355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Голицын » Царский изгнанник (Князья Голицыны) » Текст книги (страница 24)
Царский изгнанник (Князья Голицыны)
  • Текст добавлен: 11 ноября 2018, 20:00

Текст книги "Царский изгнанник (Князья Голицыны)"


Автор книги: Сергей Голицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

   – Очень жалею, – отвечал Севенар, – что ваши товарищи предпочли имя князя Голицына вашему; вам надо было настаивать, господин Мира, ваше имя, выставленное на моей табакерке, было бы для меня гораздо приятнее, чем имя этого злого и... ленивого мальчика.

   – Позвольте мне, господин профессор, – сказал Аксиотис, – заступиться за моего товарища и единоверца и передать вам дело так, как оно было, а не так, как передаёт его Мира. Голицын вовсе не наотрез исключил его от участия в этом подарке; да мы бы и не послушали его; но он сказал, что не желал бы видеть имя Петра Мира вырезанным рядом с нашими именами и предложил ему представить причину этого исключения на наш суд. Видно, причина Голицына была основательна, потому что Мира тут же отказался от чести участвовать в подносимой вам табакерке.

   – Какая же эта причина? – спросил Севенар.

   – Так, маленькая тайна... Маленькая ссора... Из-за географии, – отвечал Педрилло, – я не люблю быть выскочкой и рисоваться и не хотел тогда спорить с Голицыным. Я знал, господин профессор, что и без табакерки вы не сомневаетесь в моём к вам глубоком уважении и в преданности, с которой я...

   – Как ты смешно говоришь, Мира, – перебил Аксиотис, – точно в письме остаёшься; только и недоставало: ваш покорнейший слуга, – да и то ты прибавил бы, если б я не перебил тебя... Позвольте мне, господин профессор, продолжать мою роль адвоката, – прибавил Аксиотис, обращаясь к Севенару, – вы сейчас назвали Голицына злым и ленивым, – на то, что он не злой, я могу представить вам тысячу доказательств, а что он не ленив, – доказывается тем, что он переходит в риторику первым учеником: у него целых два балла больше, чем у Расина.

   – Но у него, должно быть, по географии...

   – Правда, по географии у него только тройка, господин профессор.

   – Неужели?

   – Нас самих очень удивило, господин профессор, что вы, такой справедливый и даже снисходительный, поставили ему тройку, между тем как Мира и я получили по пяти, а Расин шесть.

   – Ни вы, ни господин Расин, ни господин Мира не отзываетесь с презрением о преподаваемой мной науке и не говорите, что её знают только ослы.

   – А разве Голицын говорил это?

Севенар строго посмотрел на побледневшего, как полотно, Педрилло.

   – Так это... выдумка господина Мира? – спросил он.

   – То есть... отчего ж выдумка, господин профессор, – отвечал Педрилло, – Голицын точно говорил, Расин и Аксиотис сами слышали, что география пустая и скучная наука, что она притупляет умственные способности... Конечно, он говорил это не с дурным намерением, не с тем, чтобы оскорбить вас... я не таковский, чтоб вредить товарищу... я очень помню, как мне тогда было смешно слушать его рассуждения о географии, о геометрии, и потом... сгоряча... я передал вам их, как смешной анекдот, и... больше ничего...

   – Да, – сказал Расин, – Голицын действительно говорил, что он не любит географии, что она опротивела ему с детства, что его заставляли учить её вдолбяшку, что в ней нет такой последовательности, как, например, в геометрии, где одна теорема вытекает из другой, или даже как в умозрительных науках, где одна мысль приготовляет к последующей; но чтоб Голицын когда-нибудь бранил тех, кто хорошо знает географию, этого я не слыхал; да этого и быть не может. Он слишком рассудителен и слишком хорошо воспитан, чтоб позволять себе такие глупые выходки... Если б Мира, – не знаю за что – не ненавидел его, то он сам засвидетельствовал бы вам, господин профессор, как Голицын старался над вашей табакеркой, как он ездил и к Лавуазье, и к ювелиру, и к моей матери за советом и вместе с ней к резчику... потом, как ему хотелось быть нынче на вашем празднике... Таких анекдотов небось, Мира, ты не передаёшь... Да что и говорить с тобой. Я всегда скажу, что Голицын хороший товарищ, не тебе чета; теперь он обошёл меня: он, четырнадцатилетний мальчик, сядет первым учеником в классе; но всё-таки же я скажу, что он хороший товарищ, а ты нет.

Депутаты от пансиона Арно очень весело провели у Севенара весь день; у него же они и пообедали. Педрилло казался мало озабоченным фальшивым положением, в которое он поставил себя перед Аксиотисом и Расином. Он знал, что ни тот ни другой не передадут Мише их разговора у Севенара, и надеялся, кроме того, что ему стоит только захотеть, чтобы сейчас же помириться с Мишей. Он уже не раз испытал своё влияние на Мишу, и хотя последняя размолвка с ним за клевету на Чальдини была серьёзнее предыдущих, происходивших по большей части от насмешек над наивностию избалованного барчонка, однако Педрилло не сомневался, что при первом сделанном им шаге примирения наивный ребёнок кинется ему на шею и расплачется.

Вечером, возвратясь домой, Аксиотис застал Мишу за греческим сочинением, которое он тщательно переписывал для экзамена. Экзамены должны были начаться 11 января; до них оставалось, следовательно, ровно две недели.

   – Знаешь ли, Голицын? – сказал Аксиотис. – Мы, то есть Расин и я, кажется, помирили тебя с Севенаром. Он уже не будет ставить тебе единиц и двоек.

   – Он уже давно смилостивился: тройку вывел мне за ноябрь и декабрь, – отвечал Миша, бережно укладывая свою работу в ящик письменного стола, – этой тройке-то я и обязан, что обошёл Расина...

На следующее утро Миша получил от Севенара секретную записку, приглашающую его навестить его, если можно, утром, до десяти часов. Время было вакационное, и Миша, сказав товарищам, что идёт погулять, отправился на свидание, очень заинтригованный тем, что может сказать ему профессор географии по секрету.

   – Мне хотелось, – сказал Севенар Мише, – во-первых, поблагодарить вас за милые попечения ваши о поднесённой мне табакерке, мой молодой князь, а во-вторых, я должен спросить вас, каким образом у вас очутилась средним баллом тройка по географии.

   – Право, не знаю, господин профессор, я думал, что это вы...

   – Посмотрите-ка на меня.

Миша взглянул прямым, светлым взглядом своим прямо в глаза профессора.

   – Я думал, что это вы, – повторил Миша, – иначе я не посмел бы перед самым экзаменом вырезать моё имя на вашей табакерке. Я бы побоялся, как бы товарищи не подумали, что я заискиваю, да и вы сами могли бы подумать, господин профессор...

   – Удивляюсь, – сказал Севенар, – но вместе с тем и радуюсь... по моему черновому списку выходит... но это всё равно. Я вижу, что вы добрый и честный молодой человек... Скажите мне по секрету, с чего взял господин Мира, что вы называете ослами всех учителей географии?

   – Неужели Педрилло... Мира?..

   – Я этому уже не верю, – поспешил прибавить профессор, – вчера господа Расин и Аксиотис рассказали мне всё, как было. Знаете ли, что вы имеете в них очень усердных адвокатов? И это делает вам честь: если студенты так горячо вступаются за своего отсутствующего товарища, да ещё за товарища, севшего им на голову, то значит, что он хороший товарищ. А господина Мира остерегайтесь: много встретите вы на своём веку друзей, подобных ему.

   – Я его остерегаюсь, господин профессор...

   – Вы всё больше и больше отличаетесь, господин Мира, – сказал по-итальянски Миша, возвратясь домой, – пожалуйста, не вывёртывайтесь; Севенар мне всё рассказал.

   – Время оправдает меня, – отвечал Педрилло, кладя на стол скрипку, на которой играл перед приходом Миши, – все нападают на меня, и даже ты, а я, право, не имел дурного намерения: так, с языка сорвалось... я только и сказал Севенару, что метода твоей матери отвратила тебя от географии, а из этого вы все: и Севенар, и Рачинэ заключили Бог знает что. Клянусь...

   – Надоел со своей итальянщиной, Мира, – прервал его Аксиотис, – ты мне мешаешь и ведь всё врёшь. Не понимаю, что говоришь, а слышу, что врёшь! Уж лучше продолжай пилить на своей скрипке!.. Посмотрите-ка, господа, что я приготовил вместо сочинения для экзамена: разве Расин, Миша и Педрилло подошли к столу, на котором лежала работа Аксиотиса.

   – Отлично, – сказал Расин, – что это за старик?

   – Это Ментор – учитель Телемака; разве ты не узнаешь его по его учёному виду и по его Минервину парику?

   – Да зачем тебе этот Ментор? – спросил Миша. – И без него вся Сорбонна знает, что ты первый каллиграф в мире; что тебе за охота даром время тратить? Ведь экзамена по каллиграфии не будет.

   – Говорят тебе, что я это для экзамена по греческому приготовил. Для нашего почтенного ментора Ренодо.

   – Неужели это сделано с одного почерка? – спросил Педрилло.

   – Ну нет. С одного почерка так не начертишь; а похоже на нашего всеученейшего аббата?

   – Немножко похоже, – сказал Миша, – смотри, как бы он не обиделся.

   – Пускай себе, вперёд не стращай, что поставит мне единицу на экзамене.

   – Скажи, пожалуйста, Аксиотис, – продолжал Миша, – отчего, зная так хорошо греческий язык, ты не хочешь выказать своё знание аббату? С тех пор как я занимаюсь с тобой, моих сочинений узнать нельзя; сам аббат говорит...

   – Много ваш аббат понимает!

   – Неужели ты думаешь, что лучше его знаешь по-гречески? Да хоть бы и лучше: всё-таки незачем дразнить его; не за что ему досаждать; ты сам говоришь: он человек добрый, потешь его, сделай ему какой-нибудь парафразис вместо этого Ментора.

   – Перейду в риторику, – отвечал Аксиотис, – и он увидит, знаю ли я по-гречески; недолго ждать ему, а покуда пусть ставит мне единицы. Разве ты не понимаешь, что этими единицами я его не дразнил, а тешил. «Вот, мол, какой я эллинист, – думал он, – даже настоящему греку ставлю единицы!» А о том он будто и думать позабыл, что сам же избавил меня от греческого языка и велел мне хорошенько заняться математикой и латынью.

   – Ну, а когда перейдёшь в риторику, будешь ты писать сочинения по Гомеру или опять только мои поправлять будешь?

   – Ни своих делать, ни твоих поправлять не буду: твои и так нравятся аббату; в последнем твоём сочинении я не сделал ни одной поправки: аббат сделал было две, да некстати: потом одумался и оставил по-твоему; а по-настоящему всё – от первой до последней строчки – перемарать следовало... Вглядись-ка хорошенько в Ментора: прочти абрис.

Миша, прищурившись над чертежом, вслух прочёл греческие гекзаметры, очерчивавшие абрис. Передаём их в переводе на русские гекзаметры:


 
Выдумал ментор-аббат нас учить языку Эврипида;
Дремля за классом его, от зевоты я вывихнул челюсть.
Если б осмелился он при Гомере прочесть «Илиаду»,
Стиксом клянуся: творец «Илиады» его бы не понял.
 

   – Славные стихи! – сказал Педрилло. – Дай мне списать их, Аксиотис.

   – Зачем тебе они? Хочешь ментору их показать, что ли?

   – За кого ты меня принимаешь?

   – Уж я знаю за кого: за студента, нуждающегося в протекции профессоров... На, срисовывай моего Ментора, только осторожнее, не замарай мне его. Он и без тебя завтра же будет иметь честь насолить нашему учёнейшему аббату.

«Смотри, как бы он не имел чести насолить тебе самому, Фемистокл проклятый», – подумал Педрилло, и, уложив свою скрипку в ящик, он принялся калькировать работу Аксиотиса.

ГЛАВА VIII
ЭКЗАМЕН

Получив, в сложности из всех предметов, одним баллом меньше Расина и имея перед собой экзамен по греческому языку, который, – он знал это, – должен дать ему два или три балла больше, чем Расину, Миша с нетерпением ожидал 20 января – дня, назначенного для этого экзамена. Ко дню этому готовился особенно торжественный акт, на котором обещали присутствовать все лучшие эллинисты Парижа: Арно, Расин, Буало и много других. Расин и Буало присутствовали, впрочем, и на предыдущих экзаменах: первый – из участия к сыну; второй – из участия к другу.

Дня три после последней размолвки, происшедшей между Мишей и Педрилло из-за профессора географии, товарищи Педрилло начали замечать, что он что-то особенно сдружился с маленьким Акоста, которого, – читатель вряд ли помнит это, – Ренодо при поступлении Педрилло в пансион, в угождение его дяде, перевёл из комнаты Расина и Миши на другую половину.

   – Что тебе за охота связываться с этим десятилетним парнишкой? – спросил как-то Аксиотис у Педрилло.

   – Что ж делать! – отвечал Педрилло. – Вы не удостаиваете меня вашей дружбы. Расин едва говорит со мной; Голицын совсем не говорит; а у меня сердце нежное. Я не могу жить без дружбы и привязался к этому мальчику. К тому же я даю ему уроки итальянского языка.

   – Да ведь он и без тебя знает по-итальянски – отец его был испанец, а испанский язык и итальянский одно и то же.

   – Правду говорит аббат, что ты обо всём судишь и ничего не понимаешь, Аксиотис. Ведь я не берусь судить, похож ли афинский диалект на эпирский или похож ли русский на калмыцкий. Во-первых, Акоста не испанец, а португалец; во-вторых, он христианин; он дворянин. Отец его был банкиром короля дон Педро II; в-третьих, даже между итальянскими диалектами есть большая разница, а ты решил, что испанский и итальянский одно и то же. Португальский же язык не похож ни на испанский, ни на итальянский, например.

Аксиотис громко зевнул.

   – Очень приятно узнать! – сказал он. – Но довольно с меня примеров; я тебе на слово верю... Ну что ж, твой лузитанский аристократик хорошо учится?

   – Недурно, у него мало способностей, но он очень старателен, и мы уже начинаем немножко понимать друг друга...

Вскоре они так хорошо стали понимать друг друга, что сделались неразлучны. Педрилло стращал даже товарищей, что попросит Ренодо перевести его на другую половину, а им дать другого товарища, который бы пришёлся больше по сердцу; но сам же Миша отговорил его от этого.

   – На днях должен быть ваш дядя, – сказал Миша, – он удивится, что мы живём врозь, и тогда трудно будет не рассказать ему причины нашей ссоры; а я думаю, вам одинаково неприятно было бы, чтоб он узнал историю о Севенаре, как и ту историю...

Педрилло прикусил язык и перестал говорить о переходе на половину Акоста.

Между тем следствие об украденных у Миши книгах проводилось с деятельностью и таинственностью, свойственными духовенству римско-католического ведомства: ни допросов воспитанникам, ни переписки с полицией, ни публикации в газетах не было и в помине, так что воспитанники, не замечая даже особенно строгого за собой надзора, думали, что; пополнив за свой счёт украденные книги, сорбоннское начальство, для охранения чести Сорбонны, приказало оставить это дело без последствий.

Но накануне дня, назначенного для экзамена по греческому, Дюбуа сообщил по секрету аббату Ренодо, что отец Иероним, казначей Сорбонны, уже давно напал на следы украденных книг: что два дня тому назад он видел их своими глазами в лавке букиниста Дюваля, против кофейной Прокопа, и что, кроме одного экземпляра Горация и двух экземпляров геометрии Декарта, все пропавшие книги целы, что на вопрос отца Иеронима, где Дюваль взял эти книги, он отвечал, что купил их у приезжавшего к нему в зелёном фиакре молодого человека, лет восемнадцати или девятнадцати, очень красивого брюнета, иностранца, плохо говорящего по-французски и назвавшего себя Альфредом Распаром, студентом, окончившим курс наук в Гренобльском высшем училище.

«Уж не Аксиотис ли? – подумал Ренодо. – Да нет. Он, правда, ленив, иногда и груб, но он не похож на вора... Может быть, Мира? Ещё меньше, за этого можно руку в огонь. А кроме этих двух иностранцев, подходящих под приметы Дюваля, во всей Сорбонне нет. Должно быть, подослали какого-нибудь продавца со стороны...»

   – Что ж сделал отец Иероним? – спросил аббат у Дюбуа.

   – Он заплатил Дювалю за все книги и велел отложить их в сторону.

   – А господин инспектор знает, что книги нашлись?

   – Знает. Он-то и приказал мне попросить вашего совета и вашего содействия в этом прискорбном деле.

Действительно, инспектор, боясь огорчить Арно и видя, что сообщённые букинистом приметы подходят больше всего к студентам, воспитывающимся в его пансионе, попросил Дюбуа переговорить как можно деликатнее с Ренодо и в тот же день принести ему ответ аббата.

   – Послезавтра я к услугам господина инспектора, – сказал аббат, – поставлю себя в полное его распоряжение, а теперь, – уверяю вас, – как ни важно для всех нас это дело, мне невозможно заняться им: завтра на моём экзамене будут все парижские знаменитости, и господин инспектор поймёт, сколько у меня забот накануне такого торжества.

   – Господин инспектор предвидел этот ответ, господин аббат, и приказал мне – в случае если его предвидение оправдается, – отправиться прямо от вас к букинисту Дювалю, при себе запечатать книги и ждать дальнейшего вашего распоряжения.

   – Поблагодарите от меня господина инспектора, господина Дюбуа и потрудитесь сказать, что я сейчас же бы поехал лично поблагодарить его, но что я чрезвычайно занят. Кроме обычных приготовлений к акту, я должен прочесть на нём, почти наизусть, бой Ахиллеса с Гектором, а вы знаете, как трудно читать гекзаметры.

   – Для меня действительно очень трудно, господин аббат, – с улыбкой отвечал Дюбуа, – я ни слова не знаю по-гречески.

На другой день, отправляясь вместе с неразлучным учеником своим на акт, Педрилло вдруг спросил у Акоста:

   – Ведь ты жидёнок, Джованни?

   – Что это вы, господин Мира? Я католик.

   – Отчего ж ты покраснел? Значит, жидёнок; может быть, тебя и окрестили, но всё равно твой отец был еврей, а это здесь строго запрещено.

   – Да чем же я виноват, господин Мира?

   – Это не моё дело; а вот нынче на акте я во всеуслышание скажу, что ты еврейского происхождения, а там разберут, виноват ли ты или нет, и засадят тебя в тюрьму.

   – За что же, господин Мира? Что я вам сделал?

   – За то, что не скрытничай вперёд. Как ты смел не признаться мне, что ты жидёнок? Вот теперь и зададут тебе, и поделом! Одного стыда-то будет сколько: весь Париж соберётся на акт.

   – Пожалуйста, не говорите, господин Мира, я для вас всё, что хотите, сделаю.

Педрилло подумал.

   – Ну хорошо, – сказал он, – так и быть! Я этого, пожалуй, не скажу, но – услуга за услугу, – ты знаешь Буало, этого невысокого старика, что с отцом Расина на наши экзамены ездит?

   – Знаю, господин Мира, он в таком же седом парике, как наш аббат.

   – Да, но они все в напудренных париках, по одному парику не узнаешь его, а ты следи за ним у подъезда, он всегда приезжает вместе со стариком Расином.

   – Что ж дальше, господин Мира?

   – Вот что, как только мы войдём в актовую залу, – ты в правую дверь, а я в левую, как будто мы пришли врозь, – я подсяду к Аксиотису и покажу ему вот эту или какую-нибудь другую картинку; он тут же спрячет её в карман. Потом я разговорюсь с ним о разных разностях, а ты незаметным образом вытащи картинку из его кармана.

   – Да зачем же это, господин Эдира?

   – А затем, уж я, так и быть, скажу тебе, хоть и не следовало бы. Затем, что я держал с Аксиотисом пари, что эта картинка будет в шляпе Буало: фокус, и больше ничего, ты знаешь, что я мастер делать фокусы; я и тебя, пожалуй, выучу делать их, если ты нынче ловко сыграешь роль помощника; для трудных фокусов помощник необходим... Ну, а если ты промахнёшься или если Аксиотис что-нибудь заметит, если даже он увидит тебя на акте, то не взыщи: я публично объявлю, что ты жидёнок.

   – Хорошо, господин Мира, картинку-то я вытащу, но как мне положить её в шляпу господина Буало так, чтоб никто меня не заметил?

   – Эка штука! Какие ты глупые делаешь вопросы. При входе в залу господин Буало снимет шляпу; тут будет теснота, давка, беспорядок... Ну, ты и воспользуйся минутой: брось картинку в шляпу да и беги домой. Только смотри, никому не заикайся об этом, а то фокус пропал!

Как сказано, так и сделано. Войдя в залу, Педрилло подсел к Аксиотису, сидевшему на второй скамейке и рассматривавшему картинки из Энеиды.

   – А где твой ученик? – спросил Аксиотис.

   – Акоста? Он, кажется, дома остался, – отвечал Педрилло, – он по-гречески не учится, так что ему тут болтаться по-пустому? А что твой Ментор? Показывал ты его аббату?

   – Нет, вот он. Голицын взял с меня слово, что я не покажу его аббату, да и зачем, в самом деле, дразнить его! Он и без того, смотри, какой озабоченный ходит, будто судьба Европы решается в эту минуту. Ну, а твоя копия цела?

   – Ещё бы потерять её! Немало я над ней трудился... вот она.

Аксиотис пристально поглядел на Педрилло.

   – Признаюсь, я ошибся в тебе, Мира, – сказал он, – виноват, я думал, что ты непременно, прямым ли, косвенным ли путём, сообщишь её аббату... Зачем же тебе было её и срисовывать? Ведь труд, в самом деле, не малый: ты целую ночь просидел над ней...

   – Я очень люблю каллиграфию, – отвечал Педрилло, – а эпиграммы ещё больше, но я люблю их для того, чтобы иметь их у себя, чтобы читать и перечитывать их, а совсем не для того, чтобы подводить ими товарищей.

Все ожидаемые гости съехались, и экзамен начался.

Экзаменуемые вызывались по алфавиту.

   – Господин Андро! – громко сказал Ренодо.

Андро подошёл к столу, обитому красным сукном и роскошно убранному, поклонился одним поклоном всем присутствующим при акте, подал экзаменатору своё сочинение, ответил на заданные ему некоторыми присутствующими вопросы из синтаксиса и возвратился на своё место, покосившись на поставленный ему аббатом балл.

   – Кажется, четыре, – шепнул Андро товарищам, подходя к своему пюпитру, – разгляди, пожалуйста, хорошенько, Арбильяк...

   – Господин Арбильяк! – провозгласил Ренодо.

Арбильяк, как и предшественник его, встал, поклонился публике, вручил аббату своё сочинение, проэкзаменовался, тоже прищурился на полученный им балл и, возвратясь к пюпитрам, попросил Аксиотиса, следующего за ним по алфавиту, разглядеть наверное, сколько ему поставили.

   – Господин Бельгард! – вслух сказал Ренодо и шепнул Расину и Буало: – Это один из лучших, он родился в Афинах.

   – Видишь ли, меня пропустили, – сказал Аксиотис Арбильяку, – пусть Бельгард разглядывает твой балл. Молодец ментор-аббат, – прибавил Аксиотис, обращаясь к Педрилло, – сдержал слово; я всегда говорил, что он сдержит слово: боится осрамить меня... А напрасно боится: я чувствую себя в ударе...

   – Господин Аксиотис, – сказал Ренодо, – разрешив вам не готовиться к нынешнему экзамену, я не вызываю вас к кафедре; но, повторяю вам, в риторике мне будет невозможно продолжать это снисхождение, которым вы уже слишком охотно и уже слишком долго пользовались. Слышите ли, господин Аксиотис?

   – Слышу, господин профессор, – громко и привстав отвечал Аксиотис, – слышу и надеюсь, что в риторике вы будете довольны моим старанием... Видишь ли, Мира, как он умеет строгим прикидываться: «Полюбуйтесь, мол, господа парижские эллинисты, как я настоящего грека распекаю!» Вот теперь бы ему подсунуть моего Ментора! Жаль, что я обещал Голицыну. Да где ж он? Где мой Ментор? Посмотри-ка в своём кармане, Мира: в моём нет его.

Аксиотис нагнулся и начал искать свою пропажу под пюпитрами.

   – Нет! Пропал, – сказал он, поискав минуты две и садясь на своё место. – Впрочем, туда ему и дорога: меньше соблазна...

Когда дошла очередь до Миши, Ренодо, наклонясь к уху Буало, сказал:

   – Смешно признаться, господин Буало, а этот молодой человек, четырнадцатилетний московиец – один из первых эллинистов в Сорбонне. Он даже не уступает семнадцатилетнему Бельгарду, хотя тот родился и жил в Греции до одиннадцатилетнего возраста. Посмотрите-ка на это сочинение.

Не посмотрев сам на поданную ему Мишей бумагу, Ренодо передал её соседу.

   – Что ж тут необыкновенного? – сказал Буало, просмотрев сочинение. – Помарка на помарке, ошибка на ошибке, и плеоназм на плеоназме, да и написано так небрежно, так нечётко!.. Нет, парафразис Бельгарда без сравнения лучше.

   – Как так?

   – Да вот, посмотрите, господин аббат. Вы уж слишком пристрастны к этому молодому человеку; я сам люблю его: он очень милый молодой человек, но можно быть очень милым молодым человеком и плохо знать по-гречески... Не правда ли, мой маленький друг? – прибавил Буало, обращаясь к Мише.

   – Совершенная правда, господин Буало, – отвечал Миша, – это хоть бы в сатире написать.

Ренодо взглянул на сочинение Миши и начал протирать глаза от удивления.

   – Это ваше сочинение? – спросил он.

   – Моё, господин профессор, – с самоуверенностию отвечал Миша.

   – Что с вами сделалось? Я не узнаю вас! Неужели вы не могли лучше этого приготовиться к такому дню? Вы, который за последние два месяца меньше шести не получали?

   – Не мог, господин профессор. У меня было много дела. Вы знаете, что я был очень слаб по географии и должен был заняться ею, чтоб не получить от господина Севенара единицы: мне было не до сочинения.

Аббат поморщился и начал экзаменовать Мишу на словах.

   – Парафразис правда что плох, – шепнул он Буало и Расину, – но зато вы увидите, как он знает синтаксис и даже риторику; какой хотите задайте ему вопрос.

Но какие вопросы ни задавали Мише, он на всё отвечал невпопад, путаясь не только в оборотах речи, но даже в спряжениях. Ренодо при каждом ответе своего первого эллиниста краснел за него, ободрял его, просил не торопиться, подумать:

   – Видно, вы оробели, молодой человек, не надо робеть...

   – Я ничуть не оробел, господин профессор, но мы это так давно проходили, что я совершенно забыл, я никак не думал, что вы у меня спросите такое старье, и не повторил Плутарха.

Последовало ещё несколько вопросов, на которые Миша отвечал так же успешно, как и на предыдущие. Наконец Ренодо вышел из терпения:

   – Скажите мне, милостивый государь, я вас делаю судьёй в вашем собственном деле. Какой балл заслуживаете вы за нынешний экзамен?

   – Единицу, — почти весело отвечал Миша.

   – Берегитесь, молодой человек, – сказал Расин-отец, – я буду жаловаться на вас госпоже Расин.

Миша с нежным упрёком в глазах взглянул на Расина и, нагнув голову, как виноватый, холодно отвечал:

   – Я больше ничего и не желаю.

   – Тут что-то да не то, – шёпотом сказал аббат Расину, – его, верно, сбил с толку Аксиотис... Отправляйтесь на ваше место, господин Голицын. Согласно вашему собственному приговору, я ставлю вам единицу; но из уважения к вашему прежнему прилежанию я готов, если вы образумитесь, допустить вас к переэкзаменовке.

Миша как ни в чём не бывало возвратился на своё второе место и сел около Расина, занимавшего первое.

   – Ну что? – спросил Расин. – У вас там что-то не совсем ладно было. Сколько тебе поставили?

   – Не знаю, право. Кажется, три или четыре.

   – Что так мало? Целый час экзаменовался и получил три или четыре.

   – Аббат вздумал у меня из Плутарха спрашивать, а я целый год и не открывал Плутарха, думал, он спросит из Гомера...

   – Ах, кабы аббат меня спросил из Плутарха! – сказал Расин. – Я только его твёрдо и знаю...

Когда Расин подошёл к красному столу, отец его строгим тоном сказал ему:

   – Надеюсь, что ты не берёшь примера со своих друзей Аксиотиса и Голицына. Это удальство из-за товарищества доказывает только глупость, бесхарактерность и отсутствие собственного убеждения. Того, кто имеет твёрдое убеждение, товарищи с толку не собьют. Вот Мира. Он нельзя сказать, чтоб хорошо отвечал, но старание его видно во всяком его движении, и господин аббат поставил ему четыре.

   – Я тоже постараюсь отвечать как только могу лучше, батюшка.

   – Позвольте ваше сочинение, господин Расин, – сказал Ренодо.

Расин подал ему свою работу, и Ренодо начал просматривать её.

   – Хорошо, прекрасно, отлично, – говорил вполголоса аббат, – посмотрите-ка, господин Буало, посмотрите, господин Расин. Сын, кажется, в отца пойдёт. Какая простота, какая ясность, какая правильность, какое изящество выражений! И вместе с тем как коротко! – короче подлинника: в малых словах выражено так много! Да сами ли вы это делали, господин Расин?

   – Сам.

   – И никто не помогал вам?

   – Нет, мне помогали товарищи; я целую неделю советовался с ними. Вы это позволяете, господин профессор.

   – Позволяю. У меня правило не запрещать того, чему я не могу помешать... Кто же эти советники?

   – Они просили меня не называть их, господин профессор.

   – А я вас очень прошу мне их назвать; вы знаете, что я сам не люблю ни доносов, ни доносчиков и что пансионеры, которые хотели подольститься ко мне, выдавая своих товарищей, всегда ошибались в своих расчётах, но тут – совсем другое дело: тут не может выйти для ваших товарищей ничего дурного... Назовите ж мне их, прошу вас.

Молодой Расин взглянул в глаза своего отца и прочёл в них подтверждение просьбы аббата.

   – Извольте, господин профессор, – сказал он, – их зовут Аксиотис и Голицын.

   – Ну, господин Аксиотис, я думаю, не очень много помог вам, да и господин Голицын тоже: этому лучше бы было заняться своим делом, чем помогать другим; да это и слог совсем не его: у него слог пространный, растянутый, а здесь – краткость необыкновенная и вместе с тем такая энергия... И больше вы ни с кем не советовались?

   – Ни с кем, господин профессор.

   – Господин Бельгард не помогал вам?

   – Нет, господин профессор.

   – Правда?

Молодой Расин покраснел до ушей. Буало, видя его смущение и не подумав о том, что от оскорблённого самолюбия краснеется так же легко, как и от скрываемого проступка, начал играть сперва карандашом, потом чёрной бабочкой, положенной на стол для вытирания перьев, потом книгой и, наконец, стоявшей около него шляпой. Из шляпы выпал рисунок, и Буало был очень рад углубиться в него.

Расин-отец тоже приписал смущение своего сына неудавшейся попытке обмануть аббата. Он строго взглянул на молодого человека.

   – Отчего ты не хочешь признаться? – спросил он. – Если господин Бельгард помог тебе, то здесь беды ещё нет, а лгать...

   – Кажется, вы знаете, что я вам никогда не лгал, батюшка, – прервал молодой Расин твёрдым голосом. – А здесь мне и лгать незачем: господин аббат сам говорит, что позволил нам советоваться друг с другом и помогать друг другу: если я назвал Аксиотиса и Голицына, то я также легко мог бы назвать и Бельгарда; но я солгал бы тогда, а не теперь.

   – Он прав, – сказал Ренодо Расину-отцу, просмотрев ещё раз сочинение, – Бельгард тоже не в состоянии написать так, как это написано: у Бельгарда нет ни такой правильности, ни такой энергии в слоге. Я вам верю, молодой человек... Перейдём к словесному экзамену.

Ренодо задал экзаменующемуся несколько вопросов, на которые тот отвечал как нельзя лучше; аббат тут немножко схитрил. Зная, как старый Расин желает, чтоб сын его хорошенько учился по-гречески, он предлагал вопросы, с виду довольно трудные, но исключительно такие, о которых уже была речь прежде. Другие вопросы касались самого сочинения:

   – Отчего вы здесь употребили такое выражение? А вот здесь такое-то? А здесь такой-то глагол в таком-то времени?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю