412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Куняев » Николай Клюев » Текст книги (страница 40)
Николай Клюев
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:44

Текст книги "Николай Клюев"


Автор книги: Сергей Куняев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 51 страниц)

«…Клюев читал до второго часа замечательную „Погорельщину“ и читал мастерски. Очень хорошо», – записывал в дневнике Михаил Кузмин.

А в Москве слушателями «Погорельщины» кроме Сергея Клычкова и Петра Орешина (пришёл – и слушал безотрывно!) были и Александр Воронский, и Иван Катаев, и все критики и прозаики «Перевала», и Михаил Нестеров, и ещё не арестованный о. Павел Флоренский.

Исключительно как «документ сопротивления» расценивали «Погорельщину» в ленинградских кружках молодёжи, хорошо знакомой Иванову-Разумнику, где частыми гостями были старые социалисты-революционеры. Когда руки ГПУ дошли до этих кружков, то на допросах стали выясняться весьма интересные подробности.

«Кружок принимает, и в этом сказалось влияние Иванова-Разумника – определённое эсеровское направление, это сказалось и на характере литературных читок, которые принимают народнический характер. На собрании кружка, происходившем на квартире В. А. Гаммер, был приглашён кулацкий поэт Клюев, который прочитал свою контрреволюционную поэму „Погорельщину“, увлёкшую слушателей. На одно из собраний по специальной договорённости должен был приехать Иванов-Разумник для чтения одной из своих эсеровских статей, но в день приезда предупредил по телефону, что приехать не может, так как опасается это делать в связи с происходящими арестами…

Для эсеровских настроений кружка характерен факт распространения в 1932 году среди его членов размноженных мною на машинке экземпляров нелегальной поэмы Клюева, оплакивающей уходящую кулацкую Русь. Поэма получила известность, для совместных читок её собирались группами, в частности, совместно читали её, восторженно комментируя, Громов, Куклин, Бианки и Павлович. Поэму привёз от Клюева из Москвы Павлович. Поэма цитировалась и заучивалась членами кружка и распространялась дальше. На отпечатку этой поэмы, на бумагу и пр. мною были собраны от членов кружка необходимые средства. Максимов мне заявил, что, распространяя и размножая эту поэму, я делаю „истинно культурное дело“» (Из показаний библиотекаря Е. Н. Дубова по «делу» «Идейно-организационного центра народничества»).

Но думается, что наблюдение за Клюевым и первые документы его так называемого «агентурного дела» (которое, безусловно, существует, но к которому нет доступа) начали складываться до привоза поэмы из Москвы, – тогда, когда первые экземпляры «Погорельщины» стали ходить по рукам. Поэма с самого начала стала восприниматься как оружие, направленное против становящегося строя.

А к этому времени у Клюева сложилась ещё одна поэма, содержание которой в этом отношении было, выражаясь современным жаргоном, «круче», чем содержание «Погорельщины».

* * *

Название поэмы Клюев подбирал долго и мучительно. Сначала она называлась «Каин». Потом имя первоубийцы сменилось местоимением «Я» – так Клюев отождествил себя с проклятым сыном Адама. И, наконец, остановился всё же на «Каине».

Горечь и боль за уничтоженную родину смешиваются здесь с пронзительной нотой самобичевания. Вкусившие отраву политической демагогии простые люди также наравне с идеологами разрушения принимали участие в истерических сборищах, называемых «митингами», также с упоением отрекались от старого мира, разрушая свои же духовные святыни. Да и сам поэт, быстро, по счастью, опомнившийся, послужил своим пером этой адской революционной вакханалии.

Когда-то, негодуя и язвя, восторгаясь и иронизируя с горькой усмешкой, Клюев временами доходил до откровенного кощунства, своим примером как бы подтверждая мысль одного из героев Достоевского: «Широк, слишком даже широк человек, я бы его сузил…»

Осознав со временем, к чему эта широта привела Россию, Клюев в 1929 году пишет поэму покаяния. Братоубийцу Святополка в народе назвали окаянным – «окаинившимся». Раскаяние – освобождение из-под власти Каина. Клюев понимал, что ему самому это покаяние за содеянное с Россией нужнее, чем кому бы то ни было. Сотни стихотворцев талантливых и бездарных были в этом отношении безнадёжны. Охмелев от крови бессудных расправ, они продолжали петь в том же духе, независимо от того, что одни герои их виршей, вставшие к стенке, сменялись другими, ещё не вставшими.

 
Задонск – Богоневесты роза,
Саров с Дивеева канвой.
Где лик России, львы и козы
Расшиты ангельской рукой —
 
 
Всё перегной – жилище сора.
Братоубийце не нужны
Горящий плат и слёз озёра
Неопалимой Купины!
 
 
Узнай меня, ткач дум и слова,
Я – враг креста, он язва нам,
Взалкавшим скипетра стального
Державным тартара сынам!
 

В этих словах Каина слышны то громогласные, то приглушённые речи миллионов наших соотечественников – от современников поэта с их проклятиями «опиуму для народа» и «лапотной Расеюшке» до нынешних одурманенных остолопов, ещё совсем недавно радостно вопивших о «конце империи».

Уже в «Погорельщине» отчетливо выявилась у Клюева музыкальная нота пушкинского золотого века. Эта нота ещё отчетливее звучит в «Каине», в самой поэтической материи произведения. В то же время прямые отсылки поэта к Пушкину и Лермонтову создают потрясающий душу контраст – словно бесследно исчез чистый горный Кастальский источник, и страждущий путник оказался перед зловонной лужей.

 
Ах, Зимний сад – приют Эроту,
Куда в разгар любви и сил
Забыть мирскую позолоту
И злоязычную заботу
Великий Пушкин заходил.
 
 
Зачем врага и коммуниста
Ты манишь дымкой серебристой,
Загадкой грота и скамьёй
С разбитой урной над водой.
 

Прекрасное манит всякую нечисть. Вторжение в обитель грез и муз нового хозяина жизни «с товарищем наганом» на боку (слишком явственна отсылка к Маяковскому с «товарищем маузером») заканчивается печально. Сад наполняется гнусавым хором варваров, оргия которых заканчивается полным разгромом и кровопролитием, ибо ни одно поругание святыни не проходит задаром. «Отыскали тебя в гроте / на последнем повороте. / Френч разодран, грудь в крови / от невинной, знать, любви!»

Как во многих вещах у Клюева, в «Каине» явлен сплав мистического и реального, образы дьявольщины и образ чистой и непорочной Великой России перемежаются жуткими реалиями современности. Набор хулиганских реплик (этот же приём использован в «Погорельщине») сменяется лермонтовской классической нотой: «Не прячется в саду малиновая слива, не снится пир в родимой стороне…» Вся же поэма целиком воспринимается в ключе сновидения, в котором перемежаются картины прошлого, настоящего и будущего. Отдельные строфы впрямую воспроизводят сны, которые записывал со слов Клюева Николай Архипов.

«Будто я где-то в чужом месте и нету мне пути обратно. Псиный воздух и бурая грязь – под ногами, а по сторону и по другую лавчонки просекой вытянулись, и торгуют в этих ларьках люди с собачьими глазами… Стали попадаться ларьки с мясом. На прилавках колбаса из человеческих кишок, а на крючьях по стенам руки, ноги и туловища человеческие. Торгуют в этих рядах человечиной. Мне же один путь вдоль рядов, по бурой грязи, в песьем воздухе…»

Через семь лет это сновидение воплотилось в третьей части поэмы, в которой отчётливо явлено предчувствие будущей гибельной ссылки в Колпашеве. «Мне снилося: заброшен я / в чумазый гиблый городишко, / где кособокие домишки / гноились, сплетни затая…» И здесь же вопреки угрожающему монологу Каина в начале поэмы в воображении Клюева встает вечная Россия, которая подобно Китеж-граду становится незримой в лихие годы, но объявится снова человеческому взору, когда чаша Божьего гнева переполнится.

Чёрная свинцовая туча накрывает Россию, кажется, ни единый проблеск света не разорвёт её, голос Каина, «верховного мастера и супруга», явившегося к поэту «в завечеревший понедельник», пронзает насквозь каждой нотой, словно вбивает несчастного всё глубже и глубже в землю.

 
Да, я! Приход мой неслучаен
В страну октябрьской мглы и вьюг,
Но, чтоб испить последних таин,
Мой вожделенный смертный друг,
Вот камень от запястья З<ми>я
Тебе дарован за труды.
Сестра дракона – И<ндус>трия
Гремит кимвалами беды.
<…> поклонится <Россия>
Рогам полуночной звезды…
 

И на совершенно иной ноте пишется финал – где на наших глазах свершается «Руси крещение второе», неизбежно грядущее во её спасение. Древнее язычество не уничтожается огнём и мечом, не покорствует поневоле, но с радостью приемлет слово Христово ранним чудесным утром:

 
Проснись, Буй-Тур, иди к брегам!
Тебя сам милостник Никола
В кресчатой ризе ждёт у мола.
Уж златокосая Моряна
Наречена святой Татьяной,
Она росистою звездою
Глядит в оконце слюдяное!
Восстань, о княже Гаврииле,
Пришёл конец Сварожьей силе.
От мёртвой сыти воев сонмы,
Сиянием креста ведомы,
Идут к родимой черемисе…
 

Чаша ещё не испита, и кровь ещё прольётся, и явятся новые мученики и мученицы.

По воспоминаниям В. А. Баталина, «в 1932–1933 гг. Клюев „складал“ (его слова) поэму „Песнь о Великой Матери России“ во многих планах. Одна из глав – о Пушкине – называлась „Зимний сад“, отрывки из неё неоднократно им читались в студенческих квартирах у его знакомых».

Так у современников поэта совмещались в восприятии «Песнь о Великой Матери» и «Каин», текстов которых до последнего времени никто не знал.

…Клюев продолжал дописывать поэму и после разрыва по частям первоначальной рукописи. Отдельные строки были выписаны, как памятка, дабы можно было восстановить по памяти уничтоженные во избежание возможного обыска куски – но ни восстановлены, ни записаны они не были. Лишь отдельные строки сохранились в памяти Николая Минха:

 
Твердыня чувствовалась в тыне
От костромского топора,
А на заморской половине
Велась затейная игра.
 
 
Там Нестеров – река из лилий,
С волшебной домброй Бородин,
Шаляпин пел во «Вражьей силе»,
Славянской песни исполин.
 
 
Толстой в базальтовой пещере,
Отшельник Лев, – чей грозен рык,
Ведун из Городища – Рерих,
Есенин – сад из повилик.
 

…Впервые я услышал об этой поэме в мастерской художника Анатолия Яр-Кравченко, который показал мне небольшую свою акварель: угол деревенской избы, окно, край стола, на котором горшок, покрытый полотенцем.

Анатолий Никифорович повернул акварель и дал прочесть на обратной стороне подпись, сделанную рукой Клюева:

«Изба в Вятской губ., где мною написана поэма „Каин“, 1929 г. Августа. – Н. Клюев».

– Что это за поэма? – спросил я.

– Не знаю, – ответил художник. – У меня её нет.

И лишь летом 1991 года я обнаружил её текст в архиве Комитета государственной безопасности, в «деле» Клюева, без четырёх рукописных страниц и с разорванными пополам остальными и наполовину утраченными (по 26-ю страницу включительно), и лишь четвёртая часть, с описанием «Руси крещения второго», осталась почти неповреждённой.

Поэма эта писалась в селе Потрепухине Вятской губернии. К этому времени Анатолий Кравченко стал для Николая одним из самых близких людей.

Глава 29
«ПЕРЕД СТРАШНОЙ КРОВАВОЮ ЧАШЕЙ…»

Они познакомились 11 апреля 1928 года на художественной выставке Общества имени Куинджи на улице Герцена в Ленинграде, на выставке, где экспонировались портреты Клюева работы живописцев Ф. Бухгольца и В. Щербакова, а также клюевский скульптурный портрет работы Л. Дитриха. Клюев уже раньше посещал эту выставку. 28 марта критик и историк литературы Ф. Боцяновский записал в дневник свой клюевскую речь: «Портрет Щербакова был бы ничего. Он большой мастер, писал меня не с натуры, а старался отразить мою поэзию. Несомненно, в картине чувствуется дух моих настроений, но всё же это не всё. У него не хватает решимости сделать иконописный портрет совершенно. Он иконопись знает великолепно и, конечно, мог бы сделать под старую новгородскую икону. Но что поделаешь? Сам говорит, что не решился. А вот бюст Дидриха – мне очень нравится. Он уловил и передал внутреннюю большую скорбь. Скорбь русскую, отражавшуюся в ликах времён татарского ига…»

Знакомство же своё с поэтом в мельчайших живописных подробностях Анатолий Кравченко описал в тот же день в письме, адресованном отцу, матери и брату Борису: «Осматривая выставку, я увидел пожилого человека с бородой (вроде Шевченко в ссылке), в свитке простой деревенской и в сапогах. Я всегда смотрю на людей как-то выше, чем на себя, но здесь удивился: чего этому холую надо? – подумал про себя и смотрю, как большой, картины. Старичок смотрит, а вокруг него мнутся люди. Да какие люди – всё интеллигенция! Слышу, заговорил, и, знаешь, мама, как заговорил! Как-то умно, осмысленно и толково. Посмотрел ещё раз на старика и пошёл смотреть в следующее отделение художника Ф. Ф. Бухгольца. Хороший художник, портретист и колорист большой. Смотрю портреты всяких артистов, поэтов… И вдруг вижу старика нарисованного. Читаю в каталоге номер такой-то, и что же оказывается? Клюев. Знаешь, что Есенина вывел в люди, то есть в поэты. Вот мать честная! Подхожу к старику и кручусь, вроде как бы на картины моргаю, а куда к чёрту – на Клюева пялюсь! Смотрю, старичок подходит ко мне, спрашивает, как эта картина называется, и заговаривает об искусстве. Проходим мы мимо нарисованного портрета, я возьми да и сравни их обоих, портрет и Клюева. Он заметил это. Стали говорить, я сейчас же вклинил о Есенине. Вижу, старичок ко мне совсем душу повернул. Я о Клюеве: дескать, роскошь – стихи! О Кравченко заикнулся – знает, о Нестерове – ещё лучше и т. д. В результате познакомились, он сказал – Клюев, я – Кравченко.

Долго ходили, сидели на диванах. Он взял меня под руку, и, прохаживаясь по застланным коврами комнатам, говорили об искусстве, литературе; он мне рассказывал о писателях, о Серёженьке Есенине, его истинном друге. Он прослезился, говоря о нём. Я рассказал, что рисую. Он одобрял, восхищаясь картинами. Я рассказал о том, что пишу, он восхищался, просил прочесть. У меня нет <с собой>, – ответил я. Так, говоря, вспоминая (он назвал меня чистым русским сердцем), мы прохаживались, потом сели на диван.

К нам подошли две дамы или барышни: одна высокая, с голубыми глазами, другая изящней одета и ниже ростом. Клюев представил меня: вот молодой художник и поэт Анатолий Кравченко, знакомьтесь! А это, – сказал Клюев, – жена Есенина, племянница графа Л. Н. Толстого. – Очень приятно! – и я пожал протянутую руку. Так было и со следующей.

После мы с Клюевым пошли к нему домой. Он много говорил нежным тоном и т. д. Дал мне свой адрес, а я ему свой. Говорил, что если я его не забуду, то он меня познакомит со всеми художниками Ленинграда, поэтами и писателями…»

Письмо это замечательно многими нюансами. Невозможно не почувствовать, как хвастается Анатолий перед родными: вынудил самого Клюева обратить на себя внимание! Как хитроумно «подкатился» к поэту. И как Клюев уже общается с ним – как с равным! И знает уже о нём, и картинами его восхищается (да видел ли Николай прежде хоть одну!), и стихи просит прочесть… И Анатолий, привыкший «смотреть на людей выше, чем на себя» – оказывается «на одной ноге» со знаменитым поэтом… Но один «проговор» просто поражает.

Пожилой человек «в свитке простой деревенской и в сапогах» – для Кравченко в первом приближении «холуй»… «Чего этому холую надо?» – здесь, среди «сплошь интеллигенции»! Эта фраза мгновенно вызывает в памяти давние слова из клюевского письма Есенину: «Видите ли – не важен дух твой, бессмертное в тебе, и интересно лишь то, что ты, холуй и хам Смердяков, заговорил членораздельно…» Клюев тут же перестал быть для Кравченко «холуём», когда «заговорил членораздельно» – «и как заговорил!.. Умно, осмысленно и толково…». А увидев портрет, восемнадцатилетний начинающий живописец окончательно проснулся: нет, перед ним не «холуй», перед ним сам Клюев!

Такие совпадения не бывают случайными. Что «дореволюционная», что «послереволюционная» интеллигенция (за нечастыми и вполне объяснимыми исключениями) так и относилась к человеку из деревни, выглядящему невесть какой птицей среди городской «изысканной» публики… А у Анатолия интеллигентский снобизм, как видно, органически сочетался с жаждой обратить на себя внимание известного человека. И не просто так он подчеркнул, что Клюев обещал познакомить его «со всеми художниками Ленинграда, поэтами и писателями…». Дескать, вон куда путь мой отныне лежит! Теперь уже не посмотрю на других «выше, чем на себя»…

А для Клюева здесь не было никакой загадки. В нарочитом верчении Анатолия перед ним он сразу увидел желание познакомиться во что бы то ни стало. И сразу легло на душу и упоминание о Есенине, и восторг молодого человека клюевскими стихами… Слишком тяжело было на душе всё последнее время. А тут – миловидный юноша «со взором горящим», исполненный творческого полёта, жаждущий припасть к заботливой руке старшего и мудрого…

После стольких потерь показалось: вот она, ласточка, принесшая весну в осеннюю пору, на склоне лет. Божий подарок!

Через два с небольшим года после их знакомства учитель живописи Анатолия И. Селезнёв писал своему ученику: «У тебя, друже, есть необыкновенный вдохновитель – Клюев! Это громадная радость иметь общение с таким поэтом! Его творчество будит твою душу, и твои насаждающиеся художественные сны облекаются в надлежащий и выразительный наряд… Не бойся этих снов. Это то, для чего стоит жить. Это то царство-государство, где можно спрятаться от теперешней окружающей нас мрази»…

* * *

Анатолий Кравченко стал для Николая ещё одной «Нечаянной Радостью», той, чьей минутой общения дорожишь, чья любая строчка письма наполняет душу благодарностью и восторгом.

«Светлый мой братик Анатолий,

я обрадован истинной и живой радостью и памятью обо мне. Усердно прошу Вас и в дальнейшем не обходить меня Вашей лаской и приветом. Вы должны осознать свою силу влияния на людей – только „как любовь“. С годами она окрепнет и вместе с устремлением к красоте будет Вашим неуязвимым щитом во тьме житейской…»

«Милый друг,

я не забыл Вас – всегда помню и люблю крепко… Настойчиво прошу Вас не забывать меня! Вы для меня живая и подлинная радость…»

«Я не забыл Вас – мой прекрасный художник… Благодарю от всего сердца, что Вы исполняете крепко своё обещание – не забывать меня. Я так нуждаюсь в добром бескорыстном слове… Будьте светлы духом и веруйте крепко в жизнь…»

 
Выла улица каменным воем,
Но таинственным поясом муз
Обручил мою песню с тобою
Легкокрылых художеств союз.
…………………………………
И теперь, когда головы наши
Подарила судьба палачу,
Перед страшной кровавою чашей
Я сладимую теплю свечу…
 
 
Как смешны в хризантемах зайчата,
Легковейны бубенчики пчёл.
Я не знал ни жены, ни собрата,
Но в тебе свою сказку нашёл.
 

Клюев делится самым сокровенным, обговаривает все свои планы на будущее, наставляет «свою сказку» – как надо себя вести. Таких писем от него не получал даже Есенин!

«Я невыразимо тоскую по ангелу в тебе и всегда на руках огненных в молитве возношу тебя к престолу Святой Троицы. У меня в Москве есть благоуханные и святые встречи, – но тёмная жизненная суета иногда повергает меня в боль не только душевную, но и телесную. – Я два раза лежал больным от сердца и простуды. Всё хлопочу о пенсии и издании „Погорельщины“. Рукопись в издательстве лежит уже две недели, но около её происходит большая драка. Ответа ещё окончательного нет. Хотелось бы его дождать, чтобы получить деньги, чтобы нам с тобой прожить зиму без нужды. Я рвусь к тебе, но чисто деловые соображения держат меня в Москве. Мне очень тяжело от одиночества без милого голоса и ласки. Был у Нестерова, читал ему „Погорельщину“. Он содрогался и проливал слёзы, слушая… Мы с тобой обсуждали под саратовскими клёнами, какой тон тебе нужно и необходимо взять в этот год, чтобы тебя не обворовывали разные, в конце концов, не нужные тебе друзья. Стараешься ли ты во имя своего дивного искусства хоть сколько-нибудь выполнить это? Извини, мой любимый, что говорю тебе об этом, но эти слова я обращаю к тебе не в форме приказа, а только в форме кровной заботы…»

«Тоскую по ангелу в тебе…» Ангел распахнёт крылья с ласковой помощью старшего собрата – и Клюев стремится не выпускать Анатолия из-под своего крыла надолго, томится даже кратковременной разлукой, не упускает случая дать в очередном письме новый добрый совет… Да и брат Анатолия Борис позже признавал, что «первые серьёзные шаги и успехи Анатолия как портретиста всецело связаны с Клюевым. Начало было положено портретом Есенина» – портретом поэта, стоящего возле берёзы… Новое имя Анатолию Клюев же дал, вспоминая погибшего жавороночка.

– Вот у Есенина есть повесть «Яр». Ярами на Руси назывались самые высокие и самые красивые места. Их и для ресторанов выбирали. Да и сами названия некоторых ресторанов в старинных русских городах от этого слова пошли…

Не о ресторанах он, конечно, думал. К слову – для понятности молодым ребятам. Яр, он ведь – от языческого Ярилы-Солнца… Красу внешнюю и внутреннюю своего младого наперсника подчеркнуть хотелось. Красочной нотой звучала внутри песня из «Снегурочки» Островского:

 
Свет и сила —
Бог Ярило!
Красное солнце наше,
Нет тебя в мире краше!
 

А для портрета Есенина Клюев под расписку сам достал в Пушкинском Доме его фотографию, бюст и посмертную маску. Договорился с директором П. Сакулиным, который не изменил своего отношения ни к Клюеву, ни к Есенину с тех пор, когда печатал свою знаменитую статью «Народный златоцвет».

В Москве Николай тщетно пытался издать «Погорельщину». И писал в Ленинград Анатолию свои удивительные письма.

«Мир тебе и любовь, и крепость душевная… Мои московские видения убедили меня в неизбежности мученичества всех, кто любит и для кого любовь – хлеб живой и нетленный. Враг не спит и ищет, кого бы поглотить. Но всё упование на тебя возлагаем, Матерь Божия. Никто в мире, ни на земле, ни под землёй не поможет верующим и пребывающим в красоте, а также и стремящимся к красоте вечной. Один крест – меч в руках любящего. Ибо такова сама природа любви. Будь спокоен, укрепляй себя и питай покоем. Умоляю тебя об этом!.. Прости меня, любимый, что птахою незримой я от тебя утёк (цитата из „Каина“. – С. К.). Скоро прилечу на мягких, хотя и порядочно усталых крыльях.

Лобызаю тебя в сердце твоё, скучаю нестерпимо и имя твоё, как печать, на правой руке моей…»

И совершенно, казалось бы, невероятная заповедь молодому художнику от автора так и не принятой никуда «Погорельщины» и совершенно «противосоветского» «Каина» – заповедь, произнесённая от всей души: «Будь верен коммуне, нашему величавому и прекрасному государственному строю, пламенным дням юного социализма, а остальное всё приложится. Я крепко верю, что моя родная республика не оставит своих самых верных и преданных сынов…»

И ведь не «страха ради иудейска» писано. И не на «перлюстрацию» рассчитано – смешно и думать. Но тот же мотив возникнет в стихах 1932 года, уже в клюевское московское житие.

Сам Клюев – не пригодившийся новой власти, отвергнутый ею, заклеймённый всеми мыслимыми клеймами, не питает никаких иллюзий насчёт своей дальнейшей судьбы.

 
Мне революция не мать,
Подросток смуглый и вихрастый,
Что поговоркою горластой
Себя не может рассказать!
 

Не может – ибо так и не успела осознать себя, ради чего свершилась и какой заряд в себе несла… «Керженский дух» отринула, заповеди «Третьего Рима» перечеркнула (а Бердяев, этот «философ свободы», ничего толком так и не понявший, выводил «Третий Интернационал» из «Третьего Рима»), русское начало уничтожает во всём – а о Христе и говорить нечего… Сам-то он, встретивший революцию, когда ему за тридцать было, мог как к дочери неразумной к ней отнестись… А он тогда – как к свахе, принесшей дар.

 
Напудрен нос у Парасковьи,
Вавилу молодит Оксфорд.
Ах, кто же в старорусском твёрд —
В подблюдной песне, алконосте?!
Молчат могилы на погосте,
И тучи вечные молчат…
 

О себе всё сказано, с ним самим, Клюевым, осознавшим и «рассказавшим» революцию ещё десятилетие назад и так и оставшимся непонятым – все предельно ясно, и участь его предрешена. Но молодой друг, почти ровесник этой самой революции – иная у него планида.

 
Лишь ты смеёшься на закат,
Вихраст и смугло-золотист,
Неисправимый коммунист,
Осьмнадцатой весной вспоённый,
«Вставай, проклятьем заклеймённый»
Тебе, как бабушке романс,
Что полюбил пастушку Ганс,
Ты ж – бороду мою, как знамя,
Бурлацкий сказ, плоты на Каме,
Где светлый Суслов и Сезанн
Глядятся радугой в туман
Новорождённых пав и поля…
 

«Пламенные дни юного социализма» и заветы дедушки, его духовные сокровища, передаваемые по наследству, – вот она, жизнь грядущая «милого Толи».

* * *

Клюев, пытаясь оберечь Анатолия от «ненужных друзей», старается ввести его в круг «избранных».

Он знакомит его с Клычковым, Ивановым-Разумником, Алексеем Толстым… В эти же годы расширяется и его собственный круг общения.

Кроме мастеров Палеха и живописцев, среди которых были и Щербаков, и Власов, и Рылов, и Петров-Водкин, Клюев обретает дружбу великих артистов русской оперы.

И в первую голову здесь нужно назвать Николая Голованова и Антонину Нежданову.

Их многое сближало – и в прошлом, и в настоящем.

Дирижёр Большого театра Голованов до революции руководил хором в Марфо-Мариинской обители, куда был приглашён великой княгиней Елизаветой Феодоровной. Он сочинял духовные песнопения, среди которых особое место занимал кондак святителю Николаю, что не могло не произвести особого впечатления на Клюева. Семья была истово православной, супруги были воистину воцерковлёнными людьми; временами, правда, набожность уступала место некоторой браваде – не могли они не погордиться, бывало, перед многочисленными гостями огромным количеством старых икон в доме. Но это была слабость, понятная Клюеву. Тут предмет для общего разговора был неисчерпаемый.

Да и сам Николай Голованов был в это время в положении если не равном клюевскому, то близком к нему.

Он уже не единожды подвергался лютым нападкам рапповцев, обвинявших его в монархизме, русском национализме и антисемитизме (классический «джентльменский» набор!)… В ходу уже было словечко «головановщина», означающее сочетание всех трёх вышеуказанных признаков. Соответствующим образом проинструктированная комсомольская молодёжь устраивала в Большом театре обструкции с криками «Долой черносотенца Голованова!», а в «Комсомольской правде», где лишь за одну неделю напечатано семь писем против дирижёра, было в придачу опубликовано примечательное заявление Всеволода Мейерхольда: «Если факты, сообщённые в печати, подтвердятся, к Голованову надо отнестись беспощадно. Я хорошо знаком с бытом Большого театра и знаю, что часть хора привыкла, например, по „большим праздникам“ выступать в церквах. Хотя религиозные убеждения дело частное, но такие „убеждения“ не могут не способствовать созданию настроений, взращивающих антисемитов».

Сам Сталин в письме рапповскому драматургу Билль-Белоцерковскому объяснил, что «головановщина» «есть явление антисоветского порядка», но это не значит, «что его нужно преследовать и травить даже тогда, когда он готов распроститься со своими ошибками…». Последняя фраза, очевидно, родилась под влиянием того, что в защиту Голованова выступили композиторы, артисты МХАТа, солисты Большого театра, что, впрочем, не избавило дирижёра от соответствующих оргвыводов: он был временно отстранён от работы в Большом и лишён права преподавания в Московской консерватории.

В декабре 1929 года Голованов писал своей супруге Антонине Неждановой: «В Москве всё по-старому, пока благополучно. В субботу вечером был у А. И. Анисимова по его приглашению. Был замечательно интересный вечер – у него поэт Клюев Николай Алексеевич читал свои новые стихи; были Коренева, Массалитинова, Р. Ивнев и другие. Я давно не получал такого удовольствия. Это поэт 55 лет с иконописным русским лицом, окладистой бородой, в вышитой северной рубашке и поддёвке – изумительное, по-моему, явление в русской жизни. Он вывел Есенина на простор литературного моря. Сам он питерец, много печатался. Теперь его ничего не печатают, так как он считает трактор наваждением дьявола, от которого берёзки и месяц бегут топиться в речку. Стихи его изумительны по звучности и красоте. Философия их достоевско-религиозная – настоящая вымирающая таёжная Русь. Читает он так мастерски, что я чуть не заплакал в одном месте. Потом он рассказал две сказочки – это совершенно исключительное явление. К нему Шаляпин в 3 ч<аса> ночи неоднократно приходил, будил его и плакал у него. Я ищу его книги по всей Москве, в одном магазине мне обещали через 4 дня. Я очень хочу, чтобы Вы обязательно его послушали. Он должен прочесть свою большую последнюю вещь, которая тянется 1.40 минут (очевидно, речь идёт о „Погорельщине“. – С. К.)… Я о нём много слышал раньше, но не думал, что это так замечательно. Первый том Есенина написан под влиянием его, а он самый благоуханный и талантливый из всех его сочинений…»

Голованову Клюев преподнёс двухтомник «Песнослова», надписав на форзаце первой книги: «Николаю Семёновичу Голованову – ворох моих песен – цветов с русских полей и лесов преподношу, счастливый тем, что на моём жизненном пути встречаю великого и прекрасного, кто слышит колокола Китеж-града невидимого!»

И ему же было подарено старопечатное Евангелие с надписью-благословением: «Во имя Господа Иисуса Христа ради Его св. Имени на русской земле благословляю сие Св. Евангелие Николаю Семёновичу Голованову на спасение – жизнь, крепость и победу над врагами видимыми и невидимыми».

Антонина Нежданова удостоилась особого подарка: ей были преподнесены автографы стихотворений «Мне сказали, что ты умерла…» и «Вспоминаю тебя и не помню…», причём первое было вынесено в эпиграф ко второму (это на сей день единственный такой известный случай в клюевских инскриптах)… И на том же листе была начертана дарственная надпись: «Посвящается Антонине Васильевне Неждановой – Сирин-птице, поющей и взывающей о красоте Русской Народной Земли».

Он ещё успел услышать неждановскую Марфу в «Царской невесте» и её же «Снегурочку» в одноимённой опере по пьесе Александра Николаевича Островского.

…Во время своих наездов в Москву Клюев останавливался на квартире у Николая Минха. Вместе с ним он забредал в гости на Пречистенку к искусствоведу Александру Анисимову, в Замоскворечье, в Голутвинский переулок, в дом артиста Большого театра Анатолия Садомова и жены его Надежды Фёдоровны. У этой пары он останавливался в тот период, когда занимался обменом своей ленинградской квартиры на московскую.

Надежда Христофорова-Садомова оставила яркие воспоминания о том впечатлении, которое произвёл на неё поэт.

«Предо мной был чисто русский человек – в поддёвке, косоворотке, шароварах и сапожках – старинного покроя. Лицо светлое, шатен, борода небольшая, голубые глаза, глубоко сидящие и как бы таившие свою думу. Волосы полудлинные, руки красивые, с тонкими пальцами, движения сдержанные; во всём облике некоторая медлительность, взгляд весьма наблюдательный. Говорит ровно, иногда с улыбкой, но всегда как бы обдумывая слова, – это заставляло быть внимательным и к самим словам. Говор с ударением на „о“ и с какими-то своеобразными оборотами речи…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю