412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Голицын » Царский изгнанник (Князья Голицыны) » Текст книги (страница 13)
Царский изгнанник (Князья Голицыны)
  • Текст добавлен: 11 ноября 2018, 20:00

Текст книги "Царский изгнанник (Князья Голицыны)"


Автор книги: Сергей Голицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)

   – Он у меня так прилежно учится всему, и в особенности иностранным языкам, что доктор Чальдини читает с ним Данта и Тасса, а дедушка не называет его иначе как маленьким полиглотом.

Восьми лет Миша чуть было не умер от крупа, унёсшего в три дня его брата Васю и несколько дней спустя маленькую пятилетнюю Машу, фаворитку отца. Попечения княгини Марии Исаевны о детях во время их болезни, отчаяние её по смерти двух младших доказали князю Алексею, что она действительно не волчица; кроме того, известия, доставляемые тайной полицией, давно уже были удовлетворительны, и князь Алексей, хотя и не сделался с женой своей нежнее, стал, однако ж, смотреть на неё с меньшим предубеждением, чем прежде. Вскоре после смерти младших детей своих он назначен был пермским наставником и, уезжая обозревать своё наместничество, перевёз жену с выздоровевшим Мишей к своему отцу.

Несмотря на многосложные занятия свои по управлению государством, князь Василий Васильевич находил возможность ежедневно уделить хоть полчаса на наблюдение за воспитанием, учением и даже играми Миши, который вскоре так полюбил дедушку, что очень часто мысль огорчить его вернее всякого наказания заставляла Мишу отказаться от какой-нибудь шалости или усерднее приняться за какой-нибудь урок.

И так рос Миша и дорос до того времени, когда читатель, впервые встретившийся с ним на обеде царевны Софьи Алексеевны, проводил его, недели две спустя, из Тулы за границу.

Весь первый день до вечера он горько проплакал, к великой досаде Серафимы Ивановны, которая рассчитывала на познания его в итальянском языке, чтобы поговорить с Чальдини. Несколько раз принималась она утешать Мишу, но утешения эти делались таким кисло-сладким тоном, что от них Мише плакалось всё больше и больше.

– Экий плакса! – пробормотала Серафима Ивановна. – Кабы я знала, что ты такой, ни за что не взяла бы тебя себе на шею! – От этих слов Миша тоже не утешился, и для беседы с Чальдини Серафиме Ивановне поневоле пришлось достать из каретной сумки запасённый ею французско-итальянский словарь.

Разговор по книжке не клеился; к тому же смеркалось. Правда, Серафиме Ивановне удалось задать итальянцу несколько вопросов, приблизительно похожих на те, которые ей хотелось бы сделать; но ответы Чальдини совершенно разнились с напечатанными в книжке, и она не поняла в них ничего, кроме слова «signora», довольно часто встречающегося в речах Чальдини. Да и итальянцу гораздо больше хотелось спать, чем говорить со своей спутницей, и на один из её вопросов он вместо ответа громко зевнул, а на следующий присвистнул и захрапел.

   – Невежа! – прошептала Серафима Ивановна. – С дураком разговариваешь; коверкаешь себе глаза, чтоб только занять его, а он и ценить этого не умеет!

Миша, предчувствуя новый наплыв утешений, притворился спящим и вскоре заснул в самом деле.

Серафима Ивановна от нечего делать вступила в разговор с Анисьей:

   – Экая ты у меня халда, Аниська, как я посмотрю. Итальянец на тебя развалился, а ты и обрадовалась. Не можешь сказать ему, что это неприлично! Скажи ему, бесстыднику, чтоб он отнял глупую свою голову с твоего плеча.

Анисья привстала, Чальдини, не просыпаясь, перенёс свою голову на другую сторону и упёрся ею в подушку.

   – Что ж ты мне ничего не отвечаешь, дрянь ты этакая? – продолжала Серафима Ивановна. – Иль не с тобой говорят?

   – Виновата, матушка боярышня; я думала, раз он перелёг на ту сторону, так что мне и отвечать!

   – А сама не могла догадаться, что не след ему лежать на тебе? Я дурь-то у тебя из головы выбью!

Анисья молчала.

   – Что ж ты мне ничего не отвечаешь? Иль не с тобой говорят? Да, никак, ты ревёшь? Только этого недоставало!..

   – Виновата, матушка боярышня, больно сердечко ноет по Анюте-то: приведёт ли мне Бог увидеть её, мою голубушку!

   – А ты думаешь, мне очень весело смотреть, как ты ревёшь. Перестань, говорят! Нет...

Серафима Ивановна привстала и приподняла правую руку. Анисья инстинктивно посунулась назад, не успев сообразить, что этим движением вина её только увеличивалась, но, к счастию Анисьи, Серафима Ивановна вспомнила, что из Киева Чальдини должен писать князю Василию Васильевичу, который приказал, чтобы Миша тоже писал ему по крайней мере раз в неделю.

«Ещё, пожалуй, проснутся от шума да потом насплетничают», – подумала Серафима Ивановна и уселась на своё место.

Анисья с недоумением посмотрела на неё и продолжала плакать, глотая слёзы, под грозные шушуканья своей госпожи. На её памяти не случалось, чтобы замахнувшаяся десница квашнинской помещицы отступила, не закончив своего дела. Анисья призадумалась и не замедлила додуматься до причин этого феномена. Известно, что состояние рабства, лишая раба энергии, необходимой для защиты самых обыденных прав человеческих, изощряет между тем его умственные способности и направляет их исключительно на изучение слабых струн своего владыки, на изыскание средств пользоваться этими слабыми струнами. На этих-то началах и основано всё воспитание маленьких невольников: в тот нежный возраст, когда детям свободных сословий твердят на разные тоны: не лги, не воруй, не льсти, большей частью напрасные назидания, маленьким невольникам открыто проповедуют, что обмануть помещика – не грех, что украсть у него то, что лежит оплошно и что можно украсть безнаказанно, – очень похвально, что льстить не только помещику, но и старосте, и лесничему, и всем предержащим власть – необходимо, потому что ничто вернее лести не укрощает разгневанного барина и не усыпляет бдительности прочих властей, что, во всяком случае, главное внимание всякого крепостного должно быть обращено на изучение характера своего господина и что когда воспитывающийся совершенно применится к этому характеру, то может считать своё воспитание отлично оконченным.

К вечеру приехали в Мценск. Достали погребцы с провизией, напились кофе, закусили и разошлись. Чальдини и фельдъегерь отправились ночевать к станционному смотрителю, а Серафима Ивановна с Мишей и Анисьей расположились в той комнате, где закусывали. Тогдашние становые дома в отношении комфорта и чистоты мало отличались от нынешних почтовых станций: только что Серафима Ивановна начала засыпать, как её осыпала сплошная масса кусающих, щекотящих, ползающих и прыгающих насекомых. Анисье, подвергнувшейся той же участи и тоже не спавшей, велено было засветить свечку. Покуда отыскались кремень, огниво, трут и серные спички, покуда Анисья высекала огонь, прошло с четверть часа, в продолжение коих Серафима Ивановна не переставала бранить Анисью, приговаривая:

   – Вот будет тебе ужо! Дай только свечка зажжётся!

Трут несколько раз загорался и от неосторожности Анисьи погасал.

   – Да что ты, с ума сошла, что ли, – кричала Серафима Ивановна, – рада, что тут всякая дрянь гложет меня! Хоть до смерти заешь помещицу, говорит! Погоди только, озорница!..

Анисья продолжала изо всей силы стучать кремнём об огниво над самыми ушами Миши, который наконец проснулся. Комната тут же осветилась.

В эту минуту опрометью вбежал в неё Чальдини в ночном колпаке и в наряде, чаще употребляемом в южной Италии, чем у нас в великороссийских губерниях:

   – Не можа! – кричал несчастный итальянец плаксивым голосом.

   – Ах, какая гадость! Какой стыд так одеваться! – проговорила Серафима Ивановна. – Уйди, синьор, убирайся скорее вон!

Чальдини забормотал что-то так скоро, что даже Миша, хорошо говоривший по-итальянски, на этот раз не понял его.

   – Я поп бельмес, – кричала Серафима Ивановна, – убирайся же!.. А ты, – прибавила она, обращаясь к Анисье, – рада глазеть, бесстыдница! Прогони его сейчас же...

   – Мне нельзя встать, матушка боярышня, я тоже раздета, а вот кабы князёк...

   – Так кинь ему, болвану, что-нибудь, чтоб он прикрылся.

Миша подал итальянцу своё ватное одеяло. Только тут заметил вскочивший спросонья Чальдини, в каком лёгком костюме он предстал пред очи Серафимы Ивановны. Он поспешно укутался в одеяло и выбежал из комнаты. Минут через пять он возвратился одетый.

Анисья покуда тоже кое-как оделась, и Миша тоже, а Серафима Ивановна, оставаясь в постели, скрыла большую часть своей персоны за импровизированным Анисьей занавесом и, высунув голову, вступила с Чальдини в совещание, что им делать.

   – Не знай, – говорил итальянец, – не можа.

Толковали, толковали и решили, что пойдут почевать в карету.

   – Там хоть и тесненько, – заключила Серафима Ивановна, – но, по крайней мере, нет ни клопов, ни тараканов.

Этим и окончился первый день путешествия.

Последующие дни мало отличались от первого: тот же притворный или действительно непробудный сон Чальдини; те же бесполезные утешения Миши (бесполезные, потому что Миша мало-помалу утешался сам собой); те же бранные слова со взмахиваниями на Анисью; наконец, та же предосторожность Анисьи как можно реже оставаться с глазу на глаз со своей госпожой. Анисья живо подметила, что присутствие Чальдини и даже Миши, присутствие, не всегда стеснявшее язык Серафимы Ивановны, имело большое влияние на её руки.

   – А сколько у тебя денег? – как-то спросила Серафима Ивановна у племянника.

Миша вынул из кармана кошелёк и высыпал на руку Серафимы Ивановны всё своё богатство; у него оказалось три десятирублёвые русские монеты, две французские, шесть рублёвиков и десять совершенно новеньких полтинников.

   – А! Какой ты богач, Миша! – сказала Серафима Ивановна, считая деньги. – Тридцать, пятьдесят, пятьдесят шесть... шестьдесят рублей с лишком... а вот я тебе ещё подарю. Посмотри: Людовик XI в сорок восемь ливров... Это редкая монета, береги её.

   – Зачем мне, тётя, – отвечал Миша, покраснев, – у меня довольно своих денег, а у тебя, ты говорила, мало; ты говорила, на дорогу даже недостанет.

   – Ещё бы: везде такие бешеные цены на станциях: простая курица – два алтына; вчера для доктора жарили... у них, еретиков, слышь, нет Успенского поста... но ты о дороге, Миша, не беспокойся; до Львова как-нибудь доедем, а там у нас кредитив на главные города Европы; кредитив на сорок тысяч ливров... Бери же, Миша.

Миша спрятал Людовика XI в свой кошелёк, который и положил в карман, удивляясь, отчего тётке ни с того ни с сего вздумалось сделать ему этот, совсем для него ненужный, подарок.

Запасённая в Квашнине провизия на четвёртый день путешествия подошла к концу, а запастись новой было негде: на пути встречалось мало городов. Думали как-нибудь дотянуть до Киева, но за две-три станции до Нежина все так проголодались, что пришлось обратиться к скромной трапезе станционной смотрительницы. Подали свекольник с малосольными огурцами, постный борщ из бураков и твёрдые, как дерево, галушки в конопляном масле. Обилие блюд вознаграждало недостаток искусства кухарки. Все наелись досыта, даже до тошноты, потом напились кофе, потом велели закладывать лошадей и, прощаясь со смотрительницей, Серафима Ивановна сунула ей в руку пятиалтынный.

В то время цены на продукты питания были в средней полосе России баснословно низкие; но Серафима Ивановна предполагала их ещё ниже действительности.

   – Что это, матушка, – сказала смотрительница, – пять человек ели, ели, а ты пятиалтынный даёшь! Уж по крайности четыре гривны пожалуй... Да коль и всю полтину дашь, так и то лишков не будет.

   – Врёшь, дура, – отвечала Серафима Ивановна, – нет у меня бешеных полтин для тебя. Какие тут пять человек ели? Я не дотронулась до твоих бураков: терпеть свёклы не могу; и галушек я твоих в рот не брала, их не разжуёшь. Доктор тоже привык к макаронам, а не к галушкам; да у него ещё свой кусок курчонка оставался, и он твоего, кроме хлеба, ничего не ел, я сама видела; Аниська, – ты знаешь, – много есть не смеет; племянник мой – ребёнок, только кусочек курочки и скушал... А ел твои галушки один фельдъегерь. Так за одного человека полторы гривны – красная цена.

   – Нет, матушка, воля твоя, а больно обидно, – возражала смотрительница, – прибавь хоть две гривенки.

   – Говорят тебе, не прибавлю, – закричала Серафима Ивановна, – убирайся, пока цела!..

Серафима Ивановна встала в боевую позицию, то есть подбоченилась одной рукой и подняла другую вверх.

   – Ке фатэ, синьйора, – сказал Чальдини, между тем как Миша, никогда не видавший ничего подобного, с испугом глядел на тётку.

Серафима Ивановна вспомнила, что до Киева не далеко и что из Киева на неё насплетничают; она тут же переменила боевую позицию на более приличную, но прибавки смотрительнице всё-таки не дала.

   – Ну, не приедайся, дура, – сказала она ей, – право, пятиалтынный – цена хорошая за твой обед; здесь у вас, у хохлов, провизия дешева. Чай, и на гривну не съели у тебя.

Сказав это, Серафима Ивановна важно направилась к двери.

Чальдини, идя за ней и не говоря ни слова, вынул из кармана двугривенный и подал его хозяйке.

   – Спасибо, голубчик-тальянин, – сказала хозяйка, – а то, право слово, больно обидно было... Дай Бог тебе благополучного пути!

Чувствуя и понимая, что поступок Чальдини был и естественнее и благороднее поступка Серафимы Ивановны, Миша покраснел за тётку и, тоже не сказав ни слова, сунул в руку смотрительнице один из своих новеньких полтинников.

   – И тебе спасибо, голубчик-князёк, – сказала ему смотрительница, – только этого уже больно много будет. Я твоей полтины не возьму, да она и не твоя, чай, ты ещё махонький, тебя за неё тётка забранит.

   – Не бойся, хозяюшка, тётя не забранит, – отвечал Миша. – Это она только нынче так, а то она добрая...

Когда отъехали от станции, Серафима Ивановна, насупившись, надувшись, но голосом, полным оскорблённого достоинства, начала намекать Анисье, как иные люди поступают неприлично, бестактно; как надо держать себя от таких людей подальше и как обидно для порядочной дамы видеть, что назло ей приплачиваются этими людьми собственные двугривенные за дурной обед, за который она и без того заплатила слишком щедро. Сказав это, она с холодным презрением взглянула на Чальдини, думая поразить его за его бестактность; но, не заметив дутья Серафимы Ивановны и не поняв её намёков, Чальдини спал сном невинности. Рассказы Вебера о подвигах квашнинской помещицы произвели такое действие на честного и прямодушного итальянца, что, несмотря на молодость и красоту Серафимы Ивановны, он не только не признавал её ни молодой, ни красивой, но, кажется, даже совсем не признавал её женщиной. Последняя, только что случившаяся сцена со смотрительницей, конечно, не прибавила в нём желания быть со своей спутницей полюбезнее или хоть поучтивее.

   – Да и ты хорош! Нечего сказать, – сказала Серафима Ивановна Мише. – Я вижу, что мне будет с тобой много возни, чтоб исправить твои скверные наклонности. Как ты смел дать этой негодяйке-смотрительше полтинник? Кто тебе позволил?

   – Да у кого ж мне спрашиваться, тётя? Я дал ей свой собственный полтинник, – смело отвечал Миша.

   – А! Так вот как ты отвечаешь мне, скв...

Чальдини, исподтишка, но довольно сильно ущипленный Анисьей, открыл глаза и с недоумением смотрел на гневное лицо Серафимы Ивановны, внимательно прислушиваясь к её словам.

«Кабы не эти проклятые письма из Киева», – опять подумала Серафима Ивановна и... переменила тон.

   – Я знаю, – продолжала она, обращаясь к Мише, – знаю, что деньги ваши; извините, пожалуйста, что я осмелилась сделать вам замечание... Кредитивное письмо тоже ваше: в нём написано, что деньги должны выдаваться на ваше воспитание; может быть, прикажете вам отдать его?

   – Нет, не нужно, тётя, кредитив дедушкин, а не мой, а эти деньги мои собственные, мне дедушка дал их перед отъездом из Квашнина и позволил распоряжаться ими, как я хочу. Правда ли, господин доктор?

   – Правда, – отвечал Чальдини, – a voi о польтынь (о полтине) спорить, signora?..

   – Не о полтине спорят, Осип Осипович, а вразумляют мальчику, что тётку надо любить и почитать и во всём её слушаться. Напиши-ка это князю Василию Васильевичу, когда будешь писать из Киева. И ты, Миша, не забудь написать дедушке, что я тебе сделала выговор...

В Киеве вышла новая и гораздо большая неприятность между Серафимой Ивановной и Мишей. Они приехали в Киев вечером накануне Успения, и приехали такие усталые, что даже не пошли ко всенощной.

На другой день за обедней архимандрит Печерской лавры, отец Симеон, заметив незнакомого ему человека, с виду не поляка, а между тем осеняющего при крестном знамении левое плечо прежде правого, навёл справки, кто этот иностранец, и, узнав, что это доктор, сопровождающий за границу внука князя Василия Васильевича Голицына, пригласил его после обедни к себе и передал ему секретный конверт, который Чальдини и признал адресованным к нему. Возвратясь на постоялый двор, Чальдини объяснил Серафиме Ивановне приглашение архимандрита желанием его посмотреть поближе на внука человека, отнявшего Киев у ненавистных архимандриту еретиков-поляков, а также и на почтенную родственницу этого знаменитого человека. Серафима Ивановна с радостью воспользовалась приглашением отца Симеона и вместе с Мишей пошла к нему разговляться.

Подойдя к архимандриту, прияв его благословение и поцеловав у него руку, она показала племяннику знак, чтобы и он подошёл под благословение.

Миша тоже приял благословение, но руки у архимандрита не поцеловал.

   – Поцелуй у него руку, сейчас же поцелуй! – шепнула Мише Серафима Ивановна.

   – Нет, тётя: дедушка никогда не целует рук у архиереев, и отец тоже не целует.

Архимандрит благословлял в это время вновь вошедшую к нему гостью, и Серафима Ивановна, видя, что он на неё не смотрит, ущипнула Мишу за руку.

   – Дрянной мальчишка! – прошипела она. – Вот будет тебе ужо, когда возвратимся домой!..

Миша громко вскрикнул.

   – Что с тобой, моё милое дитя? – спросил его архимандрит. – Отчего ты вскрикнул?

   – Я скажу тебе... ф-ф... отчего я... ф-ф... вскрикнул... ф-ф, – отвечал Миша, весь побледнев и запыхаясь не столько, может быть, от боли, сколько от оскорблённого самолюбия.

   – Перестань же, не то...

   – Ф-ф... я скажу тебе, отец... ф-ф... архимандрит... отчего: эта злая женщина ущипнула меня за то, что я не поцеловал твоей руки... напиши папаше, чтоб он не велел ей щипаться... ф-ф...

Архимандрит посадил Мишу к себе на колени, поцеловал его, утешил, сколько мог, и, строго взглянув на его тётку, сказал ему, что совершенно всё равно, поцеловать ли благословляющую руку или не поцеловать её, но что из-за такой безделицы не стоит ссориться с тёткой, с которой ему предстоит ещё такое дальнее путешествие.

   – Да ведь я ей сказал, – возразил Миша, – что дедушка никогда не целует рук у архиереев, дедушка несколько раз при мне говорил, что это не нужно, что это даже не хорошо.

   – А если твой дедушка не целует руки у архиерея, – отвечал отец Симеон, – так и ты не целуй, мой милый князёк, иди во всём по стезям своего деда, и ты, наверное, не собьёшься с пути.

Заметив на себе строгий взгляд архимандрита, Серафима Ивановна сочла нужным оправдаться перед ним.

   – Мне кажется, отец архимандрит, – сказала она, – что, воспитывая моего племянника в христианском смирении, я исполняю долг, возложенный на меня его родителями.

   – Где ж тут христианское смирение? – холодно возразил ей архимандрит. – Положим, можно ещё как-нибудь допустить смирение в том, кто целует руку, но где ж оно в том, кто её протягивает на поцелуи? А кому нужнее смирение: вам ли, мирянам, или нам, отшельникам? Иногда, право, поневоле протягиваешь руку, чтоб только поскорее отвязаться от вашего брата... А князь Василий Васильевич прав в этом, как и во всём: в деяниях мы не видим, чтоб у апостолов целовали руки...

Во весь путь от лавры до постоялого двора Серафима Ивановна дулась на Мишу, но не решалась ущипнуть его, боясь, как бы он опять не закричал или как бы не убежал назад к архимандриту. Миша молча шёл около тётки.

Чальдини застали они запечатывающим написанные им письма. Письмо к князю Василию Васильевичу тоже было готово и, вложенное в конверт, ожидало записки Миши.

«Воображаю, что он наврал, – подумала Серафима Ивановна, – хороню ещё, что об истории у архимандрита он ничего не знает... Да и как это я вышла из себя, и именно нынче!.. Завтра бы, а не нынче сходить к архимандриту... Хорош архимандрит! Нечего сказать: на меня же напустился...»

   – Ну а ты, Миша, скоро будешь писать дедушке? ласково спросила она.

   – Сейчас, – холодно отвечал Миша, садясь за стол около Чальдини.

   – Оставь мне страничку, Миша, я хочу приписать дедушке, что я до сих пор тобой довольна, что ты вёл себя хорошо... Ну а ты о чём намерен писать?

   – Дедушка велел мне писать обо всём, что вздумается: я напишу ему, что под Карачовом ты дала мне, не знаю зачем, золотой с портретом Людовика XI; что в Сосницах ты разбранила меня за полтинник; что мы ехали иногда скоро, день и ночь, а иногда ночевали в дормезе, потому что на станциях очень грязно; что я хотел учить Анисью по-французски и по-немецки, но что ты не позволила, что давеча, у архимандрита...

   – Неужели ты об этом напишешь?

   – Конечно, напишу: я знаю, что и дедушка и папа терпеть не могут, чтобы щипали детей; я попрошу их, чтоб они запретили тебе щипаться.

   – Пожалуй, пиши это, коль тебе охота срамиться; дедушка знает, что я напрасно тебя не ущипну, и тебя же он побранит, а мне скажет спасибо...

Миша, не ответив ни слова, принялся за свои каракули.

   – Послушай, Мишенька, помиримся лучше, – сказала Серафима Ивановна, подойдя к мальчику, – я тебе, если хочешь, позволю давать уроки Анисье и сама поучусь у тебя по-немецки и по-итальянски, только не пиши дедушке об архимандрите. Неужели тебе не жаль огорчить дедушку?

   – А разве это огорчит его? – спросил Миша, призадумываясь.

   – Как же, очень огорчит. Дедушка думает, что ты добрый мальчик, и вдруг узнает, что ты такой упрямый и что ты вывел меня из терпения, ещё он думает, что тебе весело ехать со мной за границу, а ты напишешь, что я тебя ущипнула, ну он и рассердится на тебя, да ему и жаль будет тебя, он будет плакать...

   – Так не писать этого дедушке? Я не хочу, чтоб он плакал...

   – Нет, душенька, не надо... Я вижу, что ты добрый и хороший мальчик, что ты любишь дедушку, я тоже очень люблю его. Не забудь же оставить мне страничку, я припишу кое-что о тебе, напишу, что я тебя ещё больше полюбила...

На следующий день опять после обедни зашли к архимандриту Симеону, – попросить его отправить письма Чальдини; регулярного почтового сообщения между Киевом и Москвой не было: запорожские казаки и крымские татары пошаливали на пути, сваливая – при требовании русским правительством удовлетворения – свои шалости одни на других.

   – Это очень кстати, – сказал отец Симеон, – письма ваши отправятся нынче же, я каждую пятницу отправляю нарочного по делам лавры к святейшему патриарху...

Закусив у архимандрита и походив вместе с ним по пещерам, Серафима Ивановна возвратилась с племянником домой. Шестёрка сытых курьерских лошадей, уже запряжённых, стояла у постоялого двора, нетерпеливо шлёпая копытами о мягкую грязь. Анисья укладывала погребцы. Фельдъегерь, подсадив в дормез Серафиму Ивановну и Мишу, подсадил тоже и Анисью и сам вскарабкался на козлы. Чальдини уже давно сидел на своём месте, дремля под однообразные постукивания дождевых капель о стёкла дормеза. Ямщики дружно погнали лошадей, и дормез покатился крупной рысью вверх по гористому предместью.

– Ишь фря какая! – сказала Серафима Ивановна Анисье. – Туда же, надо её подсаживать, сама влезть не может... Вот я тебя когда-нибудь подсажу!..

К вечеру следующего дня наши путешественники, переехав русскую границу, остановились ночевать в Бердичеве, большом жидовском городе, тогда принадлежавшем Польше, а после второго раздела Польши доставшемся России вместе с Подольской и Минской губерниями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю