вот оно – в аккуратно собранных и прочитанных рукописях, в оперативных данных, от которых не отопрёшься!

И Клюев даёт подробные показания. Не показания это даже, а открытая политическая речь, которую следователь, дрожа от возбуждения, записывает твёрдым почерком, сплошь и рядом переиначивая клюевские выражения и разбавляя протокол своими собственными формулировками.

«Вопрос: Каковы ваши взгляды на советскую действительность и ваше отношение к политике коммунистической партии и советской власти?

Ответ: Мои взгляды на советскую действительность и моё отношение к политике коммунистической партии и советской власти определяются моими реакционными религиозно-философскими воззрениями.

Происходя из старинного старообрядческого рода, идущего по линии матери от протопопа Аввакума, я воспитывался на древнерусской культуре Корсуна, Киева и Новгорода и впитал в себя любовь к древней допетровской Руси, певцом которой я являюсь.

Осуществляемое при диктатуре пролетариата строительство социализма в СССР окончательно разрушило мою мечту о древней Руси. Отсюда моё враждебное отношение к политике коммунистической партии и советской власти, направленной к социалистическому переустройству страны. Практические мероприятия, осуществляющие эту политику, я рассматриваю как насилие государства над народом, истекающим кровью и огненной болью.

Вопрос: Какое выражение находят ваши взгляды в вашей литературной деятельности?

Ответ: Мои взгляды нашли исчерпывающее выражение в моём творчестве. Конкретизовать этот ответ могу следующими разъяснениями.

Мой взгляд, что Октябрьская революция повергла страну в пучину страданий и бедствий и сделала её самой несчастной в мире, я выразил в стихотворении „Есть демоны чумы, проказы и холеры…“»

И Клюев начинает читать. Он не вспоминает ни о цикле «Ленин», ни о «Песни Солнценосца», ни о «Песни похода»… Не пытается заслониться прошлым. Нет, он идёт до конца… Может быть, в эти минуты укрепляли его дух строки из «Песни о Великой Матери» – слова вещего деда:

 
Почто дружиною поморы
Не ратят тушинских воров
Иль Богородицын Покров
Им домоседная онуча?
И горлиц на костёр горючий
Не кличет Финист-Аввакум?
…………………………
«Я – князь – и вотчиной родной,
Как раб, не кланяюсь Сапеге!
Моё кормленье от Онеги
До ледяного Вайгача…»
 

Перед Шиваровым лежали перепечатанные специально для него стихи «Разрухи». Тут и доказывать ничего не надо – весь состав преступления налицо. Но что-то дрожало внутри, смесь восторга от следовательской удачи со странным предчувствием чего-то жуткого не давала покоя, когда слушал Клюева, выпевающего тонким пронзительным голосом:

 
Вы умерли, святые грады,
Без фимиама и лампады
До нестареющих пролетий.
Плачь, русская земля, на свете,
Злосчастней нет твоих сынов,
И адамантовый засов
У врат лечебницы небесной
Для них задвинут в срок безвестный.
 

Клюев читал и, прерывая чтение, продолжал говорить, не сдерживая себя:

«Я считаю, что политика индустриализации разрушает основу и красоту русской народной жизни, причём это разрушение сопровождается страданиями и гибелью миллионов русских людей. Это я выразил в своей „Песни Гамаюна“…

Более отчётливо и конкретно я выразил эту мысль в стихотворении о Беломорско-Балтийском канале…

Окончательно рушит основы и красоту той русской народной жизни, певцом которой я был, проводимая партией коллективизация. Я воспринимаю коллективизацию с мистическим ужасом, как бесовское наваждение…

Мой взгляд на коллективизацию как на процесс, разрушающий русскую деревню и гибельный для русского народ(а), я выразил в своей поэме „Погорельщина“…»

И Клюев читал – о канале, о «чёрте из адской щели», о том, как «погибал Великий Сиг»… Он был готов принять мученический венец, подобно праотцам, о которых сказано было в «Винограде Российском», – по многу раз повторял он эти слова огненные про себя наизусть:

«О ужаснаго позора, о нестерпимаго мучения, о всекрепкия твоея помощи, Христе мой, юже Твоим страдальцам всебогатно в терпении подаваеши! Юже народи зряще плакахуся, позорствуюшии людие всерыдательныя источники слез изливая, зряще таковыя и толь ужасныя мучительныя позоры: но всепридивнии страдальцы толь тверди, толь благодерзновенни и всерадостни являхуся, яко паче злата сими украшахуся, паче анфраза всекрасно процветаху, всекрасно древлецерковное благочестие ясным проповедаше языком…»

А у Шиварова была своя сверхзадача.

«Вопрос: Кому вы читали и кому давали на прочтение цитированные здесь ваши произведения?»

И Клюев отвечает, называя далеко не всех, а лишь тех, о которых точно знает: их имена следователю известны. Они уже были ему предъявлены на основании «оперативных материалов» – и отпираться здесь было бессмысленно.

«Ответ: Поэму „Погорельщину“ я читал, главным образом, литераторам, артистам, художникам. Обычно это бывало на квартирах моих знакомых, в кругу приглашаемых ими гостей. Так, читал я „Погорельщину“ у Софьи Андреевной Толстой, у писателя Сергея Клычкова, у писателя Всеволода Иванова, у писательницы Елены Тагер, группе писателей, отдыхающих в Сочи, у художника Нестерова и в некоторых других местах, которые сейчас вспомнить не могу.

Отдельные процитированные здесь стих(и) – незаконченные. В процессе работы над ними я зачитывал отдельные места – в том числе и стихи о Беломорском канале – проживающему в одной комнате со мной поэту Пулину. Некоторые незаконченные мои стихи взял у меня поэт Павел Васильев. Полагаю, что в их числе была и „Песня Гамаюна“…»

Невозможно не заметить: в отличие от многих и многих поэтов и писателей, которые уже допрашивались на Лубянке и в других узилищах СССР и которые ещё будут допрашиваться, Клюев ни разу не назвал свои произведения ни «пасквилем», ни «клеветой»… Сам он – «реакционер», ладно, пусть таковым его и считают. Но стихи его не подлежат примитивным политиканским определениям.

На этом следствие было закончено. 20 февраля (всё следствие не заняло и трёх недель!) Шиваров составил обвинительное заключение, которое завизировал своей подписью начальник Секретно-политического отдела ОГПУ Г. Молчанов.

«Полагая, что приведёнными показаниями Клюева Н. А. виновность его в составлении и распространении к/p литературных произведений и в мужеложестве подтверждается, постановил считать следствие по делу Клюева Николая Алексеевича законченным и передать его на рассмотрение особого совещания при коллегии ОГПУ».

А судебная коллегия 5 марта постановила: «Клюева Николая Алексеевича заключить в исправтрудлагерь сроком на 5 лет с заменой высылкой в г. Колпашево, Западная Сибирь, на тот же срок со 2 февраля 1934 г<ода>. Дело сдать в архив».

Никаких писем «наверх» в его защиту не писал никто. И никаких звонков из Кремля о его судьбе никому не поступало (а ведь достаточно вспомнить историю Мандельштама!).

Исправтрудлагеря Клюев бы не вынес – достаточно было бросить на несчастного беглый взгляд, чтобы это понять. Видимо, потому и заменили срок высылкой в Колпашево. В Нарым, исхоженный и изъезженный многими из нынешних, «на заставах команду имеющих», бывшими ссыльными революционерами, ныне посылающими своих подлинных и мнимых врагов знакомыми маршрутами… В Нарым, напророченный Клюевым себе самому ещё в начале 1920-х.

* * *

Клюев ещё находился в пути, когда Западно-Сибирское управление НКВД получило следующий документ:

«НАЧ. УСО ПП ОГПУ ЗАПСИБКРАЯ

г. Новосибирск.

В дополнение к № 14 (3444) от 14.3–34 года направляется меморандум на Клюева Николая Алексеевича для сведения».

В этом меморандуме было, в частности, указано, что никаких «ограничений в работе по специальности не требуется», а на вопрос о пригодности использования «в интересах ОГПУ» уполномоченным дан чёткий и недвусмысленный ответ: «ни в коем случае не рекомендуется». Знали, с кем имеют дело.

…На четвёртый месяц после начала тюремного этапа Клюев прибыл в Томск и был заключён в местную тюрьму. Наконец состоялась отправка в Колпашево, до которого и сейчас из Томска на автомобиле ехать нужно целый день. А тогда – несколько дней на подводе с короткими ночёвками, под конвоем.

