Текст книги "Царский изгнанник (Князья Голицыны)"
Автор книги: Сергей Голицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
А брат его, князь Алексей, тоже не лучше, хоша и женатый на родственнице нашей. И жена его княгиня Мария Исаишна, хоша и родственница наша, но тоже нехорошая женщина: больно зазнается и кричит на прислугу.
Сын их, князь Михаил Алексеевич, тоже что-то задумчив: в дядюшку и крёстного своего отца князя Михаила Васильевича пошёл. Не довелось мне с этим молодым князем и двух слов сказать; такой гордец: всё с дедом своим да с отцом и матерью говорит по-немецкому, и их не разберёшь. И теперь его здесь нет; уехал в Москву, а в прошлом ноябре привёз он сюда молодую, лет восемнадцати, жену свою, княгиню Марфу Максимовну, из рода Хвостовых, из себя красавицу. И при ней годовалая дочка Елена, которую она, с позволения сказать, кормит сама, хоша сие для дворянки, а тем паче для княгини, и не прилично. Окромя сего безобразия, она, одна изо всей семьи, знает настоящее обращение: добра и не горда, и дедушка любит её без памяти, и она его любит. А у меня к ней по долгу службы и присяги всё-таки сердце не лежит.
Перед приездом её с мужем у князя Василия Васильевича от безумных трат приключилась недостача в деньгах: в красногорской монастырской казне двести червонных занимали, а теперь заплатили их, и ещё осталось у старой княгини, у невестки-то, в сундуке три мешка, по двести червонных в каждом. Я это знаю достоверно через супругу мою, облагодетельствованную вашей сиятельной милостью.
И главные расходы сего семейства производятся на излишние и тщеславные предметы: всех детей вверенного моему надзору города одевали летом в красные и пёстрые рубахи, а с наступлением зимы начали одевать и в полушубки и обувать в валяные сапоги. Нашему сыну Петру тоже дублёный полушубок по жребью дали; но я, по моей правдивости, и за это потворствовать не могу и прошу вашу особу прекратить гордую и расточительную сию жизнь, на которую прямому моему начальству в Архангельск-город я донести не дерзаю, понеже тщетно по сию пору я ожидал выследить у князя Василия Васильевича подозрительное какое-нибудь лицо: никого из чужих и иногородних, окромя своих городских, у него в доме не бывает, разве только на именины суседи собираются, а по силе данного мне предписания я обязан доносить по начальству токмо в тех случаях, если б посещали князя злоумышленные с виду люди. И если вашей сиятельной особе благоугодно будет исходатайствовать и прислать мне, помимо прямого моего начальника, полковника Сысоева, человека вообще вздорного и малоспособного, указ допросить князя Василия Васильевича и его семейство, то я по долгу службы исполню сие с готовностью, как и следует вашей высокой особе ожидать от нижайшего и непотребнейшего раба своего Спиридона Панкратьева сына Сумарокова. Город Пинега, сего декабря, 25-го дня, лета от сотворения мира 7220-го, а от рождения Христова 1712-го».
– Ну что, Анна Павловна, хорошо написано? – спросил Спиридон Панкратьевич у жены своей, прочитав ей громко и внятно своё произведение. Оно стоило ему стольких трудов, что он считал его своим собственным.
– Ещё бы не хорошо, – отвечала Анна Павловна. – Да ты бы, Спиридоша, прибавил князю Миките Ивановичу от меня поклон, да с праздником бы праздравил, да, мол, нужда у нас велика, так чтоб он, князь ет, нам что-нибудь на праздники подарил.
– Поклоны в таких бумагах не пишутся и с праздниками в них праздравлять нельзя, – отвечал Сумароков с важностью глубокомысленного делового человека, – неприлично; а так, великатным образом, я о тебе напоминаю князю Миките Ивановичу, и он, верно, пришлёт тебе какой-нибудь подарок.
– Да ещё скажу тебе, Спиридоша, напрасно ты так расхвалил молодую княгиню Марфу Максимовну. Эка невидаль! Только об ней и сказать можно, что молода да смазлива: а обращения настоящего она тоже не знает: даже тётушкой меня не зовёт; а ведь я ей, кажись, не чужая: мой дед, Иван Фёдорович Квашнин, был двоюродный дядя отцу старой княгини, её свекрови...
– Знаю, Анна Павловна, да ведь она по себе не Квашнина, а Хвостова; так какая ж ты ей тётка?
– Не отсох бы авось язык тёткой назвать! Да и хитра она не по летам: я знаю, что она терпеть не может свекровь свою и на днях как-то, – к слову пришлось, – говорю ей: «Что это, мол, на старую княгиню на Марию Исаишну никто не угодит?..» А она мне: «Вы, говорит, Анна Павловна, со мной об этом не говорите: не наше, говорит, дело судить матушку моего мужа». А когда княгиня Мария Исаишна вошла в комнату, она ей что-то залепетала по-немецкому: должно быть, сосплетничала, однако ж та – ничего...
Слушая жену, Сумароков в то же время с авторским удовольствием перечитывал свой донос.
– А как ты полагаешь, Анна Павловна, посильнее будет наш князь Репнин, чем эти ссыльные Голицыны, и сделает он по моему письму или нет?
– Конечно, сделает; и в Архангельск тебя начальником, на место Сысоева, посадит. Давно бы тебе попроситься туда. А ты бы, Спиридоша, – ещё лучше, – попросился в новый царский город; говорят, растёт не по дням, а по часам.
– Со временем и в Петербург попросимся, со временем...
Оставим на время честолюбивую чету Сумароковых мечтающей и предающейся надеждам на скорое повышение и возвратимся в кабинет князя Василия Васильевича Голицына, которого в начале первой главы этого рассказа мы оставили читающим трагедию Расина.
В то время как забытая нами и давным-давно насквозь прозябшая Дуня недоумевала, успеет ли она сбегать погреться домой, или уж лучше дождаться ей пушки, в кабинет князя Василия Васильевича вошла высокая, стройная и очень красивая женщина, отчасти уже знакомая читателю по письму Сумарокова к князю Репнину. Не поклонясь деду, она подошла к нему сзади и, слегка нагнувшись над его белыми волосами, громко поцеловала его в лоб.
Старик приподнял голову, пристально посмотрел в большие голубые глаза внучки и поцеловал её сперва в лоб, потом в оба улыбающиеся глаза.
– Здравствуй, Марфа, – сказал он, – послушай, как хорошо.
И он громким и твёрдым, совсем не стариковским, голосом прочёл несколько стихов из монолога Агриппины Нерону.
– А что, – спросил он, кладя книгу на стол, – свекровь бранила тебя нынче? Хорошо, что её нет здесь: опять досталось бы тебе за то, что ты так фамильярно со мной поздоровалась, а не поклонилась в пояс, как она учила тебя.
– Да ведь я знаю, дедушка, – отвечала княгиня Марфа Максимовна, улыбаясь и показывая два ряда жемчужин в коралловой оправе, – я знаю, что когда вы читаете Ррасина, то вам не то что в пояс, хоть в ножки поклонись, так вы не заметите.
Княгиня Марфа Максимовна картавила на букве р, и дедушке этот недостаток очень нравился.
– Ррасина, – повторил он, передразнивая внучку. – А вот теперь гррубишь дедушке: эй, свекрови пожалуюсь!
– А я не боюсь свекррови; мы нынче с ней большие приятельницы: с утра вместе печём ватрушки и готовим тесто для блинов.
– А Харитоныч?..
– Харритоныч недавно только возвратился от обедни.
– А ты и у обедни не побывала, безбожница!
– Нельзя было, дедушка: Еленка опять всю ночь плакала и только под утро заснула; мне и самой хотелось причастить её перед постом, да слишком холодно нынче...
Да, дедушка, я пришла сказать вам, что дети... что шалуны, – прибавила она, вспомнив, что дедушка звал их всегда шалунами, – уже давно собрались и катаются с горы. Позвольте впустить их в застольную, не то они замёрзнут.
А ватрушки готовы?
– То-то и дело, дедушка, что не все готовы; сбитень готов, калачи тоже, ещё с утра принесли... если детям, шалунам, дать сбитень на этом морозе, так они как раз простудятся.
– Вольно им так рано собираться: ещё полчаса до пушки, – сказал князь, взглянув на большие, в футляре из чёрного дерева стенные часы, ввинченные в один из углов кабинета. Часы эти, работы амстердамского мастера Фромантеля, были привезены старому князю внуком его князем Михаилом из-за границы.
Князь позвонил.
– Скажи шалунам, – проговорил он вошедшему слуге, – что молодая княгиня приказывает им всем войти в застольную погреться и пить сбитень, в ожидании блинов, ватрушек и лотереи.
Молодая княгиня взяла дедушкину руку и нежно поцеловала её несколько раз.
– Благодарю вас за любовь вашу, дедушка, – сказала она.
– Что это тебе вздумалось? Разве ты теперь только заметила мою любовь?
– Не теперь только... но могу ли я не ценить, что вы по первой моей просьбе разом нарушили два коренных закона дома: не кормить посадских детей до полудня и не пускать их в наши ворота.
– А как бы умно было отказать тебе в этом: что бы ты подумала, если б я из упрямства или хоть бы для соблюдения заведённого порядка морозил детей, когда тебе хочется погреть их? Да тебе, моя Марфочка, не только в этих пустяках, ни в чём не может быть от меня отказа.
– Ни в чём? Решительно ни в чём? – живо спросила она.
– Решительно ни в чём: ты всё забываешь, – прибавил старик полушутя и полуторжественно, – что я был первым министром величайшего государства в мире; что, следовательно, я должен знать людей, что тебя я изучил специально и знаю наверное, что ты не можешь просить у меня ничего такого, чего бы я не исполнил с большим удовольствием.
– Ну увидим, господин первый министр: я хочу попросить вас...
Марфочка замялась и ещё раз, чтоб скрыть смущение, поцеловала руку дедушки.
– Не лиси, говори прямо.
– Попросить вас, дедушка, вы, наверное, не рассердитесь?..
– Да нет же, говорят тебе!
– Я хотела попросить вас, чтоб вы нынче же, без лотереи, раздали шалунам все остальные полушубки и валенки. Подумайте, какая им будет радость; зима ещё велика, и...
В эту минуту часы, слегка похрипев, как будто откашливаясь, начали бить двенадцать часов, и вслед за тем раздался громкий, заглушающий бой часов, выстрел.
Марфа смотрела в глаза дедушки, ожидая его ответа.
– Всякий раз, как бьют эти часы, я мысленно благодарю за них твоего мужа. Отгадал же он, что мне всего приятнее: что бы мы делали без часов в этой глуши, в эти длинные зимние ночи?
Марфа продолжала смотреть на дедушку, ничуть не разделяя его восхищения к бою часов. Напротив того, она находила, что они не могли забить более некстати.
В кабинет вошла княгиня Мария Исаевна, низко поклонившись свёкру и поцеловав его руку.
– Завтрак на столе, – сказала она. – Блины нынче особенно удались, батюшка, и хоть вы и говорите, что я ненавижу вашу фаворитку, однако ж я не могу не похвалить её и не признаться, что она мастерица взбивать тесто.
– Пойдёмте в столовую, – сказал князь, взяв с этикетом, достойным двора Людовика XIV, свою невестку под руку. – А сыновей нет ещё дома? – спросил он, садясь за завтрак около внучки.
Нет ещё. Они прислали сказать, что, может быть, и к вечеру не возвратятся; делают облаву в лопатихском лесу. Завтрак послан им туда.
– В добрый час! – сказал старик. – Совсем одолели нас эти волки: всю ночь воют под самыми окнами... А что муж твой, – спросил он у княгини Марии Исаевны, – разобрал привезённый вчера обоз?
Княгиня Мария Исаевна стояла в это время на другом конце столовой, готовя нектар для своего свёкра – разбавляя красное вино кипятком из самовара. Князь Так любил этот напиток, поддерживающий его здоровье, что прозвал его нектаром.
– Обоз мы разобрали ещё вчера вечером, – отвечала старая княгиня. – Шесть полушубков и шесть пар валенок на нынешнюю лотерею оставлены, а остальные заперты в кладовой.
– Ключ у тебя?
– У меня, батюшка.
– Так потрудись, Мария Исаевна, после завтрака сходить в кладовую, или, ещё лучше, пусть сходит туда Марфа и велит принести все остальные полушубки и валенки. Зима, в самом деле, такая холодная, что лучше нам отложить лотереи до весны, а теперь поскорее одеть и обуть наших озорников. Займись этим сейчас же после завтрака, Марфа... Вот и третий коренной закон нарушен, – проворчал он вполголоса с притворным неудовольствием, – трёх месяцев нет, как приехала, а уж весь дом вверх дном поставила!.. Блины действительно очень удались, – сказал он вслух своей невестке, подходившей к нему с чайником слегка дымящегося нектара.
Поставив чайник перед князем, княгиня Мария Исаевна вынула из кармана небольшую связку ключей и подала её своей невестке с поспешностью, доказывавшей, как ей приятно исполнить малейшее желание своего свёкра.
– Вот ключи, Марфа, – сказала она, – только, пожалуйста, смотри, чтобы не разбили посуды; она свалена около зелёного шкафа, ужо, если хочешь, разберём её вместе и сделаем опись.
– Дедушка, – сказала Марфа, поблагодарив свекровь, – мне совсем не хочется блинов! Да и ничего не хочется. Позвольте, я сейчас же схожу в кладовую.
– Нет, уж пожалуйста, вы у меня в доме беспорядков не делайте, – строго отвечал дедушка, – вам сказано: после завтрака; а что сказано, – закон!
– Корренной закон, – шепнула Марфочка, нежно взглянув на дедушку и принимаясь за положенный им на её тарелку блин.
ГЛАВА VI
ЛОТЕРЕЯ
Читатель не без удивления прочёл, что семейство, лишённое всего имения и получавшее от щедрот казны по тридцати алтын дневного содержания, могло открыто расходовать значительные суммы. Чтобы объяснить эту загадку, нам надо ещё раз оглянуться лет на двадцать пять или на тридцать назад.
Будучи, как он сказал своей внучке, первым министром величайшего государства в мире и – чего он не сказал ей – любимцем самодержавной правительницы этого государства, князь Василий Васильевич никогда не увлекался своим положением и, зная всеобщую историю, никогда не рассчитывал на прочность своего величия. Поэтому лет за десять до чёрного дня он начал исподволь помещать деньги в разные заграничные банки и успел поместить до трёх сот тысяч червонцев под векселя солиднейших домов Европы. Когда он был арестован и имущество его было взято в казну, то по описи этого имущества, кроме недвижимых имений, оказалось в подвалах его до четырёхсот тысяч червонцев. Многие удивлялись такому богатству и, разумеется, завидовали ему. Пётр удивился ничтожности этой суммы в сравнении с громадными капиталами, проходившими столько лет через руки первого министра, самовольно распоряжавшегося всеми средствами государства, и сначала сгоряча Пётр принял было меры, чтобы заставить Голицына возвратить казне то, что, по мнению царских советников, было у неё похищено. На вопрос, сколько у него в заграничных банках денег, князь Василий Васильевич с твёрдостью отвечал, что, сколько б их ни было, они принадлежат ему, и никому другому; что он приобрёл их службой четырём царям, награждавшим его за заслуги; в доказательство заслуг своих он вкратце указал на обстроенную в его правление Москву, на воздвигнутые в Кремле дома, на отторгнутые им у Польши Смоленск, Дорогобуж, Рославль, Чернигов, Стародуб и даже Киев – это древнее достояние православной России, что убытки, понесённые казной от несчастного Крымского похода, если он даже и виноват в них, вполне покрываются конфискацией его родовых и приобретённых им тридцати восьми тысяч крестьянских дворов, а также и взятых в его подвалах сокровищ и что, несмотря на то, если царской казне этого мало и если сам царь лично или письменно прикажет ему перевести на его имя обязательства голландских и английских банкиров, то он исполнит царскую волю, но что он исполнит её не как преступник, подозреваемый в казнокрадстве, а как русский дворянин, готовый для блага России пожертвовать последним своим достоянием.
Такая гордая речь не только не прогневала Петра, но даже понравилась ему: известно, что Пётр был человек необыкновенный, он понял, что Голицын должен был отвечать так, а не иначе. Вообще он очень высоко ценил гениальные способности и характер князя Василия Васильевича, которого привык уважать с детства, и если в отношении к нему и к его семейству он прибегнул к строгости, ими не заслуженной, то он был вынужден на эту строгость не только наветами врагов Голицыных, но и обстоятельствами времени: ему надо было разом покончить с духом мятежа, проникавшим в высшие сословия русского общества. Поражая первого сановника государства, царь отнимал у своих противников всякую надежду на пощаду и, следовательно, всякую охоту к дальнейшему сопротивлению.
Многие писатели, особенно из иностранных, и даже Вольтер, укоряют память Петра Великого в жестокости. Эти писатели забывают, что великого человека нельзя ставить на один уровень с людьми обыкновенными, дюжинными. Великий человек, преследующий великую цель, идёт к ней прямо, ломая все попадающиеся на пути препятствия: встретится ли ему родная, старшая сестра – он засадит её в монастырь; преградит ли ему дорогу родной сын – он сломает и родного сына; и тот же самый Пётр, беспощадно казнящий сообщников сестры, будет весёлым собеседником на обеде у регента Франции и добрым товарищем на пирушке с саардамскими плотниками.
Убедившись вскоре после переезда Голицыных в Пинегу, что деньги тратятся ими не на политические интриги, а на материальное улучшение быта, на постройки крестьянских изб, на сады и оранжереи, на охоту, на книги, Пётр радовался, что старый сановник, как Цинциннат, безропотно перешёл от диктаторской власти к ремеслу огородника. По кончине схимонахини Сусанны (бывшей царевны Софии Алексеевны, в июле 1704 года) Голицыным позволено было построить дом, в который они вскоре и перебрались из занимаемых ими изб. Надзор за ними, сначала довольно стеснительный, делался всё слабее и слабее и наконец, после Полтавского сражения, обратился в такую пустую формалистику, что место пинежского военного начальника могло быть дано такому пустому человеку, как Спиридон Панкратьевич Сумароков.
Если всякая, даже несправедливая, победа увеличивает в глазах народов славу и силу победителя, то естественно, что справедливейшая из побед, – отражение неприятельского нашествия, – поставила Петра на такую высокую степень могущества, что он стал считать принимаемые против Голицыных меры предосторожности совершенно лишними. Пётр знал, что хотя князь Василий Васильевич и не любит его лично, однако не мог не отдавать ему справедливости как государю и что наравне со всеми русскими он не мог не радоваться торжеству русских над шведами.
И, таким образом, амстердамские и лондонские капиталы, почти удвоившиеся от приращения процентами, начали всё большими и большими суммами приплывать в Пинегу и оживлять торговлю на всех окрестных рынках.
Деньги эти, частью голландскими червонцами, частью разменянными на русское золото и серебро, привозились в Пинегу князем Михаилом Алексеевичем, внуком князя Василия Васильевича и мужем хорошенькой княгини Марфы Максимовны. Князь Михаил Алексеевич был единственный член опального семейства, который мог свободно разъезжать как по России, так и за границей. Читатель увидит, что он часто и охотно пользовался этой свободой.
Вскоре после завтрака началась так давно ожидаемая посадскими шалунами лотерея. Хотя княгиня Марфа Максимовна и получила от дедушки позволение раздать полушубки и валенки всем тем, у кого их ещё не было, однако, желая посмотреть на удивление детей, желая порадоваться их радости, она распорядилась, чтобы три чашки и список детям были, по обыкновению, принесены к столу, на котором уже лежали мнимые двенадцать выигрышей. В одну из чашек положены были свёрнутые в трубочки билетики с именами детей; в двух других чашках лежали выигрышные билеты, которые в прежние лотереи перемешивались с пустыми, а на этот раз, как беспроигрышные, не были даже подписаны.
При появлении княгини дети окружили её с таким криком, что посторонний зритель этой сцены, не посвящённый в отношения молодой княгини с жителями Пинеги, не мог бы сразу решить, дружелюбная ли была эта встреча или враждебная. Рыжая, косая тринадцатилетняя девочка смиренно и застенчиво подошла к ручке княгини; за ней подошла и знакомая читателю Дуня; но руки Дуня не поцеловала, увидев на ней перчатку. Мальчики, хлопая в ладоши, смотрели – кто на княгиню, кто на стоявшего за ней дворецкого с чашками. Один из мальчиков, видно больше других прозябший, бесцеремонно сказал ей:
– Что это ты, княгинюшка, так замешкалась: аль у вас больно тепло в хоромах?
На это другой мальчик возразил ему:
– Полно врать, Захарка, прямая дубина! Небось ты больно озяб в избе у Харитоныча за сбитнем-то да за ватрушками!
Как ни приказывалось детям самим князем Василием Васильевичем, его сыновьями и в особенности его внуком перед ними зимой без шапок не стоять, а снимать шапки только перед княгинями и вообще с княгинями быть как можно вежливее, – дети поступали совершенно наоборот. Встречаясь с князьями, они ломали шапки шагах в двадцати от них и, поравнявшись с ними, кланялись в пояс. В отношении к княгине Марии Исаевны, свекрови княгинюшки, приказание князей насчёт вежливости исполнялось только вполовину: при встрече с ней мальчики издали низко кланялись и тут же без шапок и без оглядки бежали в сторону, противоположную той, в которую шла княгиня. Это обыкновение, ничуть между ними не условленное, они приняли с тех пор, как княгиня Мария Исаевна, которая вообще не любила баловать детей, даже своих не баловала (у неё их было четверо, а в живых осталось двое), пожаловалась одному пинежскому обывателю на непочтительность его восьмилетнего сына, которого, как и следовало, за эту непочтительность посекли. С молодой же княгиней, с княгинюшкой, они обращались запанибрата: при встрече с ней ласково заговаривали, ни зимой, ни летом не снимая шапок. Иногда дарили ей грибов или ежевики и тут же, без жеманства, без притворного бескорыстия, просили у неё – девочки – ленточек, а мальчики – орехов, жемков, коврижек и яблок.
Лотерея началась: по мере того как мальчик и девочка, самые маленькие из толпы, вынимали билетики, княгиня вычёркивала выкликаемые ею имена. Выигравший подходил к столу, получал свой выигрыш, уходил в застольную и минут через пять являлся назад переодетый или переобутый. При каждой выкличке в толпе слышались голоса радости, ропота и упрёка:
– Экий счастливчик, Ванька! Эва повезло Дуньке-то: надысь валенки, а теперь дублёнку, да ещё какую!.. Вот и Фадька в дублёнке; чего давя ревел?! Ведь есть же счастие людям!.. А ты чего глазеешь, Клюква? Тебе ничего не дадут: у тебя и валенки и дублёнка, даром что порванная: озорник ты, Петька: такой дублёнки поберечь не умел: пра, Клюква!
Когда все двенадцать выигрышей были розданы так, что, к общему удивлению, в промежутке между ними не вышло ни одного пустого билетика, те, которым не досталось ничего, очень приуныли, но, вместе со счастливчиками, подошли к княгинюшке – поблагодарить за угощение. В это время дворецкий возвратился с новым запасом выигрышей.
– Аль ещё латирея, княгинюшка? – спросил один из мальчиков.
– Да, – отвечала она, – так как нынче очень холодно, то князь Василий Васильевич приказал разыграть ещё шесть дублёнок .и шесть пар валенок.
– Ай да князь! Спасибо ему! Дай Бог ему здоровья! – дружно и громко кричали в толпе. Унылые выражения на лице мгновенно исчезли; обиженные фортуной ободрились новой надеждой и кричали громче других.
Вынули ещё четыре или пять билетиков, и княгиня, вдоволь налюбовавшись на радостные лица детей, не стала дольше томить их: раздав без лотереи остальные полушубки и валенки, она возвратилась к дедушке – ещё раз поблагодарить его за доставленное ей удовольствие.
Посадские дети бегом возвращались домой. Впереди всех бежал Петька, прозванный, как видели, Клюквой. Это прозвище дано было ему вследствие того, что один из уличных его товарищей застал его лакомящимся клюквой, которую он собирал среди нечистот. Как ни вывёртывался бедный лакомка, как ни божился, что он это так только, хотел попробовать, товарищ уличил его и поднял на смех при нескольких свидетелях. Это случилось месяцев пять тому назад, и молва о таком странном аппетите в двенадцатилетнем, с виду здоровом, мальчике живо разнеслась по всему околотку, к великой досаде его родителей, знакомой нам четы Сумароковых. Спиридон Панкратьевич с самого начала принял деятельные, строгие меры, чтобы заставить негодных ребятишек позабыть эту историю и чтобы искоренить употребление глупого и бессмысленного, по его мнению, прозвища: он выдрал десятка три детей за уши; роздал десятка два подзатыльников, даже высек двух или трёх мальчишек. Но так как каждая из подобных мер исправления отзывалась обильными синяками на всём теле его единственного детища, то детище перестало жаловаться, и данная ему кличка, никем не оспариваемая, прочно укрепилась за ним на всю его жизнь.
Возвращаясь с лотереи, он, как уже сказано, бежал впереди всех. Хотя он в этот раз ничего не выиграл (полушубок и валенки он получил в предыдущий раз), однако лицо его, обыкновенно угрюмое, сияло особенной, можно сказать, подозрительной радостью; во всех его движениях заметно было нетерпение добраться до дому.
– Ишь как Петька-то, должно быть, озяб! – кричали мальчики ему вслед (вблизи дома Спиридона Панкратьевича они остерегались употреблять прозвище Клюквы). Как он навострил лыжи-те! Уж не напроказил ли чего, как ономедни?.. Эй ты, Петька, постой: смотри, что у тя вывалилось из кармана!
Петька остановился, проворно поднял оброненную им и лежавшую в трёх шагах за ним вещь и принялся бежать с удвоенной скоростью. До дому оставалось всего шагов двадцать, но, как ни спешил он, Фадька догнал его и взял за шиворот. Завязалась борьба: враждующие стороны успели уже обменяться несколькими полновесными тумаками, и неизвестно, на чьей стороне осталась бы победа, если б на помощь Фадьке не подоспело подкрепление: пять или шесть мальчиков, опередивших других, схватили Петьку, не внимая ни просьбам его отпустить, ни обещанию угостить их ужотка, ни угрозами, что пожалуется тятеньке.
– Что это у тебя? – спросил Фадька, вынув из кармана Петьки баночку с отбитой половинкой верхушки.
– Это... это я сейчас нашёл, – отвечал Петька.
– Врёшь! – возразил другой мальчик. – Я сам видел, как сейчас эта банка выпала из твоего кармана.
– Да я не теперь, а давя около горы и нашёл её... пра, ей-Богу, нашёл. Пустите меня домой, ребята. Вон, кажись, тятенька идут...
– А! Ты опять тятенькой стращать! Опять фискалить!.. Так вот же тебе!
И тумаки градом со всех сторон посыпались на несчастного Петьку: всякий, даже из опоздавших на поле сражения, считал долгом не отставать от других.
Спиридон Панкратьевич в это время беседовал с женой своей, перечитывая ей в сотый раз, наизусть, самые резкие, самые красноречивые места из своего доноса.
– Странное дело, – говорил он, – что на эдакое письмо князь Микита Иванович так долго не отвечает! Легко ли, почитай, два месяца, как оно отправлено. А уж куда как мне эти латиреи надоели! Нынче, чай, опять Петя явится с пустыми руками: думают, дали полушубок, да валяные сапоги, да рукавицы с шарфом, так больше ему ничего и не надо! А небось туда же, взыскивать с бедного мальчика умеют. Всякое лыко в строку, надысь, в начале масленой, старый хрыч Харитоныч нажаловался на него, что, мол, он взял на кухне горсточку изюму. Велика важность – изюм! Плевать на изюм и на все эти латиреи хочу я... а бедного нашего Петра разругали на чём свет стоит. Чуть ли не прибили и отослали домой без ватрушки. Спасибо ещё, успел блинов поесть! Сраму-то одного сколько было из-за этого проклятого изюму! Что за шум? Что за колокольчики? Уж не купцы ли холмогорские? Как смеют они, канальи, разъезжать с колокольчиками? Вот я их!..
Спиридон Панкратьевич поспешно надел шубу и выбежал на улицу. Какое зрелище представилось взорам нежного отца! Сын, единственный его сын, его милый Петя, лежа в снегу, весь в синяках, с подбитыми глазом и с опухшим носом, кричит во всё горло, что он никогда не будет жаловаться тятеньке, что и лгать и воровать перестанет, что банку с вареньем он отнесёт назад к Харитонычу и что он попросит у него прощения.
С появлением Сумарокова сражение, разумеется, приняло другой оборот. Победители начали разбегаться во все стороны; но Сумароков успел задержать Фадьку и ещё одного мальчика, и многие из бежавших возвратились, чувствуя инстинктивно, что лучше разом разделить опасность между многими, чем впоследствии подвергаться ей поодиночке.
Спиридон Панкратьевич дрожал от бешенства:
– Да как вы смеете, негодяи?! Да как вы могли решиться?.. Да знаете ли, кого вы избили? Да знаете ли, что я с вас со всякого по семи шкур посдираю?! – Он вошёл в такую ярость, что забыл на минуту о слышанном им колокольчике и об ожидаемой им доходной статье с холмогорских купцов.
Между тем колокольчик звенел всё ближе и ближе, и в ту самую минуту, как гнев Спиридона Панкратьевича дошёл до крайней степени неистовства, кибитка, запряжённая парой, гуськом, на всей рыси остановилась так близко от толпы, что морда передней лошади коснулась разгневанного лица градоначальника.
– Что это за шум и откуда набралось так много детей? – спросил громкий голос из кибитки. – Что за крик?
Почувствовав на лице своём дыхание лошади, Сумароков живо отскочил в сторону и подбежал к кибитке.
– Поезжайте своей дорогой, – сказал он сидевшим в ней, – остановитесь у Ивана Никитина, четвёртая изба налево; ужо и с вами будет расправа, а теперь не мешайте мне расправиться вот с этими негодяями.
Сумарокову так приятно было думать, что в кибитке непременно сидят холмогорские купцы, что ему даже не пришло в голову проверить самым простым вопросом справедливость своей догадки. Да и до того ли было ему?
– Что с вами, Спиридон Панкратьевич? Или вы не узнаете меня? – спросил тот же голос из кибитки.
– Ах, это вы, князь Михаил Алексеевич? Я вас, точно, не узнал бы, – отвечал Сумароков, не скрывая досады. – Но всё равно отправляйтесь домой: старик и жена заждались вас: отец и дядя на охоте. Трогай, – прибавил Сумароков, обратившись к ямщику.
Ямщик, не слыша подтверждения этого приказания из кибитки, подтянул лошадей, готовых было тронуться от начальнического движения руки Сумарокова.
– Какой старик и какая жена? – спросил князь Михаил Алексеевич. – Неужели вы таким тоном говорите со мной о моём деде и о княгине Марфе Максимовне?
– Дело не в тоне, а вам говорят: не мешайте, – так и не мешайте. Ступай же! – повторил Сумароков ямщику. – Ступай! Не то плохо будет!
– Ну как же после этого не бить тебя, – сказал Фадька Петьке, стоявшему около своего отца. – Ты слышишь, как твой батька смеет говорить с хозяином нашей княгинюшки?
Сумароков не замедлил бы расправиться с дерзким Фадькой по-своему; но, зная популярность Голицыных в Пинеге, он боялся, как бы все мальчики, а за ними, может быть, и взрослые под предлогом этой популярности не вздумали сосчитаться с ним за свои собственные обиды.