Текст книги "Николай Клюев"
Автор книги: Сергей Куняев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 51 страниц)
А это – слова Ольги Снегиной, хорошо знакомой Клюеву писательницы, вещавшей явно не от своего только имени в «Северной звезде»: «Для многих измученных, разбитых жизнью людей начавшаяся война явилась чем-то вроде последнего прибежища. Открылась возможность уйти от бесплодного отчаяния, избавиться от тщетных страданий, исправить, вновь склеить то, что было непоправимо раздавлено» («Последний миг»).
Газеты пестрели цензурными белыми пятнами, не утрачивая при этом воинственной тональности.
«Россия вступает теперь в новый период своей истории. Она окончательно вырвалась из пут австро-германской политики и перешла на широкую дорогу самостоятельного культурного развития в союзе с двумя передовыми государствами европейского запада – Франциею и Англиею».
В «Биржевых ведомостях» печатаются заметки «К выселению германских и австрийских подданных» (из Петрограда), сообщения о боях в горах Кавказа и пророчится грядущее «Освобождение Гроба Господня».
И рядом публикуется сообщение под заглавием «Старообрядцы и война». Приводятся слова епископа Нижегородского Иннокентия: «Я очень рад, что в настоящее исключительное время старообрядцам, как мирным прихожанам, так и воинам, удалось с полной очевидностью доказать свою горячую приверженность родине. Всем известно, что в наших казачьих войсках, особенно Донском и Терском, процент старообрядчества весьма велик. Если мы это сопоставим с известными фактами удивительного героизма казаков, то сделаются понятными та гордость и то нравственное удовлетворение, которое испытывали в настоящее время мы, старообрядцы.
Сколько именно старообрядцев находится сейчас в армии в нижних и офицерских чинах, сказать очень трудно, хотя бы потому, что нам в точности неизвестно и самое число старообрядцев вообще. Но несомненно, что число старообрядцев в армии весьма значительно».
Фёдор Мельников в заметке «Старообрядцы и война», опубликованной 4 февраля 1915 года, писал, что «австрийские старообрядцы с самого начала явно встали на сторону России и оказывали всяческое содействие русской армии в Буковине. Как сообщают буковинские старообрядцы в Москву, австрийские военные власти многих из них расстреляли и повесили, многие томятся в австрийских тюрьмах. Часть буковинских старообрядцев успела бежать в Россию ещё с первых дней войны».
А за месяц до этого появился один парадоксальный документ – «Приказ о хиромантах»: «9 января петроградский градоначальник предложил приставам столицы обязать подпискою всех хиромантов-гадальщиков и предсказателей обоего пола о немедленном прекращении ими их деятельности». В случае отказа неподчинившимся грозило выселение из столицы.
Но предсказатели печатались в тех же «Биржевых ведомостях». 24 октября некто И. Филоматов опубликовал статью под заглавием «В свете библейских пророчеств»: «В 1933 году… должен установиться на земле тот новый порядок вещей, то новое идеальное состояние человечества, о наступлении которого веками мечтали и молились люди, и ныне, во всех концах нашей многогрешной земли с горячею верою повторяющие слова Господни: „Да приидет Царствие Твое“.
Около 1923 года должны мы ждать начало неслыханно-грандиозного революционного движения, которое из Италии перекинется на остальные страны европейского запада, следствием чего будет коренное переустройство Европы на новых социально-политических началах… Рим будет разграблен революционерами, произойдёт повсеместный разгром папской церковной организации (?). Наконец, на человечество обрушатся ещё бедствия, вероятно, экономического характера в связи с предстоящей „переоценкой всех ценностей“…»
В 1915 году ни о Муссолини, ни о Гитлере и слыхом никто не слыхивал. И предположить не мог грядущего биржевого обвала и Великой депрессии конца 1920-х годов… И волей-неволей встаёт вопрос: пророчество это было или некий опознавательный знак «своим»?
Шестнадцатого октября Леонид Андреев печатает своего рода прокламацию под заголовком: «Надо!» «…Надо, чтобы все монастыри и монастырские здания были обращены под лазареты и квартиры для беженцев, монахи в братьев милосердия и санитаров, монахи в санитарок, деньги же монастырей употребить на дело войны. (Уж не вспомнили ли большевики семь лет спустя этот воинственный призыв, грабя монастыри под предлогом „спасения голодающих Поволжья“? – С. К.)
Надо, чтобы все грабители России, торговцы, прячущие товар и повышающие цены, спекулирующие банковские дельцы и всякие спекулянты и синдикатчики подвергались беспощадным наказаниям, – от арестантских рот до каторги, причём место и содержание своё на каторге и в арестантских они должны оплачивать сами по таксе перворазрядной гостиницы. В наиболее важных случаях необходима полная или частичная конфискация их имущества, в более лёгких случаях виновные должны быть обращаемы на принудительные работы по метению улиц, ассенизации и грузов.
(И это было исполнено в 1917–1918 годах. – С. К.)
Надо, чтобы были закрыты все кафешантаны, оперетка и театры фарсового характера, служащие грабителям в утешение и на потеху…
Надо, чтобы был закрыт тотализатор и бега, тайные и явные картёжные клубы, разоряющие бедняков, грабителям же – служащие на утешение и потеху.
Надо, чтобы подвергались беспощадным наказаниям рестораторы, тайно торгующие водкой, вином и шампанским, служащим на утешение и радость грабителей.
Надо закрыть все дома терпимости и дома свиданий, а если сие невозможно, то ограничить число их и, во избежание толкотни и давки, установить для желающих очередь на улице, как ныне для покупающих сахар и дрова. Надзор за этим делом можно поручить порнографам обоего пола, чтобы, таким образом, дав заработок, очистить и литературу.
Надо помнить, что в то время, как на войне гибнут сотни тысяч и миллионы наших близких, родных и братьев, а здесь бедствуют их семьи и умирают дети, тысячи грабителей на их крови и слезах нагуливают себе жир, богатеют, распутничают, устраивают позорный пир у изголовья умирающей, может быть, России…»
Всё, чего требовал Андреев, – всё исполнили большевики после 1917 года. Только самому Андрееву наступившая жизнь чрезвычайно не пришлась по душе, и он умер в отъединившейся Финляндии, где жил все последние годы, умер в неутихающей, неиссякаемой ненависти к Советской России.
А тогда – он отчётливо представлял себе реакцию на свои призывы: «Я знаю, что высказанные мною пожелания и предложенные меры, помимо их крайней неполноты, ещё и утопичны. В негодяях они вызовут только улыбку и насмешливый жест: „На-ка, выкуси!“, а в добрых и любящих родину лишь повысят чувство раздражения. Кому из любящих родину неизвестно всё это? Кто этого не хочет? Но если мы сделать не можем, то пусть говорится громко о том, что мы хотели бы сделать. Будем раздражаться, если другого нет и не будет!»
…Клюев лишь считаные разы возвращается к прежним «былинным», богатырским образам, когда его богатырь, «восстав за сирых братов», готов и в белградской «гридне» пить свадебную брагу, и «дружку-Прагу» дарить рушником, да в предвестии богатырских гробов, что «кроет ковыльная новь», слушает голоса, доносящиеся из-под сводов старых курганов, ибо «Муромцы, Дюки, Потоки Русь и поныне блюдут…».
«За друга своя!» – эта печать неизгладимо лежит на стихах, написанных Клюевым в начале войны. Только проходит время – и в свои права вступает переживание народной трагедии, когда поэт видит войну глазами народа – народа убиваемого, глазами земли – земли, остающейся без хозяина, глазами природы – природы, плачущей по ушедшим в небесное воинство.
Изба печалится и криком кричит: «„Воротись“, – вопю доможирщику, своему ль избяному хозяину… Видно, утушке горькой – хозяюшке вековать приведётся без селезня…» И «дорога-путинушка дальняя» вещает, как по ней «проходили солдатушки с громобойными лютыми пушками», с боевыми песнями, с зароками великими «постоять… за мирскую Микулову пахоту», в то время как «стороною же, рыси лукавее, хоронясь за бугры да валежины, кралась смерть, отмечая на хартии, как ярыга, досрочных покойников…».
Старый русский словарь, бытовавший и бытующий на Севере, настоенный на древних корнях, Клюеву – как заветный круг, которым он огораживает себя и свой мир от проникновения чуждого духа, идущего от мира «царя железного»… Поэту не было нужды, в отличие от многих его современников, искать нужное слово у Даля или у кого-либо ещё из собирателей и исследователей народной речи. Он жил в этой языковой стихии сызмальства и с избой, елью, лесной тропой – изначально живыми для него – общался на родном им и ему языке. На нём и писался самый, пожалуй, красочный и монументально выстроенный, как русская изба – колено в колено, – насыщенный плотно уложенными смыслами поэтический сказ его военного времени – «Беседный наигрыш, стих доброписный».
Он появился в «Ежемесячном журнале» – лучшем журнале того времени – лишь в конце года без каких-либо подстрочных примечаний вместе со стихотворением «Что ты, нивушка, чернёшенька», носившим тогда название «Мирская дума».
Глава 9
ЖЕЛЕЗО И ВЕРБА
«Его же в павечернее междучасие пети подобает, с малым погрецом ногтевым и суставным» – таков эпиграф из «Отпуска» к «Беседному наигрышу», указание на балалаечный аккомпанемент, долженствующий сопровождать исполнение. Только сама по себе внутренняя былинная музыка, преодолевающая собственную тяжкую поступь, делает лишним всякое дополнительное музыкальное сопровождение. Мнится – гудит, поёт сама подспудная, поддонная сила мироздания, разбуженная, приведённая в движение злой человечьей волей.
«Железное царство», народившееся «по рожденьи Пречистого Спаса, в житие премудрыя Планиды, а в успенье Поддубного старца» – грозит сокрушить всё мироздание, созданное Божественной волей… На 1 августа 1914 года – день вступления России в войну – пришлось поминовение Всемилостивого Спаса и Пресвятыя Богородицы Марии. Этот же день – день памяти ветхозаветных мучеников Маккавеев. Старец Степан Поддубный, чьё успение приходится на этот же день, – неведомый за пределами посвящённого круга человек, знаемый олонецкими скрытниками, слова которого передавались, судя по всему, изустно, а не на письме, скрытниками, которых обозначил Клюев в эпиграфе… Западная железная рать во главе «со Вильгельмищем, царищем поганым» вступает с Русью крещёной в духовную и ратную брань, сила, идущая с железного Запада, не знает пощады живому миру, о чём и «глаголет» железный Царь:
Ожелезил землю я и воды,
Полонил огонь и пар шипучий,
Ветер, свет колодниками сделал,
Ныне ж я, как куропоть в ловушку,
Светел Месяц с Солнышком поймаю:
Будет Месяц, как петух на жёрдке,
На острожном тыне перья чистить,
Брезжить зобом в каменные норы
И блюсти дозоры неусыпно!
Солнцу ж я за спесь, за непокорство
С ног разую красные бахилы,
Жёлтый волос, ус лихой косатый
Остригу на войлок шерстобитам…
Месяц перестанет быть месяцем, солнце – солнцем, мироздание опрокинется в первозданный хаос… Кажется, Клюев пишет не об идущей войне, а прозревает войну грядущую, ещё не начавшуюся, но уже подступающую к человеческому порогу и грозящую подлинным апокалипсисом… Вспоминается духовный стих «Перед вторым пришествием Христа», где роду человеческому обещан антихристом страшный конец: «Сотворю вам небу медную, землю железную: от неба медного росы не воздам, от земли железной плода не дарую, поморю вас гладом на земле…» Угроза «царища поганого» – попущение по грехам человека, забывшего крепость старой веры, ослабевшего перед соблазнами, отринувшего благодать чистого духа. Так вещал духовный стих «Воспоминание преболезненное об злоблении кафоликов»:
По грехом нашим на нашу страну
Попусти Господь такову беду:
Облак тёмный всюду осени,
Небо и воздух мраком потемни;
Солнце в небес искры своя лучи,
И луна в нощи светлость потемни,
Но звёзды вся потемнища зрак,
И звезды свет преложися в мрак.
Но и это не все вожделения клюевского «Вильгельмища». Он намерен «выжать рожь на черниговских пашнях, Волгу-матку разлить по бутылям…». Это покушение уже не на природное достояние – на сакральные исторические узлы, если вспомнить Михаила Черниговского. Дальше – больше: «А с Москвы – боярыни вальяжной – поснимать соболью пятишовку, выплесть с кос подбрусник златотканый, осыпные перстни с ручек сбросить. Напоследки ж мощи Маккавея истолочь в чугунной полуступе… А попов, игуменов московских положить под мяло, под трепало…» И снова поражаешься зловещему предвидению поэта.
Былинный стих Клюева начинает обретать вселенский размах, повествование выходит за пределы милой опушки, родного бора, деревни-матери… Оживают древние природные стихии и их покровители – христианское время наплывает на языческое – мифологические существа оживают, разбуженные железной поступью.
Ото сна, при приближении супостата, будит Русь Паскарага – лесная сорока (ни природным стихиям, ни переменам времени не добудиться до неё…). Сорока преображается ангельской птицей, а в таинственной чаще, в утробной глуши заповедной Руси становится виден и русский леший, преображённый и наделённый силой славянской Мары и восточно-славянской Макоши, следящий за людьми, – и финский лесной дух, которого ещё называли Лембо или Лемпо, покровитель лесного мира… Люди и звери, духи и святые поднимаются встречь врагу, что «не парится в парной паруше» – и этот «вселенский пар» устраивает ему старичище «по прозванью Сто Племён в Едином», что «с полатей зорькою воззрился», чем и Илью Муромца напомнил, и вызвал к новой жизни прежние поколения всех «ста племён» в единой Руси великой.
Черпанул старик воды из Камы,
Черпанул с Онеги ледовитой,
И, дополнив ковш водой из Дона,
Три реки на каменку опружил.
Зашипели угорские плиты,
Взмыли пар уральские граниты,
Валуны Валдая, волжский щебень
Навострили зубья, словно гребень…
«Что же дальше?» – неизбежно встаёт вопрос. А что дальше – то не в ведении ни сказителя, ни тех, чьи голоса он слышит поныне.
А на спрос «откуль» да «что в последки»
Нам програет Кува – красный ворон;
Он гнездищем с Громом поменялся,
Чтоб снести яйцо – мужичью долю.
Яйцо – начало всех начал, зародыш жизни. Новое время и новая земля – послеапокалиптические – будут ожидать рождения нового мужика… Клюев во время своих путешествий по Северу наверняка доходил на Сейдозера в Русской Лапландии, видел и лопарские святилища, и таинственную фигуру с крестообразно раскинутыми руками, изображённую на скале. Он слышал саамскую легенду о Куйве, пришедшем на лопарские земли – истребить добрый и мирный народ, но обращённом шаманом в тень, отпечатавшуюся на скале… Только почти через десять лет Александр Барченко, искатель древней Гипербореи, делившийся своими открытиями с мистиками из ГПУ, отправится в экспедицию на Север и поведает о своих открытиях «культур, относящихся к периоду древнейшему, чем эпоха зарождения египетской цивилизации»…
«Беседный наигрыш, стих доброписный» стал одним из любимых клюевских сказов для публичного исполнения, причём даже зрители, практически совершенно незнакомые с северным наречием, положенным в основу словесного строительства, не могли сдержать своего восхищения плотной, тягучей, многоступенчатой образностью, таившей, как в системе колодцев, поддонный смысл. Были, конечно, и такие, кто в недоумении морщился или пожимал плечами, проговаривая про себя неизменное; «стилизация»… Да и поныне разделяющим «учёное понятие о том, что писатель-певец дурно делает и обнаруживает гадкий вкус, если называет предметы языком своей местности, т. е. всё-таки языком народным» (как писал Клюев Миролюбову), «Беседный наигрыш» покажется «неедучей солодягой без прихлёбки». Особенно теперь – в эпоху господства телевизионного жаргона и практически повсеместной потери самих основ народного языка.
* * *
В конце 1914 года Клюев писал Миролюбову о ноябрьском номере «Ежемесячного журнала»: «Как он радует меня, Ваш журнал! Какие чудесные вещи у Гребенщикова! А я вот всё не могу написать Вам рассказа, хотя и копошится в голове кой-что, но так много уходит ясных, свежительных дней на чёрный труд, что немного остаётся времени на писанье стихов, к которым есть любовь… Вскоре пришлю Вам „Избяные песни“. А. Ширяевец – мой знакомец и, по-моему, подвига<е>тся вперёд. Душа-то у его хорошая, он молоденький и собой пригожий, а это тоже хорошая примета. От всего сердца желаю Вам здравия и успеха. Нельзя ли мне написать адрес Гребенщикова, так тянет поговорить с ним – милым и таким могучим…»
«Ежемесячный журнал» Миролюбова – чтение поистине восхитительное. Широкая панорама бытия русского крестьянина, отображённая в «Письмах из деревни», сочеталась с глубокими и основательными исследованиями религиозной жизни, включающими добросовестные описания различных сект, в том числе христовских и скопческих. Печатались и философские труды ярких и самобытных авторов, преимущественно почвеннического направления. И поэзия, и проза в журнале были на очень высоком уровне, до которого было тянуться и тянуться последующим ежемесячникам, не говоря уже о журналах того десятилетия.
Творения Александра Блока, Николая Клюева, Георгия Гребенщикова печатались в журнале рядом с творениями Алексея Ремизова, Михаила Пришвина, с русским переводом «Теней забытых предков» Михаила Коцюбинского, но Клюев не случайно выделил прозу Гребенщикова.
Они поговорят вскоре, когда встретятся у Евгения Замятина, к которому Клюев придёт вместе с Есениным, и Гребенщикова поразят клюевский внешний вид и манера чтения стихов: «Его моржовые усы полузакрывали широко открытый рот, он закрывал глаза, и голос его чеканил удивительный узор из образов и слов северного эпоса. Это был баян, сказитель, слепой калика перехожий».
«Певун-размыка-чародей» – так назвал Гребенщиков свою небольшую статью о Клюеве, отметая всяческие упрёки поэту в «стилизации» и «ученичестве у символистов»: «Заглавными словами моей статьи именую Николая Клюева, поэзию которого я назвал бы светлым, мудрым бдением Богу, природе и Руси. Весьма прославленный русский поэт Валерий Брюсов в примечании к одной из книжек Клюева пишет: „У Клюева нет стихов мёртвых, каких так много у современных стихотворцев, ловко умеющих придавать своим созданиям внешнюю красивость, – увы, – напоминающую красоту трупа…“ Этой тирадой, особенно второй её частью г. Брюсов попал не в бровь, а в глаз не только многим современным стихотворцам, но как раз и самому себе… Более мёртвой поэзии, чем поэзия Брюсова, трудно найти. И действительно, не только Брюсов, но и Бунин, и Блок, и Бальмонт часто создают изумительно изящные, но холодные и бездушные изваяния своей музы. И виноваты в этом не столько сами поэты – яркие созвездия русской поэзии под буквой „Б“, сколько современный город, покоривший их и оградивший полёт их духа каменными стенами.
Тем радостнее наш привет пришельцу из просторов полей и лесов Олонецкой губернии, простому пахарю и мужику с „огнекрылою душою“ и „просветлённым взором“ – Николаю Клюеву, который так долго скитался во тьме и нищете, так долго и мучительно сомневался в своих силах и призвании… Поэзия Клюева – нечаянная радость для издёрганного, переутомлённого русского читателя. Песни Клюева благоухают ароматом неувядших полевых цветов, ладаном, искуряемым соснами и елями, они озарены пурпуром предрассветных зорь, обвеяны освежающей прохладой… Стихи Николая Клюева местами не гладки, даже грубоваты. Он нередко злоупотребляет игрою оригинальных слов, но это силы их, прелести, не умаляет. Они, как снопы свежесжатых колосьев, на которых сладко отдыхает утомлённый пахарь, ожидая ранней зорьки для того, чтобы снова жать, не разгибая спины. Песни Клюева – чистый воздух для читателя, отравленного и оскорблённого „футуристическими“ кривляньями нашего времени…»
…Клюев читал рассказы Гребенщикова из деревенской жизни, публикуемые Миролюбовым: «Змей Горыныч», «Лесные короли»… Герой последнего рассказа, лесничий Михаил Григорьевич, «чувствовал какую-то отеческую нежность к каждому деревцу, ко всякому ручью, дорожке, камешку, как будто всё это были его давнишние и младшие друзья, которых надо заботливо любить и охранять». Клюев, ценивший любую зримую, вещную, художественно выверенную деталь, наслаждался умением Гребенщикова выписать портрет героя, который «одевался просто, в бобриковую верблюжью тужурку, в высокие, простые сапоги, в шапку-ушанку без кокарды. Большого роста, плотный, с полуседой подстриженной бородкой, он походил бы на прасола, торгующего лошадьми, если бы не носил золотых очков и не обладал певучим, мягким, барским голосом»; а его зазноба Зеновея, жена богача Антропа, восхищала по-своему; «…Он увидел красивое, открытое лицо, смугло-матовую и высокую, обвитую янтарями шею и пышные, крутые плечи, не прикрытые ничем…» Николай и Ширяевцу напишет по поводу его стихов в «Ежемесячном журнале»: «Твоей муке я радуюсь – она созидающая, Ванька-Ключник сидит в тебе крепко, и если он настоящий, то ты далеко пойдёшь. Конечно, окромя слов „боярин, молодушка, не замай, засонюшка“ необходимо видеть, какие пуговицы были у Ванькиной однорядки, каков он был передом, волосаты ли у него грудь и ляжки, были ль ямочки на щеках и мочил ли он языком губы или сохли они, когда он любезничал с княгиней? Каким стёгом был стёган слёзный ручной платочек у самой княгини и употреблялись ли гвозди при постройке двух столбов с перекладиной? И много, страшно много нужно увидеть певцу старины…»
Этот обиход, явленный в красоте каждой детали, этот вид русского человека, каждая природная черта тела и одеяния которого прекрасна сама по себе и вкупе с другими чертами и деталями составляет целую смысловую симфонию, «красно украшенную», жилище, находящееся на средостении земного и небесного миров, вмещающее в себя всё тепло природного, человечьего и неземного, освящаемое Божьим словом и прикосновением, – всё это сейчас служит Клюеву в апокалиптическое время – крепостью, обороной, заветным кладом, который не достанется железному ворогу, вступившему на Русь извне и поднявшемуся изнутри… «Присылаю тебе вид одного из погостов Олонии, – писал Клюев Ширяевцу поздней осенью 1914 года. – Неизъяснимым очарованием веет от этой двадцатичетырёхглавой церкви времён Ивана Грозного (официально считается, что Покровская церковь в селе Анхимове, о которой идёт речь, была построена в 1708 году, но Клюев знал о ней, очевидно, больше, чем историки церковной архитектуры. При первоначальной постройке она имела 25 глав, но при дальнейшей перестройке стала 21, а позднее – 17-й главой – и была сожжена в 1963-м, во время очередной лютой войны с православием. – С. К.)… Всмотрись, милый, хорошенько в этот погост, он много даёт моей душе, ещё лучше он внутри, а около половины марта на зорях – кажется сказкой… Сегодня такая заря сизопёрая смотрит на эти строки, а заяц под окном щиплет сено в стогу. О матерь пустыня! рай душевный, рай мысленный! Как ненавистен и чёрен кажется весь так называемый Цивилизованный мир, и что бы дал, какой бы крест, какую бы голгофу понёс, чтобы Америка не надвигалась на сизопёрую зарю, на часовню в бору, на зайца у стога, на избу-сказку…»
Мысли Клюева противоречили мыслям одних и совпадали с мыслями других – немногих умнейших людей той эпохи. Николай Бердяев в статье «Дух и машина», опубликованной в «Биржевых ведомостях», утверждал: «…Та точка зрения, которую я хочу защитить, может быть названа „духовным марксизмом“… Славянофилы, так дорожившие примитивным и отсталым русским материальным бытом и с ним связывавшие высоту нашего духа, в сущности, держали дух в рабской зависимости от материи. Уничтожение сельской общины и патриархального бытового уклада представлялось им страшным бедствием для русского духа и его судьбы… Реакционеры-романтики, в тоске и страхе держащиеся за отходящую, разлагающуюся старую органичность, боязливые в отношении к неотвратимым процессам жизни, не хотят пройти через жертву, не способны к отречению от устойчивой и уютной жизни в плоти, страшатся неизведанного грядущего… Нельзя смешивать своего творческого прозрения красоты с её естественным порядком. Природно-органическое не есть ещё ценное, не есть то высшее, что нужно охранять… Только тот достигает свободы духа, кто покупает её дорогой ценой бесстрашного и страдальческого развития, мукой прохождения через дробление и расщепление организма, который казался вечным и таким уютно-отрадным. В старый рай под старый дуб нет возврата… Русское сознание должно отречься от славянофильского и народнического утопизма и мужественно перейти к сложному развитию и к машине…»
Бердяев безбожно исказил смысл учения славянофилов (ни о какой «архаизации» жизни и речи нет в их трудах, и тот же Хомяков в своих размышлениях об энергетике, о «прямых» и «возвратных» силах предвосхищал в том числе и современную ракетную технику). Они стремились к тому, чтобы самобытное содержание русской жизни, воплощённое в жизни допетровской и – даже – домонгольской Руси, органически вошло в формы современной жизни. Дело в том, что эта «марксистская» идея разъятия духа и плоти, духа и материи, «трансгуманизм», позже приведший к тому, что человек может всё – вплоть до изменения положения гор и океанов, поворота рек и вообще «переустройства» по своему усмотрению всей живой природы, что он может и то, что «недоступно» Господу Богу (позже эту мысль недвусмысленно сформулирует другой марксист – Лев Троцкий) – приведёт к идее замены живого человека – Божьего создания – его механико-автоматическим подобием… Философ Владимир Эрн – один из создателей «Христианского братства борьбы» и член имяславческого кружка – свою знаменитую речь «От Канта к Круппу», произнесённую в том же 1915 году, заключал недвусмысленным утверждением: «Время славянофильствует в том смысле, что русская идея всечеловечности загорается небывалым светом над потоком всемирных событий, что тайный смысл величайших разоблачений и откровений, принесённых ураганом войны, находится в поразительном созвучии и в совершенном ритмическом единстве с всечеловеческими предчувствиями славянофилов».
«В гробе утихомирится Крупп, / и, стеня, издохнет машина; / Из космических косных скорлуп / забрезжит лицо Исполина…» – так отзовется позже Клюев на эту полемику времен Первой мировой войны. И Америка не случайно появляется впервые у Клюева именно в это время – с началом всеевропейской бойни, в предчувствии грядущего апокалипсиса. В «Ежемесячном журнале» он внимательно читал корреспонденции Станислава Вольского «Из Америки» – и приходил в ужас от описания этого расчеловеченного мира, лишённого сердечного тепла и Божьей благодати.
«Чёрными лентами опоясывают улицу несчётные автомобили и воют, шипят, фыркают, как пугливые кони, давят посторонних, рвутся вперёд в бешеном, никогда не останавливающемся беге. Бегут, толкаясь локтями, подростки с кипами газет и надорванными голосами выкрикивают самое сенсационное, самое новое, самое невероятное событие последнего часа. Того, что случилось вчера, не помнит никто… Те, кто убиты, изнасилованы и расстреляны вчера, забыты ради тех, кого успели убить и изнасиловать сегодня ночью. Мысль не ищет объяснений, не спрашивает „зачем“, не доискивается причин. Ей некогда. Она занята планами и спекуляциями, связанными вот с этими домами, с этими трамваями, с этими конторами, банками и лавками. А если спекулировать нечем – остаётся забота о хлебе насущном, о том, чтобы приискать более выгодную работу и скорее, как можно скорее пролезть в люди и приобщиться к сонму тех счастливых, что завтракают с часами, с хронометрами в руках и потные, красные ураганом носятся по кулуарам биржи… И подобно тому, как этажи лезут на этажи и поезда проносятся над поездами – так и газетные пустяки, анекдоты, рекламы и подлинные события громоздятся друг за другом, слипаются в один неразличимый ком… Читатель глотает их наскоро, как предобеденных устриц. И кажется ему, что за тысячу миль от него, в далёкой Европе, да по-видимому и вообще на пространстве всей вселенной, всё свершается так же хаотично, бессмысленно, дико, как в этом городе-гиганте, в этом царстве небоскрёбов, грохочущих поездов, хриплых криков, безумных скачков от нищеты к миллионному дворцу и от миллионного дворца к ночлежке…»
Чем более страха и тревоги за свой родимый мир на душе – с тем большим тщанием этот мир выстраивается, тем более живописными цветами наделяется, а пристальный глаз поэта и духовидца усматривает незримую для других жизнь в домашнем обиходе… Этот мир исподволь раскрывался в клюевских стихах на протяжении двух лет, чтобы, наконец, предстать перед смущённым и восхищённым читателем во всей красе – в стихах, объединённых позднее в цикл «Избяные песни», что будут посвящены памяти любимой матери.
* * *
Первые стихи цикла, относящиеся к 1914 году, насыщены приметами: «Если полоз скрипит, конь ушами прядёт – / будет в торге урон и в кисе недочёт. / Если прыскает конь и зачешется нос – / у зазнобы рукав полиняет от слёз… / Дятел угол долбит – загорится изба, / доведёт до разбоя детину гульба… / При запалке ружья в уши кинется шум – / не выглаживай лыж, будешь лешему кум…» Все приметы известны спокон веков – им внимали далёкие предки, ещё не молившиеся Христу. Лишь Божья благодать – надёжный защитник, как «Сон пресвятой богоматери Девы Марии», который крестьяне зарывали под порогом избы.
Семь примет к мертвецу, но про них не теперь, —
У лесного жилья зааминена дверь,
Под порогом зарыт «Богородицын Сон», —
От беды-худобы нас помилует он.
…Раздвигаются стены избы, где слышны «запечных бесенят хихиканье и пляска» и шёпот заплаканного горшка с таганом, горюющих, «что умерла хозяйка», – и словно райское видение, предстаёт перед нами староверческое село, больше напоминающее град Китеж, где моленная выстроена по апокрифическим сказаниям и где ожидается воскресение ранее усопших и пришествие Христа во исполнение молитв – где тропарь, поющийся на утрене в первые три дня Страстной седмицы, и стихира, поющаяся в Великий пяток, органически сплавлены с огненным пророчеством Иоанна Богослова и словом о сошествии Христа во ад.
Озёрная схима и куколь лесов
Хоронят село от людских голосов.
По Пятничным зорям на хартии вод
Всевышние притчи читает народ:
«Сладчайшего Гостя готовьтесь принять!
Грядет Он в ночи, яко скимен и тать;
Будь парнем женатый, а парень, как дед…»
Полощется в озере маковый свет,
В пеганые глуби уходит столбом
До сердца земного, где праотцев дом.
Там, в саванах бледных, соборы отцов
Ждут радужных чаек с родных берегов:
Летят они с вестью, судьбы бирючи,
Что попрана Бездна и Ада ключи.
Древнее староверческое сказание об Ионе, что осенил себя двуперстием и был исторгнут из китовьего чрева, и световые столбы, уходящие в водные глуби, оставляя на поверхности таинственные круги, – приметы мира, познать который можно лишь храня телесную чистоту и обладая разумом убелённого сединами старца… А пришествие пречудного святителя предваряет явление Иоанна Крестителя, что «с чашей крестильной и голубь над ним…». И журавли несут материнскую душу туда,