Унылая, длинная, кажущаяся бесконечной дорога, и лишь изредка радуют глаз встречающиеся селения: Молчаново, Кривошеино, Мельниково… Вот и холм показался, от одного названия которого мороз продрал по коже: «Могильный»… Мост через реку Чаю… И вот, наконец, она – Обь, и паром у причала – другим путём в Колпашево не попадёшь…

Тридцать первого мая Клюев сошёл на другой берег Оби. Деревянные тротуары, кержацкие старые двухэтажные купеческие дома из тёмных брёвен (они и поныне стоят на колпашевских узеньких улочках)… Вот и «шанхайчик» – район, где селились ссыльные – ещё с царских времён… Здесь и предстояло ему найти пристанище. Поначалу Николая поселили в общежитии исполкома, потом – в «шанхайчике»: нашлась крыша над головой в доме 12 по Красному переулку; дом на четыре семьи, где хозяйкой была некая Панова.

Соседом Клюева был ещё один любопытный ссыльный – бывший эсер, киноактёр Юлий Фердинандович Маротти – первый в России исполнитель роли Овода… Но общего языка с соседями Клюев не нашёл. Вместо того чтобы сидеть дома, предпочитал долгие прогулки – пока хватало сил. Спускался на пристань: с левой стороны виднелась Колпашевская церковь. Оттуда же, с пристани, доходил до Коммунального переулка, где размешалась баня… Письма отправлял с почты, что была на пересечении улиц Ленина и Белинского. А к самому любимому месту – в лесную тишину – уходил по Красному переулку через поле, через деревянные покосившиеся ворота. Там, за полем, за пашней и пастбищем, начинался лес, где уживались друг с другом кедр, сосна и берёза, где выбивали длинные очереди дятлы, и любопытные белки соскакивали со стволов и подбегали чуть ли не под ноги. Теперь на этом месте разбит парк.

…А отмечаться приходилось каждые десять дней в здании НКВД (так уже стало называться ГПУ за время клюевского «сидения») на улице Советской, где «принимал» сначала немец Краузе, а потом венгр Иштван Мартон, кроме венгерского и русского, свободно владевший немецким и французским языками, единственный на памяти старожилов, кто общался с ссыльными по-доброму. Клюев писал о нём в одном из писем Надежде Христофоровой-Садомовой самыми тёплыми словами: «Местное начальство относится ко мне хорошо. Внешне никто меня пока не обижает и не шпыняет. Начальник здешнего ГПУ прямо замечательный человек и подлинный коммунист»… В конце концов и этот «подлинный коммунист» был арестован, посажен в тюрьму и освобождён лишь в 1939-м.

Из письма Сергею Клычкову 12 июня 1934 года: «Дорогой мой брат и поэт, ради моей судьбы как художника и чудовищного горя, пучины несчастия, в которую я повержен, выслушай меня без борьбы самолюбия. Я сгорел на своей „Погорельщине“, как некогда сгорел мой прадед протопоп Аввакум на костре пустозёрском. Кровь моя волей или неволей связует две эпохи: озарённую смолистыми кострами и запалами самосожжений эпоху царя Феодора Алексеевича и нашу, такую юную и потому многого не знающую. Я сослан в Нарым, в посёлок Колпашев на верную и мучительную смерть. Она, дырявая и свирепая, стоит уже за моими плечами. Четыре месяца тюрьмы и этапов, только по отрывному календарю скоро проходящих и лёгких, обглодали меня до костей… Посёлок Колпашев – это бугор глины, усеянный почерневшими от бед и непогодиц избами, дотуга набитыми ссыльными. Есть нечего, продуктов нет или они до смешного дороги. У меня никаких средств к жизни, милостыню же здесь подавать некому, ибо все одинаково рыщут, как волки, в погоне за жраньём. Подумай об этом, брат мой, когда садишься за тарелку душистого домашнего супа, пьёшь чай с белым хлебом! Вспомни обо мне в этот час – о несчастном – бездомном старике-поэте, лицезрение которого заставляет содрогнуться даже приученных к адским картинам человеческого горя спецпереселенцев. Скажу одно: „Я желал бы быть самым презренным существом среди тварей, чем ссыльным в Колпашеве!“ Небо в лохмотьях, косые, налетающие с тысячевёрстных болот дожди, немолчный ветер – это зовётся здесь летом, затем свирепая 50-градусная зима, а я голый, даже без шапки, в чужих штанах, потому что всё моё выкрали в общей камере шалманы. Подумай, родной, как помочь моей музе, которой зверски выколоты провидящие очи?! Куда идти? Что делать?.. Помогите! Помогите! Услышьте хоть раз в жизни живыми ушами кровавый крик о помощи, отложив на полчаса самолюбование и борьбу самолюбий! Это не сделает вас безобразными, а напротив, украсит всеми зорями небесными!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю