Текст книги "Николай Клюев"
Автор книги: Сергей Куняев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 51 страниц)
«Вот к чему приводит гиперболизм Маяковского! У Прокофьева его осложняет, кажется, ещё и гиперболизм Клюева, певца мистической сущности крестьянства и ещё более мистической „власти земли“…»
Всё! На этом разговор о Клюеве был на съезде закончен. Писатели – и молчавшие, и говорившие – ясно дали понять, что вспоминать о нём более не желают. А если он и вспоминается, то как «апологет „идиотизма деревенской жизни“» и «певец мистической „власти земли“». У собравшихся «гуманистов» – ни особого интереса, ни сочувствия вызвать он не может. Дескать, туда ему и дорога!
В это же время в журнале «Крокодил» появляется поэма «молодого да раннего» Семена Кирсанова «Легенда о музейной ценности», герой которой – русский боярин, найденный «в гнилом ископаемом срубе» (очевидно, при уничтожении исторической Москвы), оживает после нескольких глотков из поллитровки (как же иначе!). Его демонстрируют как музейный экспонат, и «славянский фольклор изучают на нём», а тот демонстрирует свои литературные пристрастия.
Но вскоре литературный душок
закрался в душевную мглу его.
Он создал в музее литкружок
в жанре Клычкова и Клюева.
…………………………
Какие-то девочки ходят к нему,
ревет патефон в боярском дому,
и, девочек гладя рассеянно,
читает боярин Есенина.
Конечно, Кирсанова эта картина предельно возмущает и он заявляет в финале, что, дескать, «бояре нам не нужны даже в одном экземпляре»…
Это был последний «сатирический» залп по Клюеву при его жизни. «Серьёзно-критические» ещё продолжались.
…Николай замечательные съездовские речи, во всяком случае выборочно, читал. Пресса до него доходила, да и писавшие ему делились своими впечатлениями от услышанного, мешая факты с недостоверными слухами.
Слухи находили своё отражение и в официальных документах. 26 августа 1934 года был составлен запрос в Нарымский окротдел НКВД г. Колпашева и в Томский оперсектор НКВД совершенно поразительного содержания:
«По имеющимся сведениям, на территории Нарымского края отбывает ссылку а/сс (административно-ссыльный) Клюев Николай Алексеевич и Клычков, имя и отчество для нас неизвестно, прошедшие через Томский распределительный пункт.
Просьба сообщить действительное нахождение на территории Вашего края указанных а/сс, и если таковые являются особоучётниками, вышлите нам учётный материал, если же относятся к группе массовой ссылки, вышлите карточки ф. № 1 с полными установочными данными.
НАЧ. УСО СИВЯКОВ».
Принято считать, что в учётных отделах НКВД царил порядок. Как видно – бардака и там хватало. Сергей Клычков, находящийся на свободе (он будет арестован только 31 июля 1937 года), уже числится в сознании «Нач. УСО» административно-ссыльным вместе с Клюевым – причём в одном и том же месте. Где же ещё может находиться «кулацкий писатель», имя которого рядом с именем Клюева склоняется во всех газетах, журналах, критических «исследованиях»!
Ответ в Новосибирск был отправлен ровно через неделю:
«УПРАВЛЕНИЕ НКВД по ЗСК (УСО) г. Новосибирск, на № 015/А
При этом препровождается учётный материал на адм/сс Клюева Николая Алексеевича. Ключков (так! – С. К.) на учёте у нас не значится.
вр. и. д. НАЧ. ОКРОТДЕЛА НКВД ЖУК
ОПЕР. УПОЛНОМ. УСО ЦЫПЛЯТНИКОВ».
…Из письма к Н. Ф. Христофоровой-Садомовой от 5 октября 1934 года: «Квартира запечатана, и трудно чего-либо добиться положительного о моём жалком имуществе, правда, есть из Москвы письмо с описанием впечатлений от съезда писателей. Оказывается, на съезде писателей упорно ходили слухи, что моё положение должно измениться к лучшему, и что будто бы Горький стоит за это. Но слухи остаются в воздухе, а я неизбежно и точно, как часы на морозе, замираю кровью, сердцем, дыханием. Увы! Для писательской публики, занятой лишь саморекламой и самолюбованием, я неощутим как страдающее живое существо, в лучшем случае я для неё лишь повод для ядовитых разговоров и недовольства – никому и в голову не приходит подать мне кусок хлеба. Такова моя судьба как русского художника, так и живого человека. И вновь, и снова я умоляю о помощи, о милостыне… Я писал Николаю Семён(овичу) (Тихонову. – С. К.). Ответа нет. Да и вообще мне – в силу условий ссылки – почти невозможно списаться с кем-либо из больших и известных людей. К этому есть препятствия. Вот почему я прошу переговорить с ними лично. В первую очередь, о куске насущном, а потом о дальнейшем спасении… Как отнесётся Антонина Васил<ьевна> Нежданова? Она может посоветоваться со Станиславским, а он, в свою очередь, с Горьким. Нужно известить Веру Фигнер – её выслушает Крупская и, конечно, посоветует самое дельное. Очень бы не мешало поставить в известность профес<сора> Павлова в Ленинграде, он меня весьма ценит. Конечно, всё это не по телефону, а только лично или особым письмом…»
Клюев не знал, что за день до этого письма в Управление НКВД по Северо-Западному краю поступила шифровка из учётно-специального отдела УГБ НКВД СССР, в которой содержалось распоряжение об отправлении «поэта Клюева» для отбытия оставшегося срока ссылки в Томск «не этапом, а спец-конвоем». Аналогичное по содержанию распоряжение из Новосибирска пришло в Нарымский окружной отдел НКВД в Колпашево. Это сказались хлопоты Екатерины Павловны Пешковой.
Восьмого октября Клюев покинул Колпашево и отправился под конвоем в Томск, куда прибыл через три дня.
Это был последний круг его хождения по мукам.
Глава 34
РОЗА, СМЯТАЯ В НАРЫМЕ
В Томске Клюев снял угол в избе, значившейся как дом № 12 по переулку Красного Пожарника.
Из письма к Н. Ф. Христофоровой-Садомовой от 24 октября 1934 года: «На самый праздник Покрова меня перевели из Колпашева в город Томск, это на тысячу вёрст ближе к Москве. Такой перевод нужно принять как милость и снисхождение, но, выйдя с парохода в ненастное и студёное утро, я очутился второй раз в ссылке без угла и без куска хлеба. Уныло со своим узлом я побрёл по неизмеримо грязным улицам Томска. Кой-где присаживался, то на случайную скамейку у ворот, то на какой-либо приступок, промокший до костей, голодный и холодный, уже в потёмки я постучался в первую дверь кособокого старинного дома на глухой окраине города – в надежде выпросить ночлег Христа ради. К моему удивлению, меня встретил средних лет бледный, с кудрявыми волосами и такой же бородкой человек – приветствием: „Провидение посылало нам гостя! Проходите, раздевайтесь, вероятно, устали“. При этих словах человек с улыбкой стал раздевать меня, придвинул стул, встал на колени и стащил с моих ног густо облепленные грязью сапоги. Потом принёс валенки, постель с подушкой, быстро наладил мне в углу комнаты ночлег. Я благодарил, едва сдерживая рыдание, разделся и улёгся, – так как хозяин, ни о чём не расспрашивал, только просил меня об одном: успокоиться, лечь и уснуть. Когда я открыл глаза, было уже утро, на столе кипел самоварчик, на деревянном блюде – чёрный хлеб…»
Первый раз за всё время ссылки он встретил такое отношение к себе. Впору было залиться благодарными слезами. Хозяин же всё и объяснил: «„Пришла, – говорит, – ко мне красивая, статная женщина в старообрядческом наряде, в белом плате по брови: ‘Прими к себе моего страдальца – обратилась она ко мне с просьбой, – я за него тебе уплачу’ – и подаёт золотой“. Дорогая Надежда Фёдоровна, Вы поймёте мои слёзы и то состояние человека, когда всякая кровинка рыдает в нём. Моя родительница упреждает пути мои. Мало этого – случилось и следующее: я полез в свой мешок за съестным – думая закусить с кипятком, но, сколько я ни ломал ногтей – не мог развязать пестрядинной кромки, которою завязал мне конвойный солдат мешок. Хозяин подал мне ножик, я стал пилить по узлу и вдоль рубца, отлетела уцелевшая пуговка, а за ней из-под толстой домотканой заплатки вылез жёлтый кружочек пятирублёвой золотой монеты! Вы мне писали, чтобы я пересмотрел свою жизнь, я знаю, что за грехи и за личины житейские страдаю я, но вот Вам доказательство того, что не меркнет простой и вечный свет…»
Этот свет освещал ему последние годы его томского жития – словно последними ласками одаривал Спаситель – по молитвам за него давно ушедших.
Он знал, что его конец близок. А насколько он был близок – тому подтверждение было в том же документе о переводе поэта в Томск. На казённой бумаге появилось примечание, сделанное синим карандашом: «В дело массов.». Юрий Хардиков, первым исследовавший «Дело ссыльного Н. А. Клюева», дал существенное разъяснение по этому поводу: «По утверждению помощника прокурора г. Москвы советника юстиции В. Рябова, синий карандаш на делах тридцатых годов означал предрешённость судьбы – неминуемую гибель жертвы НКВД. Эта надпись на деле Клюева выполнила своё роковое предназначение».
* * *
Как и в Колпашеве, поэт вынужден был просить милостыню… Об этом вспоминала студентка медицинского института Нина Геблер в 1989 году:
«…Меня остановил очень пожилой, как мне показалось, мужчина, высокого роста, склонный к полноте, бледный, с несколько одутловатым лицом, с полуседыми волосами, подстриженными по-крестьянски под „кружок“. Одет был очень плохо: запомнилась синяя в белую полоску рубашка-косоворотка, по окружности опоясанная шнурком. Но, несмотря на плохую и даже грязную одежду и рваные брезентовые туфли, он имел вид благородного, интеллигентного человека. Он подошёл ко мне, протянул руку и попросил милостыню на кусок хлеба опальному поэту Клюеву. Я смутилась, денег как будто со мною не было, и я предложила ему зайти к нам…»
А просящий милостыню Клюев и здесь подобился своему «прадеду Аввакуму», вещавшему: «Сказать ли, кому я подобен? Подобен я нищему человеку, ходящу по улицам града и по окошкам милостыню просящу…»
В гостях у семьи Геблер он вспоминал и о Есенине, и о Горьком, и о Леонове, и о Пришвине… На вопрос, не сослан ли Клюев за антисоветскую работу против коллективизации среди крестьян, отвечал, что никакой такой работой не занимался и ни в каких организациях не состоял.
По Томску быстро разнеслась весть о том, что в городе отбывает ссылку известный поэт, учитель Есенина, при том, что есенинские стихи ходили по рукам в огромном количестве списков. Студенты Томского университета, преодолевая вполне естественную тревогу (за одно обсуждение стихов Есенина можно было вылететь из вуза с волчьим билетом, не говоря уже об исключении из комсомола или из партии!), решили прийти к поэту в гости.
Их было четверо – Виктор Козуров, Николай Копыльцов, Кузьма Пасекунов, Ян Глазычев.
«Человек, вышедший из дома, очень похож на Льва Толстого, – вспоминал Козуров. – Обращало внимание чисто внешнее сходство: те же примерно рост и комплекция, овал лица, жилистые крестьянские руки и та же лопатообразная борода, только тёмная и заметно короче. Но главное, что бросалось в глаза, – это одежда: простые шаровары из какой-то грубоватой, чуть ли не домотканой материи, под цвет им – просторная рубаха-косоворотка, подпоясанная узким неброским ремешком, на ногах – домашние туфли, надетые на босу ногу.
Невольно думалось, что все эти атрибуты не случайны. Вероятно, человек сознательно и обдуманно доводил их до степени полной похожести. Об этом свидетельствовала и поза, которую он принял, появившись на крыльце: ладонь, заложенная за пояс, и внимательный, изучающий взгляд чуточку прищуренных глаз, устремлённый в нашу сторону, и лёгкая полуулыбка на лице, и продолжительная пауза, которую он выдержал, прежде чем заговорить с нами…»
Это было написано уже в 1981 году, и на всём этом уже лежит отчётливый отпечаток клюевской «репутации», устоявшейся за минувшие годы. Козуров не мог не отдавать себе отчёта в том, что видел перед собой нищего и загнанного человека, носившего то, что у него есть. Но уж больно велик оказался соблазн представить Клюева талантливым актёром, «обдумавшим» своё появление перед студентами… Сам же Клюев давно уже отринул все «личины житейские» и покаялся в них, о чём мемуарист, естественно, не имел никакого понятия.
Студенты начали расспрашивать его об Есенине, и Клюев, задумчиво поглаживая бороду, говорил:
– Да, Серёжу-то я знал хорошо. Хорошо знал Серёженьку… Жаль мальчика. Рано ушёл, совсем рано. Лучше бы он меня вспоминал. Так было бы справедливее. Ну а что я вам о нём скажу? Что нужно, об этом в своё время сказано и написано. А чего не нужно, лучше и не вспоминать. Так-то оно правильнее будет. Одно скажу: большого человека потеряли, очень большого. Вряд ли ещё когда такой народится…
На просьбу прочесть любимые им стихи Есенина Клюев ответил, что любит все его стихи, как свои. Может его-то стихи больше любит, чем собственные.
И начал читать «без перерыва и без видимой связи между собой», – как вспоминал Козуров. Он словно заново вернулся памятью к последней встрече с Есениным в «Англетере», к той невольной обиде, которую нанёс своему собрату, слушая его последние стихи. И читая, каялся перед ним. И за те свои слова, и за несправедливые строчки «Кремля», которыми отбрасывал Есенина в прошлое… Он уже знал всё, что вещали делегаты писательского съезда о его любимом друге: Бухарин, услышавший в есенинском поэтическом голосе «культ ограниченности и кнутобойства», у которого Есенин представал как «идеолог кулачества»; Тихонов, усмотревший «однообразные и скучные банальные строки последнего его (Есенина. – С. К.) периода», что якобы «написаны на костях его биографии»; Александрович, у которого Есенин «кулацкими элементами фольклора питал своё творчество»… Нет, не желал он петь с ними в унисон, не для них были его песни – ещё и потому просил позже Яра выслать ему «Кремль» для переделки.
И потом, разговаривая с пришедшим к нему рабфаковцем Алексеем Шеметовым, спросил:
– Кто же из поэтов нашего века вам ближе? Тот, кого ныне славят? Маяковский?
– Нет. Есенин. И вы.
– Вот как! Значит, молодёжь нас знает? Не думал. Выходит, мы не совсем забыты. Отрадно. Есенин – глубинно русский песнопевец. Придёт время, Россия будет отмываться его чистоструйной поэзией от пожарищной копоти…
Как сказал тогда в «Англетере» – будут нежные юноши и девушки книжечки составлять из его стихов. И сейчас – как в воду глядел.
* * *
Нежные и сердечные послания с описаниями терний жизненных и с просьбой о поддержке и помощи получали от него и Варвара Горбачёва, и Лидия Кравченко, и Анатолий… Но писем, подобных отправляемым Надежде Христофоровой-Садомовой, он не писал больше никому.
«Когда деревья стоят в густом зелёном уборе, то нелегко находить на них плоды, – и многие из них остаются незамеченными. Когда же наступает осень и оголяет деревья, то плоды все обнаруживаются. В сутолоке жизни человек едва узнаваем. Его сокровенная жизнь сокрыта в этой чаще. Когда же вторгаются страдания, мы узнаём избранных и святых по их терпению, которым они возвышаются над скорбями. Одр болезни, горящий дом, неудача – всё это должно содействовать тому, чтобы вывести наружу тайное. У некоторых души уподобляются духовому инструменту, слышному лишь тогда, когда в него трубит беда и ангел испытания. Не из таких ли и моя душа?»
Всё, кажется, позади у старого поэта – и переживание нужды, тленного пресмыкания, и ожидание Страшного суда… И создаётся ощущение, что никогда не был так свободен дух его. В эти последние два года жизни поражают взлёт души, высота мысли, душевная сосредоточенность и очищение сердца. Именно так он назвал своё философское стихотворение в прозе, скорее даже – поэтическое богословское сочинение, которое начал писать в Томске в конце 1934 года.
С многочисленными ссылками на книги Ветхого и Нового Завета Клюев, отвечая на письмо Надежды, излагает самые сокровенные мысли, пишет по существу о своём духовном перерождении, совершающемся в состоянии спокойной и углублённой радости от предвкушения грядущего очищения и сороднения с Господом Нашим.
Он пишет о людях с природным сердцем, которые «совершают свой грех добровольно… страшатся суда и смерти, но не боятся греха»… Об обновлённом сердце человека обращённого, который находится в состоянии борьбы, старается не грешить, но ему это не удаётся… Это стадии возрастания духа, которые проходил он сам. И, наконец, об очищенном сердце. То, о чём он пишет, как нельзя более кстати для восприятия многих и многих наших современников либо не пытающихся ещё найти свой путь к Богу, либо ищущих его и спотыкающихся на каждом шагу.
«Вот тогда-то я уже не уклоняюсь от прямого пути, жизнь моя течёт, как река. Новые песни вложены в уста мои…
Пока сердце Ваше не очищено, Вы не можете ощущать присутствие Бога в душе своей, хотя бы и веровали в Него. Потому что храм должен быть очищен прежде, нежели он наполнится славою Бога – Самим Господом Иисусом Христом – и силою Духа Св<ятого>… Слово Божие обещает нам полное освобождение от греха. Вы, быть может, спросите: „Что же Станется с плотью? Могут ли плотские страсти наши <быть> вырваны из сердца?“ Да, могут. Потому что Сам Бог берётся их оттуда изъять. Плоть наша пригвождена была ко кресту вместе с Христом…
До тех пор, пока сердце моё не было очищено, Христос был только Пророком и Первосвященником для меня: Царём своим я его ещё не признал. Он ещё не воцарялся в моё сердце, хотя мне и казалось, что Он обитает в нём. Многие христиане невольно впадают в это заблуждение. И они живут целые годы в полной уверенности, что Христос в них, тогда как на самом деле Он не воцарялся в сердце их. Поэтому, если мы только думаем, что Христос в сердце нашем, это не заставит Его действительно войти в него, пока мы не поверим так, как Он этого желает. Теперь Вы, быть может, уразумеете, совершил ли я – осуществил ли – очищение всякой скверны плоти и духа?..
Кровь Иисуса Христа помимо меня самого очищает меня. Моё дело только идти вперёд по пути Света, чтобы Слово Божие не стало для меня мёртвой формулой. Постоянное движение вперёд обусловливает постоянное очищение…
Дорогая Надежда Фёдоровна, драгоценное дитя Божие, Вы, осмысливая меня как личность, – чаще принимаете за меня подлинного лишь моё отражение в искушениях, которыми я, как никто, бываю окружён… Прикосновение к нам раскалённых стрел сатаны не есть ещё бездна и грех (Еф. 6, 16). Хотя они будут обжигать душу нашу и лишать нас покоя, вызывая те или иные мысли и сомнения, но если мы будем только спокойно наблюдать это, стрелы улетят обратно так же скоро, как прилетели. Наоборот, если мы углубимся в эти мысли, будем стараться понять, откуда они явились, – тогда горе нам… Вспомните моё спокойствие в молитве и при встрече с искушениями. Только слепой сердцем может моё спокойствие при встрече с грехом объяснить моим участием во грехе (выделено автором. И это нужно помнить при любом разговоре о Клюеве! – С. К.)… Не смотрите на свою или чужую немощь, но взирайте на могущество Божие. Не смотрите на свою наклонность ко греху, это дрожжи Адамовы, но всегда помните силу Христа, тогда Он и сохранит Вас. Так поступаю я – один из грешников, ради которых и пришёл Свет в мир».
Клюев беседует с Христофоровой-Садомовой как с равной себе собеседницей, отвечая на её, судя по клюевским письмам, довольно жёсткие послания, которые, к сожалению, не сохранились. В «Очищении сердца» он продолжает и развивает мысли о. Павла Флоренского из книги «Столп и утверждение истины» («потрясающей книги», по его же словам), в частности, из письма девятого «Тварь», где Флоренский рассуждает о тварной природе человека: «Очищение сердца даёт общение с Богом, а общение с Богом выпрямляет и устрояет всю личность подвижника. Как бы растекаясь по всей личности и проницая её, свет Божественной любви освящает и границу личности, тело и отсюда излучается во внешнюю для личности природу. Через корень, которым духовная личность уходит в небеса, благодать освящает и всё окружающее подвижника и вливается в недра всей твари». Клюев, прослеживая свою собственную духовную эволюцию, отодвигает тварную тему в сторону и сосредотачивается именно на «общении с Богом», путь к которому именно в «очищении сердца». Именно оно преображает душу и сообщает то духовное равновесие, которое необходимо в жизни, где нищета, грубость, голод и предчувствие близкого конца.
* * *
«В чаше страдания не может быть ни одной лишней или бесполезной капли». Эти слова Александра Блока из письма Клюеву, запомненные и пронесённые через годы, Николай поставил в качестве эпиграфа вместе с цитатами из «Послания к Евреям», «Книги пророка Исайи» и «Екклесиаста» в письме к Лидии Кравченко.
…Давно это было. Письма Блока изъяты ещё при аресте 1923 года в Вытегре и пропали без следа… А осталось в памяти то, что и сейчас помогает жить и духа не угашать, вопреки всему.
Николай регулярно посещал Троицкую единоверческую церковь, где настоятелем был бывший князь Ширинский-Шихматов, с которым у поэта сложились близкие и доверительные отношения. Службы в ней совершались до 1939 года, когда она была закрыта, а открылась вновь в 1944 году.
В иконостасе и сейчас можно увидеть домовые иконы XVIII века: Обрадованное Небо, Трерядницу, Николая Чудотворца, Архангела Михаила… В церкви было три придела – для староверов, единоверцев и католиков (которым негде было больше совершать свои службы)… Приковывает внимание старая фреска – Страшный суд. Грешники, объятые пламенем, идут в муку вечную, праведники – в жизнь вечную.
Мимо застроенного теперь оврага уходил поэт в Михайловскую рощу и дальше – к Белоозеру, вокруг которого ныне разбит парк. Посещал он и старообрядческий храм, что на улице имени Яковлева… Навещал Ширинского-Шихматова у него дома на Войлочной Заимке, где в ту пору был совершенно бандитский район.
Из письма Варваре Горбачёвой от 25 октября 1935 года: «Какое здесь прекрасное кладбище – на высоком берегу реки Томи, берёзовая и пихтовая роща, есть много замечательных могил… Но жаворонков и сельских ласточек по весне здесь не слышно. Ласточки только береговые и множество сизых ястребов. Ещё до Покрова выпал глубокий снег, ветер низкий, всешарящий, ищущий и человечески бездомный. Мой знакомый геолог говорит, что и ветер здесь ссыльный из Памира или из-за Гималаев, – но не костромской, в котором сорочий щёкот и овинный дымок. Как Москва? Как писатели и поэты – как они, горемыки миленькие, поживают. Жалко сердечно Павла Васильева, хоть и виноват он передо мною чёрной виной. Переживу зиму – на весну оправлюсь. Теперь же я болен. Лежал три недели в смертном томлении, снах и видениях – под гам, мерзкую ругань днём и смрад и храпы ночью. Изба полна двуногим скотом – всего четырнадцать голов. Не ему мои песни. Лютый скот не бывал в Гостях у Журавлей (так называлась последняя прижизненная книга стихов Сергея Клычкова. – С. К.). Может ли он быть любим? Но блажен тот, кто и скота милует!..»
На территории тогдашнего Томска находилось четыре кладбища – православное, католическое, еврейское и старообрядческое. Скорее всего, Клюев писал о православном кладбище, на территории которого позже были воздвигнуты корпуса завода «Сибкабель».
«Мой знакомый геолог» – это одно из последних в жизни радостных обретений Клюева. Речь идёт о ссыльном геологе Ростиславе Сергеевиче Ильине, в доме которого Клюев часто бывал. Читал хозяевам отрывки из «Песни о Великой Матери», стихи из цикла «Разруха», рассказывал сочинённую им сказку о коте Евстафии и другие сказы…
Вера Ильина, жена Ростислава, вспоминала через много лет: «…Его манера сказителя Севера, мимика, удивительное звукоподражание создавали впечатление такого художественного целого, что забывалось всё окружающее… Он изображал жужжание мухи под пальцами ребёнка, разных животных, мог говорить разными голосами, так что трудно было себе представить, что говорит один человек… Прекрасны были его отрывки из неоконченной поэмы о матери, особенно в его передаче. Многое он забыл и дополнял просто рассказом. Мы очень просили его записать то, что он помнит, но он этого не сделал и продолжить уже не мог…
Помню, как-то нам было с ним по пути. Он часто останавливался, то перед какой-нибудь ёлочкой, то перед берёзкой, и говорил о том, как у них расположены ветки, на что они похожи: получалась чуть ли не поэма. Остановился перед домиком, мимо которого я проходила, не замечая его, а тут я сама начинала видеть, что „время разукрасило стены, как не мог бы сделать ни один художник, – и нарочно так не придумаешь“, как гармонирует изба наличником с целым этого столетничка; а что этому крепкому домику не меньше 100 лет, видно из того, как срублены лапы. Как-то он сказал, глядя на валенки Ростислава Сергеевича с розовыми разводами, стоявшие на печке: „Для Вас это валенки сушатся на печке, а для меня – целая поэма“…»
Вера Ильина вспоминала, что в разговорах о поэзии Клюев утверждал: поэт должен говорить только видимыми образами и посему отказывался считать поэзией стихи Владимира Соловьёва… Что уж тут говорить о стихах «знаменитостей» 1930-х годов… Сам же он продолжал творить, частично записывая сочинённое на бумаге, а частично оставляя в памяти.
Он общался в это время не только с живыми, но и с давно ушедшими.
Из письма Варваре Горбачёвой от 23 февраля 1936 года, после получения от семьи Клычковых денежного перевода: «…Купил молока, муки белой, напёк оладий, заварил настоящего трёхрублёвого чая, а когда собрал стол, то и пить не мог, всё бормотал, шептал и звал любимых – со мной чайку испить! И они пришли. Первой явилась маменька – как бы в венчальной фате, и видима почти по колени, потом дядюшка Кондратий в отсвете самосожженческого сруба, Серёженька – сильно неподвижный, не освободившийся, Александр, Николай, Владимир, Ильюша – все отошедшие, но в неистребимой силе живущие, даже до цвета и звука!.. Я часто хожу на край оврага, где кончается Томск, – впиваюсь в заревые продухи, и тогда понятней становится моя судьба, судьба русской музы, а, может быть, и сама Жизнь-матерь. Но Сибирь мною чувствуется, как что-то уже нерусское: тугой, для конских ноздрей воздух, в людской толпе много монгольских ублюдков и полукровок. Пахнущие кизяком пельмени и огромные китайские самовары – без решёток и душника в крышке. По домам почему-то железные жаровни для углей, часто попадается синяя тян-дзинская посуда, а в подмытых половодьями береговых слоях реки Томи то и дело натыкаешься на кусочки и черепки не то Сиама, не то Индии. Всё это уже не костромским суслом, а каким-то кумысом мутит моё сердце: так и блёкнут и гаснут дни, чую, что считанные, но роковое никакой метлой не отметёшь в сторону…»
Это письмо было написано перед очередным поворотом в его судьбе. 23 марта Клюев был арестован по обвинению в участии в «церковной контрреволюционной группировке» и заключён в местную тюрьму, где его разбил паралич. Отнялись левая рука и нога, закрылся левый глаз, да ещё настиг порок сердца. Лишь чудом каким-то выжил. Изъяты были стихотворения и поэмы, записанные уже в Томске.
В тюремной больнице он, возможно, вспоминал свои старые стихи буйных революционных лет.
В китовьем жиру увязают и пули,
Но страшен поэту петли поцелуй;
Меня расстреляют в зелёном июле
Под плеск осетровый и жалобы струй…
Никто не узнает вождя каравана
В узорном бурнусе на жгучем коне…
Не вётлы России, а розы Харана
Под смертным самумом вздохнут обо мне!
Но и в этот раз ему удалось избежать пули…
Дело № 12 264 не сохранилось. Известен лишь документ об освобождении 4 июля «ввиду приостановления следствия… ввиду его болезни – паралича левой половины тела и старческого слабоумия». Слова о «приостановлении следствия» в донесении Управления НКВД по Запсибкраю были зачёркнуты составившим донесение капитаном НКВД Подольским. Явно раскручивалось очередное групповое дело, в этот раз не докрученное до конца.
Возможно, сыграло свою роль в освобождении поэта обращение Ростислава Ильина к Екатерине Павловне Пешковой, которая снова помогла опальному поэту. Весной Ильин получил научную командировку в Москву и Ленинград, в Москве был у Надежды Христофоровой-Садомовой, которой передал «Очищение сердца» и рассказал о бедственном положении Николая, и написал письмо в Политический Красный Крест:
«Глубокоуважаемая Екатерина Павловна.
Поэт Николай Алексеевич Клюев в марте арестован в Томске (где он отбывал ссылку), у него был удар, отнята левая сторона, и он сразу был переведён в тюремную больницу. В чём он обвиняется, – неизвестно. Во всяком случае, ему не может быть предъявлено обвинение в порочном поведении. Одновременно с ним арестованы епископ и др(угие) церковники.
Клюеву в его исключительно тяжёлом положении могло бы помочь личное заступничество А. М. Горького…»
Трудно сказать – обращалась ли Екатерина Павловна к Горькому, который мог поговорить напрямую с Ягодой, что был завсегдатаем в его доме – или действовала сама. Так или иначе Клюев в июле вернулся под свой негостеприимный кров в совершенно разбитом состоянии.
Из письма Надежде Христофоровой-Садомовой после освобождения: «…С марта месяца я прикован к постели. Привезли меня обратно к воротам домишка, в котором я жил до сего, только 5-го июля. Привезли и вынесли на руках из телеги в мою конуру. Я лежу… лежу. Мысленно умираю, снова открываю глаза – всегда полные слёз. Из угла смотрит мне в сердце „Страстная“ Владычица, Архангел Михаил на пламенном коне низвергает в пучину Вавилоны, Никола Милостивый в белом омофоре с большими чёрными крестами, с необыкновенно яркими глазами, лилово-агатовыми, всегда спасающими. В своём великом несчастии я светел и улыбчив сердцем… Теперь я калека. Ни позы, ни ложных слов нет во мне. Наконец, настало время, когда можно не прибегать к ним перед людями, и это большое облегчение. За косым оконцем моей комнатушки – серый сибирский ливень со свистящим ветром. Здесь уже осень, холодно, грязь по хомут, за дощатой заборкой ревут ребята, рыжая баба клянёт их, от страшной общей лохани под рукомойником несёт тошным смрадом, остро, но вместе нежно хотелось бы увидеть сверкающую чистотой комнату, напоённую музыкой „Китежа“, с „Укрощением бури“ на стене, но я знаю, что сейчас на берегу реки Томи, там, где кончается город, под ворохами ржавых осенних листьев и хвороста найдётся и для меня место…»
Ещё один, последний и редкостный дар, последнее сокровище в жизни было даровано ему на этой земле, удивительная находка, которой он сподобился посреди тяжелейшего быта, в невыносимой атмосфере пьяных скандалов и нескончаемых попрёков в своём временном пристанище.
Из письма Надежде Христофоровой-Садомовой от начала октября 1936 года: «Горе мне, волу ненасытному! Всю жизнь я питался отборными травами культуры – философии, поэзии, живописи, музыки… Всю жизнь пил отблеск, исходящий от чела избранных из избранных, и когда мои внутренние сокровища встали передо мной как некая алмазная гора, тогда-то я и не погодился. Но всему своё время, хотя это весьма обидно.







