Текст книги "Царский изгнанник (Князья Голицыны)"
Автор книги: Сергей Голицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
ГЛАВА II
ОТ ГРАНИЦЫ ДО ПАРИЖА
По приезде в Бердичев фельдъегерь объявил Серафиме Ивановне, что служба его при молодом князе окончена и что он по приказанию князя Василия Васильевича должен в тот же вечер отправиться с депешами в Полтаву.
Прощаясь с фельдъегерем, Серафима Ивановна дала ему рублёвик. Чальдини разинул рот, увидев такое скудное вознаграждение за шестидневные труды.
– Будет с него, ведь ты слышал, что он не мне, а молодому князю служил, пускай же молодой князь и платит ему.
Миша тут же вынул из кошелька и дал фельдъегерю две большие золотые монеты; в числе их был подаренный Серафимой Ивановной Людовик XI.
Фельдъегерь не взял ни золотых Миши, ни рубля Серафимы Ивановны.
– Мне не нужно никакой платы, – сказал он, – князь Василий Васильевич уже наградил меня и наградит ещё. Изволь только, боярышня, написать записку, что я благополучно доставил вас до границы; в Полтаве я пробуду дней пять или шесть, а там поеду прямо в Москву, к князю, и доложу ему, что добрый молодой князь хотел отдать мне свои золотые. Это его порадует, доложу, что внучек в дедушку пошёл.
– Ну а о рублёвике, чай, тоже расскажешь князю, – спросила Серафима Ивановна.
– Коль к слову придётся, и о рублёвике доложу, – отвечал фельдъегерь, не скрывая насмешливой улыбки.
– Как же, не насплетничать никак нельзя! – пробормотала Серафима Ивановна сквозь зубы. – А ведь я с тобой, Григорьевич, только пошутить хотела, у меня для тебя не рублёвик, а тридцать рублёвиков приготовлены, вот они в этом мешочке, возьми их, да не забудь же сказать князю...
– И тридцати не возьму, боярышня...
– Иль и этого мало тебе? Ненасытная твоя душа...
– Не мало, а взять всё-таки не возьму, хоть сто червонных высыпи, так и то... одним словом, князь Василий Васильевич не велел.
– Так бы давно и сказал, голубчик... – «А жаль, что я не знала этого, – подумала Серафима Ивановна, – не рублёвик бы предложила я ему...» – Ну прощай, Григорьевич. Вот тебе записка к князю, да кланяйся и ему, и молодым князьям, и Машерке кланяйся – я сестрицу, княгиню Марию Исаевну, с детства привыкла Машеркой звать; так не забудь же, Григорьевич, доложить князю Василию Васильевичу, что ты сам отказался от ста червонцев, а что я, может быть бы...
По уходе фельдъегеря Серафима Ивановна обратилась к племяннику:
– Нет, Миша, – сказала она, – чем больше я на тебя смотрю, тем больше убеждаюсь, что твоё воспитание совершенно исковеркано и что мне придётся обратить на него серьёзное внимание. Ну как смел ты, например, давать золотые этому грубияну? Уж я не говорю о том, что если б ты любил и ценил меня, как должно, то ни за что не расстался бы с Людовиком XI, которого я дала тебе на память.
Миша стоял перед тёткой, хлопая глазами и ничего не отвечая ей. Он всё больше и больше дивился происшедшей и продолжающей происходить в ней перемене.
– Что ж ты стоишь как истукан и ничего не отвечаешь? Ведь я у тебя, кажется, спрашиваю: как ты смел дать фельдъегерю двадцать рублей без моего позволения?
– Да ведь ты сама, тётя, велела. Разве ты не помнишь, что ты сказала доктору? Да где доктор?
– Я на смех сказала это, сказала для того, чтоб этот болван-фельдъегерь понял, что он служил мне, а не тебе. Твоё дело было понять, что я сказала это на смех. А ты обрадовался, что он, вишь, тебе служил: на вот, мол, тебе два золотых!.. Ну а мой-то, заветный, зачем хотел ты отдать этому болвану? Кто позволил тебе распоряжаться моим золотым?
– Ты его дала мне, значит, он мой, а не твой, тётя. Если он твой, так возьми его в свой кошелёк. Вот он.
– Разумеется, возьму; да и твои все возьму. Дай-ка их сюда...
– Нет, своих золотых я не дам, мне их подарил дедушка...
– А, так ты так, негодный мальчишка! Дедушка подарил... На этого сонного итальянца, видно, рассчитываешь. Погоди!.. Аниська, принеси-ка поскорее розгу!
– Полно гневаться, матушка боярышня, – сказала Анисья, – ведь у них этого и в заводе нет.
– Ах ты негодница! Задумала учить меня! – закричала Серафима Ивановна, выталкивая Анисью из комнаты. – Пошла! Чтоб сейчас же были здесь розги: не то и тебя так отдеру, что забудешь, как прекословить мне. Ну, скорей у меня!
Анисья скрылась за дверью. Серафима Ивановна кинулась на Мишу и в ожидании розог схватила его за волосы. Он громко взвизгнул, ударил тётку по руке, освободился от неё и перебежал на другую сторону стола.
Началась игра вдогонки.
– Ах ты негодный мальчишка! Ах ты пострел этакой! – кричала Серафима Ивановна, бегая за Мишей. – Как ты смеешь! Сейчас пойди сюда! Хуже будет, когда поймаю! Аниська! Куда запропастилась, проклятая! Иди-ка сюда, держи этого скверного мальчишку!..
Анисья в это время, вместо того чтоб искать розги, искала Чальдини и нашла его в соседней корчме, пробующим венгерское. Он был немножко навеселе.
– Иди скорее, голубчик синьор, – сказала она ему, – vibere что там кефар с principello (Анисья, часто слышав русско-итальянские фразы Чальдини, отчасти переняла диалект этот); я должна розгу искать.
Из всей этой фразы Чальдини понял только слова principello (князёк) и bastone (трость, палка); этого было для него достаточно, чтобы опрометью вскочить из-за стола и побежать на выручку.
Игра вдогонки всё ещё продолжалась: Серафиме Ивановне несколько раз удавалось догнать своего партнёра, но он всякий раз, то подпрыгнув, то нагнувшись, выскальзывал у неё из рук. Запыхавшись от злости и от усталости, Серафима Ивановна продолжала, однако ж, игру:
– Погоди, пострелёнок! Будет тебе! Погоди, придёт Аниська! Аниська, каналья! Да что это ты провалилась? Сто лет жди тебя!.. А! Вот она! Наконец-то!.. Иди-ка сюда, мерзавка! Подержи его! Раздевай его. Вот я ему задам!..
Анисья с пучком розог в руке поспешно подбежала к Мише и, видя, что он собирается защищаться, взяла его за обе руки и шепнула: «Не бойся, голубчик, ничего не будет, это я так, дохтур велел».
Серафима Ивановна с яростью подбежала к Мише и подняла уже руку, чтоб схватить его за волосы или за ухо, но в эту самую минуту дверь отворилась, и в неё вошёл Чальдини.
– Погодите, синьора Серафима; я был бы в отчаянии, если б заставил вас дольше ожидать себя, – сказал он скороговоркой.
Миша кинулся к своему избавителю.
– Поедем скорее назад, я боюсь. – У мальчика начинался истерический припадок.
Чальдини взял его на руки и унёс в корчму, в которой у него оставалась ещё не допитая бутылка венгерского. Он дал ребёнку выпить полрюмки, успокоил и ободрил его, сказав, что подобная сцена уж никогда больше не повторится, и, дав ему отдохнуть, через полчаса возвратился вместе с ним к Серафиме Ивановне.
Она лежала на кровати, охая и вздыхая и в промежутках между оханиями браня Анисью. Когда вошли Чальдини и Миша, она застонала ещё жалобнее и, обратясь к Мише:
– Ты меня в гроб сведёшь, – сказала ему торжественно-укорительным голосом: – Я взялась за твоё воспитание; и отец, и мать, и дедушка твои со слезами просили меня об этом; а ты, неблагодарный мальчик, хочешь меня в гроб свести...
Чальдини спросил у Миши, что Серафима Ивановна сказала. Миша перевёл её патетическую фразу.
– Это всё вздор, – сказал Чальдини, – не верьте этому.
– Доктор не верит тому, что ты сказала, тётя, и мне советует не верить, – сказал Миша.
– Да что этот проклятый итальянец вмешивается не в своё дело! – взвизгнула Серафима Ивановна неистовым голосом. – Скажите, пожалуйста, ему, что ли, поручен ты или мне?..
Миша опять перевёл и вопрос Серафимы Ивановны, и ответ на него доктора.
– Доктор говорит, – сказал он, – что я поручен тебе, тётя, если ты будешь обращаться со мной, как следует обращаться с детьми, а если ты вздумаешь обижать меня, то и дедушка и папа не велели ему давать меня в обиду, а велели увезти меня от тебя подальше. У доктора и бумага есть...
Чальдини вынул из портфеля бумагу, на которой Серафима Ивановна узнала почерк Мишиного отца. В третьем параграфе этой бумаги, написанной по-латыни и переведённой по-русски, было сказано: «Если за пределами Российского государства доктор Чальдини найдёт обращение Серафимы Ивановны Квашниной с сыном моим, князем Михаилом Алексеевичем Голицыным, в чём-нибудь противоречащим получаемому им дома воспитанию, то имеет он немедленно, с нарочным отправить пакет за номером седьмым к русскому посланнику той страны, в которой они в то время находиться будут; в ожидании распоряжения господина посланника имеет доктор Чальдини переехать с сыном моим на другую квартиру, а по окончании с госпожой Квашниной всех расчётов, поручить её покровительству господина посланника, а ему, доктору Чальдини, продолжать путь с моим сыном до Парижа, где и сдать его с рук на руки господину адмиралу графу Шато Рано».
Есть натуры, – отменно подлые натуры, – которые готовы затоптать в прах доброго, слабого, уступчивого человека, которые готовы засечь до смерти беззащитного ребёнка и которые сами делаются уступчивыми до низости при первом получаемом ими отпоре. Прочитав 3-й параграф инструкции и видя по объёму инструкции, что она не ограничивается тремя параграфами, Серафима Ивановна догадалась, что, несмотря на мнимое своё легкомыслие, князь Алексей Васильевич позаботился оградить своего сына от случайностей продолжительного путешествия его с кузиной и совоспитанницей Машерки. Действительно, князь Алексей Васильевич, уже и прежде не охотно доверявший своего сына Серафиме Ивановне, как скоро услыхал от своего отца подробности о характере квашнинской помещицы, отправил к архимандриту Киево-Печерской лавры курьера с секретным пакетом, который архимандрит и передал доктору Чальдини.
Увидев, что дело приняло такой неожиданный для неё оборот, Серафима Ивановна изменилась мгновенно, калейдоскопически: искромётные глаза её приняли самое кроткое выражение, на лице её, всё ещё красном от гнева, выразилось смирение необычайное, её голос из визгливого сделался сладким, как голос сирены. Она встала с постели, слабыми шагами подошла к Мише, села около него, посадила его себе на колени и начала целовать его в лицо, и голову, и руки.
– Голубчик мой! Как он испугался! – приговаривала она. – Как он устал! Весь запыхался! Отдохни, голубчик!.. А все эта Аниська дрянная! Как ты смела принести розгу? Не могла понять ты, что я шучу?
– Виновата, матушка боярышня. Я думала...
– То-то думала, дура! Вот этой розгой тебя бы!.. Так обижать моего голубчика Мишу! Неудивительно, что почтеннейший доктор так огорчился этим и хочет написать посланнику. Сейчас же проси у него прощения, дура...
С этого вечера положение Миши изменилось; Серафима Ивановна, как будто исполняя данное ему в Квашнине обещание, обращалась с ним так же мягко, как и при дедушке, не браня его даже тогда, когда и следовало бы побранить. К её большому удивлению, Чальдини довольно легко согласился для первого раза простить дуру Аниську, то есть не посылать нарочного в Варшаву и не доводить этого прискорбного недоумения до сведения князя Василия Васильевича и его сына. Чальдини продолжал предпочитать сон всякому другому препровождению времени, но Серафима Ивановна уже не верила в сонливость лукавого итальянца, всегда готового проснуться так для неё некстати.
Анисье всё ещё иногда доставалось, но больше на словах, чем на деле, и изредка только, самыми незначительными, на скорую руку даваемыми толчками. Она очень философически переносила и те и другие мудрые пословицы: «Брань на ушах не виснет» и «Русский человек за толчком не гонится».
Мише, как часто бывает с мальчиками его лет и как читатель уже видел, очень хотелось быть учителем, то есть давать Анисье уроки французского языка.
– Ну стоит ли она этого? – возражала Серафима Ивановна. – Лучше поучи меня по-итальянски, я тебе спасибо скажу: я рада буду уметь говорить с почтеннейшим Осипом Осиповичем.
Итальянские уроки надоели Серафиме Ивановне со второго же дня.
– Нет, Мишенька, – сказала она, – я слишком не понятлива, да и язык-то такой мудрёный, как будто и похож на французский, а выходит совсем другое, лучше уж поучи Анисью по-французски, коль тебе так хочется, а ты, дура, учись у меня хорошенько, умей ценить, что сам молодой князь учит тебя.
В Бродах случилась новая история, но совсем другого рода. Какой-то спекулянт-немец, предвидя значительную эмиграцию поляков в Западную Польшу из отошедших к России польских городов, открыл в Бродах роскошную гостиницу со всевозможным комфортом, навесил с трёх сторон гостиницы огромные золочёные вывески: Гостиница «Польша», но цены на своих прейскурантах выставил не на польские злоты, а на австрийские, которые, как известно, ровно вчетверо дороже. Он рассчитывал, что иной поляк, особенно подгулявший, обидится, увидев счёт в сорок или шестьдесят злотых, а между тем охотно заплатит десять или пятнадцать флоринов. Расчёт немца оказался верным: он богател не по дням, а по часам и года в два прослыл первым богачом в городе. Кухня у него была хорошая, погреб ещё лучше, богатые польские эмигранты останавливались исключительно у него, и разве изредка кто-нибудь из них поспорит из какого-нибудь лишне приписанного в счёте червонца.
В Бродах русский язык был почти неизвестен.
– Спроси-ка, Мишенька, – сказала Серафима Ивановна, – какая здесь гостиница поскромнее да подешевле, а то эти ляхи да жиды готовы догола обирать проезжающих.
– Какая здесь лучшая гостиница? – спросил он.
Прохожий указал на гостиницу «Польша», и дормез въехал в ворота роскошной немецкой гостиницы.
Подали ужин, простой, но обильный и очень вкусно приготовленный. Вина, кроме Чальдини, никто из путешественников наших не пил, и Серафима Ивановна, велев подать для него бутылку венгерского, поморщилась и чуть было не отменила своего приказания, узнав, что эта бутылка стоит девять флоринов, то есть девять злотых, как она полагала.
«Ну да авось он всей бутылки сразу не выпьет, – подумала она, – остаточек с собой возьмём, ему же, пьянице, завтра пригодится».
Постели были мягкие, с пружинами, простыни, одеяла и наволочки – белые, прямо из прачечной, о клопах не могло быть и речи. Серафима Ивановна заснула как убитая и, проснувшись на следующее утро очень поздно, объявила, что с самого Квашнина ей ни разу не привелось поспать так хорошо, как в эту ночь.
Она потребовала счёт и с большой радостью увидела на нём итог в двадцать один флорин. «Из них девять, – рассчитывала она, – пропиты итальянцем, значит, остальное, то есть и ужин, и ночлег, обошлось нам один рубль и восемь гривен, это очень, очень недорого...»
– А что, Осип Осипович, не отдохнуть ли нам здесь денька два или три? Ведь здесь очень недурно. Спроси-ка у него, Миша... Да не хочешь ли сходить с ним в кондитерскую? Вон цукерня написано.
– Ужо сходим, тётя, а теперь мне надо дать урок Анисье, – отвечал Миша с важностью профессора, не шутящего преподаваемым им предметом.
На четвёртые сутки счёт возрос до ста двадцати восьми с половиной флоринов. Серафима Ивановна отсчитала двадцать шесть пятизлотников, вручила их конторщику, принёсшему счёт, и щедро объявила, что остальные полтора флорина она жертвует на вудку ему, конторщику и прислуге гостиницы.
Немец начал объяснять ей на плохом польском языке, что с неё надо получить не сто двадцать восемь с половиной, а пятьсот четырнадцать польских злотых.
– Что он врёт, Миша? Спроси-ка у него по-немецки. Мне чудится, что он просит пятьсот четырнадцать флоринов.
Миша объяснил тётке, что она действительно должна гостинице пятьсот четырнадцать злотых, потому что в прейскуранте цены обозначены австрийскими флоринами, стоящими на русские деньги по шестьдесят, а не по пятнадцать копеек каждый.
– Что он, разбойник, с ума сошёл, что ли? Да где я возьму такие деньги? У меня и нет их. Скажи ему, что с меня прогоны до самого Львова вперёд содрали, двадцать два рублёвика с лишком содрали. Так какие ж у меня деньги?
– Возьми мои, тётя, коль у тебя нет денег, ведь здесь, ты сама говорила, очень хорошо, а доктор говорит, что хорошо, то и дорого.
– Нет, Миша, ты лучше скажи ему, мошеннику... Как по-немецки мошенник? Я сама скажу...
Чальдини попросил Мишу передать тётке, что так как она находит издержки гостиницы слишком значительными, то он просит у неё позволения принять половину счета на свою долю.
– Да! Знаю я, чтоб потом соком выжать у меня эту половину, – проворчала сквозь зубы Серафима Ивановна, – нет, Мишенька, скажи доктору, что не нужно, что дедушка не велел... А не уступит ли чего-нибудь этот злодей?
Злодей не уступил ни гроша, и Серафима Ивановна, ворча и бранясь, заплатила весь счёт сполна, взяв для этого у Миши всё его богатство, не исключая и заветного Людовика XI.
– Ты смотри, Мишенька, об этих деньгах ни дедушке, ни отцу не пиши, – сказала Серафима Ивановна, выезжая из Брод, – а во Львове, когда получу деньги по кредиту, отдам тебе твои шестьдесят рублей, помни же, что я взяла у тебя ровно шестьдесят рублей.
Неделю тому назад, до сцены в Бердичеве, Мише порядком досталось бы и за то, что он велел ямщику заехать в такую дорогую гостиницу, и за то, что, зная разницу между польским и австрийским флоринами, он не предупредил свою тётку об этой разнице, и, наконец, за то, что из сочтённых в Карачеве семидесяти одного рубля у него осталось в Бродах всего шестьдесят, а остальные деньги или истрачены, без ведома тётки, в цукерне, или, что ещё хуже, — розданы попрошайкам, приносящим под предлогом бедности продавать в гостиницу самые ненужные вещицы: картинки, карандаши, перочинные ножички и прочую дрянь; но теперь Мише сходило с рук решительно всё, и он не только часто пользовался, но даже щеголял своим независимым положением. При чужих людях он в особенности старался держать себя совершенно как большой, как настоящий учитель. Во Львове, например, в присутствии банкира, после урока Анисье, он остался довольный её прилежанием и для поощрения дал ей пряник и пять грецких орехов в сахаре. Подобные поощрения случались довольно часто и прежде, Серафима Ивановна смотрела на них сквозь пальцы, косясь, правда, не на Мишу, а на Анисью.
Банкир привёз ей во Львов сто червонцев, но Мише долг свой она не отдала, а только сказала, чтобы он не подумал, что она забыла этот долг: она не отдаёт его оттого, что всё равно, где лежат его деньги – у него ли в кармане или у неё в шкатулке. Бедному мальчику конфузно было попросить у тётки, в счёт долга, хоть десять гульденов на маленькие свои расходы и на поощрение своей ученицы. Заметив его горе, Чальдини предложил ему перехватить несколько гульденов у него, Миша стал было отказываться, но Чальдини настоял, сказав, что такая безделица нимало не стеснит его даже в том невероятном случае, если тётка откажется заплатить за Мишу. Миша занял у доктора два червонца, и поощрения, прекратившиеся было, начались опять.
Анисья всё больше и больше привязывалась к своему маленькому учителю, которого она очень полюбила ещё в Квашнине и который в дороге одним своим присутствием избавлял её от многих неприятных стычек с её помещицей. Поощрения она всякий раз принимала с большой благодарностью, но ела их редко, не иначе как по настоятельному требованию учителя, а большей частью откладывала для него же, на чёрный день.
«Бог знает, – думала она, – может быть, для него, для моего голубчика, опять настанут чёрные дни, так хоть пряничками да орешками потешу его...»
Училась Анисья так хорошо, успехи её в русском и французском языках были так быстры, что она в какие-нибудь Десять – двенадцать дней научилась по складам читать по-русски и знала наизусть много французских, очень для неё нужных, находила она, фраз. Серафима Ивановна не могла надивиться её старанию и успехам.
– Эка ты дура, Аниська, – говорила она, – целые дни сидишь за тетрадью! Очень нужно учиться тебе грамоте да знать по-французски! Будто ты не понимаешь, что все эти уроки только так, в шутку, для забавы молодого князя, а ты и рада лакомиться его пряниками да цукерками да повторять, как сорока: «Покажи мне, где живёт прачка». Не за чем знать тебе, где она живёт: велят, так и без прачки, сама выстираешь бельё...
Анисья молча не соглашалась со своей помещицей и находила, что, отправляясь, может быть надолго, в страну, где никто не говорит на её языке, и выучась, хоть немножко, говорить на языке этой страны, она не так сильно будет тосковать если не по отечеству, то по своей Анюте, по которой она не переставала грустить с самого отъезда из Квашнина.
– А что, principeilo, – спросила она раз у Миши (ей очень нравилось слово principeilo, особенно применённое к Мише), – что, если б я в Квашнине попросила твоего дедушку, чтоб Анюта ехала с нами? Ведь он, пожалуй, велел бы боярышне взять её?
– Конечно, велел бы. Напрасно ты мне, Анисья, не сказала; я бы сам попросил дедушку; с Анютой нам было бы веселее ехать; да, кстати, я бы, пожалуй, и её поучил.
– Видишь ли, и захотелось мне попросить тебя, да и забоялась я. Думала, боярышня отказала, так, видно, не судьба, а может быть, говорю, даже и к лучшему, что она отказала: при Карле Фёдоровиче, при больничном-то докторе нашем, Анюта отдохнёт, говорю, он человек добрый. А кабы я знала, что и здесь будет не очень дурно, то, может быть, и решилась бы я поклониться твоему дедушке.
– Хочешь, Анисьюшка, я попрошу тётю, чтоб она велела прислать Анюту в Париж? Она мне теперь, ты видишь, ни в чём не отказывает, и в этом не откажет...
– Отказать-то она не откажет, – отвечала Анисья, – пожалуй, даже обещает, а всё-таки ничего не сделает, да ещё мне же и достанется. Вот кабы дедушке твоему или родителю написать, так совсем другое бы дело; да и то боязно: больно рассердится Серафима Ивановна на нас на обоих, если Анюта приедет в Париж без её ведома. Лучше бы посоветоваться с Осипом Осиповичем, ведь завтра, слышь, мы весь день здесь?
– Да, тете хочется купить баранью шубку, ей очень расхвалили ольмюцких барашков, да и отдохнуть хочется ей.
– Так вот, когда она поедет по лавкам, а мы сядем за урок, так и попросить бы доктора подсесть к нам. Он надоумит нас, что делать. Он сам знает, что Анюту очень надо бы полечить в тёплом месте; уж больно не любит она зимы, а в Париже, говорят, зимы совсем не бывает, не то что у нас в Квашнине.
На следующее утро как условились, так и сделали. Напившись кофе, Миша принялся за урок Анисье, а Серафима Ивановна отправилась по магазинам, велев завезти себя сперва к банкиру Виланду, лучшему в Ольмюце, то есть имеющему наибольшее число корреспондентов за границей.
До Ольмюца Серафима Ивановна имела дела только с банкирами еврейского происхождения, обращавшими больше внимания на цифры верящих писем, чем на их редакцию; и в Бродах, и во Львове они удовольствовались гем, что взяли е Серафимы Ивановны квитанции в выданных ей деньгах и означили эту выдачу на её верящем письме.
Виланд же был честный и аккуратный немец, довольно словоохотливый и очень дороживший составленной им себе репутацией самой изящной учтивости и вместе с тем аккуратности, доходящей до педантизма.
– Что вам угодно, милостивая государыня, – спросил он по-немецки, выходя из своего кабинета навстречу посетительнице, – чем могу служить вам?
– Я бы желала взять в вашей конторе денег по кредитиву, – отвечала Серафима Ивановна по-французски.
– Кредитив ваш на моё имя? – спросил Виланд довольно чистым для немца французским языком.
– Нет, не на ваше, а на имя Лавуазье, в Париже.
– Позвольте посмотреть.
Серафима Ивановна вручила ему верящее письмо.
Виланд едва взглянул на него.
– Я знаю этот кредитив, – сказал он, – господин Лавуазье прислал мне с него копию... Сколько вам угодно взять в моей конторе, милостивая государыня?
– Да червонцев двадцать пять или тридцать. До Вены мне тридцати червонцев будет, я думаю, довольно; я рассчитываю быть в Вене послезавтра.
Виланд подумал.
– Извольте, милостивая государыня, – сказал он, – тридцать червонцев я вам могу выдать с удовольствием, благоволите подписать эту квитанцию.
– А если б я пожелала больше? – спросила Серафима Ивановна, нервы которой начинали сдавать от изящной учтивости банкира, – если б я у вас попросила не тридцать, а триста, триста тысяч червонцев, разве бы вы мне их не выдали?
– То есть, изволите ли видеть, милостивая государыня, – хладнокровно отвечал Виланд, – и да и нет.
– Я вас не понимаю, господин банкир.
– Прикажете ли говорить с вами откровенно, милостивая государыня?
– Сделайте одолжение, милостивый государь.
– Отчего вы не изволили привезти с собой молодого князя Михаила Голицына, вверенного вашему попечению?
– Какой вопрос! Он остался в гостинице, в гостинице «Вена», «Штат Вин», как здесь называют её... Да не всели вам равно, где он? Разве кредитив написан не на моё имя?
– Опять вопрос щекотливый, очень щекотливый, милостивая государыня, и я опять должен отвечать вам на него: и да и нет; кредитив, если вам угодно, написан на ваше имя, но благоволите обратить внимание на выражения, в которых он написан: в коммерции, как и в дипломатии, не употребляется ни одного слова лишнего, и хороший банкир, точно так же как и хороший посланник, должен уметь читать между строчками; позвольте ещё раз ваш кредитив. В нём, изволите ли видеть, сказано: «Г-же Квашниной, которая взяла на себя попечение о моём внуке, князе Михаиле Голицыне, с ней вместе путешествующем... прошу г-на Лавуазье и корреспондентов его, как во Франции, так и за границей...» Изволите ли видеть, как ясно сказано... «Выдавать мадам Квашниной...» и так далее.
– Так что ж из этого следует? – спросила Серафима Ивановна, – мне нечего перечитывать этот кредитив, я его сто раз читала и знаю наизусть.
– А из этого следует то, что, согласитесь сами, милостивая государыня, – господину Лавуазье и его корреспондентам нет никакой надобности знать, что молодой князь Михаил Голицын путешествует по Европе с мадам Квашниной и что дед его желает, чтоб он продолжал своё воспитание в Париже. С другой стороны, сколько я знаю, первый министр России не такой человек, чтобы пустословить в деловом письме.
– Что ж вы читаете между строчками этого делового письма, господин банкир?
– Читаю, – вы изволили приказать мне говорить с вами откровенно, – что кредитив написан не столько на ваше имя, сколько на имя вашего племянника, хотя он и несовершеннолетний. И это ещё более подтверждается концом письма, где сказано, что по помещении князя Михаила...
– Знаю, читала... Следовательно, без позволения князя Михаила я не могу получить деньги у банкиров?
– О его позволении в кредитиве ничего не сказано, но присутствие его при вас обусловлено ясно; поэтому я мог выдать тридцать червонцев по доверию к вашему честному виду, как говорят французы, но если б дело шло о более значительной сумме, то я должен бы был попросить у вас позволения поговорить хоть минутку с вашим племянником.
– Вот дурак-то! – сказала Серафима Ивановна, садясь в коляску. – Чего-чего не наговорил он мне! И не дорого оценил он мою внешность: тридцать червонцев... Тьфу, болван! Хуже всякого жида!
Пока Серафима Ивановна была у Виланда и покупала потом шубку и кое-какие съестные припасы, Миша, Анисья и Чальдини, подсевший к ним вскоре после отъезда Серафимы Ивановны, вступали в очень важный заговор против власти квашнинской помещицы за границей.
Анисья очень удивилась, узнав, что во Франции если она пожелает, то может отойти от Серафимы Ивановны и получить паспорт на свободное жительство где захочет.
– Как, без всякого выкупа! – вскрикнула она. – Неужели во Франции нет крепостных! Вот благословенная-то страна!
– Крепостные-то во Франции есть, – отвечал Чальдини, – и они, может быть, ещё несчастливее ваших русских; но иностранные крепостные, как только переезжают границу Франции, могут требовать свободы, поступают под покровительство законов и по истечении трёх лет получают права гражданства. Даже здесь, в Римской империи, если Анисья хочет, то может хоть нынче же и почти без хлопот получить паспорт из ратуши: закон положительный...
– Куда я пойду, батюшка доктор? Да она тогда мою Анюту до смерти засечёт...
Переводя ответ Анисьи, Миша с удивлением спросил у доктора, отчего если Анисья провинится перед его тёткой, то за это будет наказана Анюта.
– Вы ещё не знаете, на что ваша тётка способна, – отвечал Чальдини, – не с тем говорю я вам это, чтоб ещё больше вооружить вас против неё, а с тем, чтобы предостеречь вас: помилуй Бог, если вы хоть одним словом проболтаетесь, хоть одним жестом выдадите вашей тётке, что между нами было какое-нибудь совещание; вам, разумеется, ничего не будет; и Анисью мы отстоим; но бедная дочь Анисьи тогда за всё поплатится; а лучше мы примем другие меры, и до поры до времени о нынешнем нашем разговоре ни слова. Даже между собой, в уроках ваших, не намекайте о нём... Теперь, пока нет тётки, спросите у Анисьи, продаются ли у них в Квашнине крепостные девушки отдельно от семейств.
– Замуж к соседям продавались девки, – отвечала Анисья, – за девку по двадцати рублёвиков и больше давали, смотря какая девка; а так не слыхать, чтоб продавали, да и покупать некому.
– А кроме дочери, есть у Анисьи какая-нибудь родня в Квашнине? – спросил Чальдини у Миши.
– Никого нет у неё, кроме деверя, говорит, – отвечал Миша, – да и тот, кажется, в ратники назначен.
– Ещё спросите у неё, сколько лет её Анюте.
– Да вот, – сказала Анисья, – когда мой муж помер, ей, кажись, одиннадцатый годок пошёл; на вид-то она мала, а годов ей много: в Устретенье будущее, значит, ей двенадцать лет минет; она у меня, я помню, в ночь на Устретенье родилась...
– Ну и basta! – сказал Чальдини, вставая и уходя из комнаты, – Помните же условие: ни слова, ни намёка обо всём этом.
По уходе Чальдини Миша счёл долгом сделать строгий выговор своей ученице.
– Какая ты странная, Анисья, – сказал он ей очень серьёзным тоном, – я тебя учу-учу, а ты меня при людях срамишь. Вот ты уже почти и читать выучилась, а говорить всё не умеешь; всё как-то по-деревенски говоришь: что за Устретенье?! Такого и праздника нет, скажи, Сретение.
– Ах ты мой голубчик, милый какой! – сказала Анисья. – Всё буду говорить по-твоему, прикажи только. Да не гляди на меня такими сердитыми глазищами! Ух! Словно съесть хочет! А вот я не боюсь!
Серафима Ивановна возвратилась очень усталая и очень не в духе. Шубку ей удалось купить хорошую и довольно сходно, провизией она тоже запаслась и лучше и дешевле, чем думала, так что хоть до самой Вены ни разу не останавливайся в гостиницах; но разговор с Виландом не выходил у неё из головы.