355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Голицын » Царский изгнанник (Князья Голицыны) » Текст книги (страница 18)
Царский изгнанник (Князья Голицыны)
  • Текст добавлен: 11 ноября 2018, 20:00

Текст книги "Царский изгнанник (Князья Голицыны)"


Автор книги: Сергей Голицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)

ГЛАВА IV
НЕ ДО СОРБОННЫ

Чем веротерпимее делалась Серафима Ивановна, тем, напротив того, фанатичнее становился Даниель. Недели две после свидания наедине, прерванного возвращением Анисьи от банкира, Даниель без особенных обиняков объявил своей возлюбленной, что, несмотря на страстную свою любовь, он не может изменить вере, исповедуемой его предками со времён просветителя Франции, Хлодвига. Серафима Ивановна поняла это и сделала значительную уступку в пользу Хлодвига и его потомства: она изъявила согласие обвенчаться с Даниелем, не требуя его обращения в православие. Озадаченный такой уступчивостию, Даниель не нашёлся сразу, что ответить; но к следующему дню религиозные сомнения одолели его пуще прежнего.

– Позволит ли, – говорил он, – Александр VIII, только что избранный на папский престол, совершить брак, так строго отвергаемый нашей церковью, а без позволения папы будет ли этот брак действителен? Не лучше ли нам так оставаться? Так удобнее; не правда ли, мой ангел? – прибавил он нежным голосом и с нежным взглядом. Но Серафима Ивановна с ним в этом мнении не сошлась и отвечала, что если он только опасается затруднений со стороны папы, то она берётся отстранить их через Чальдини, который очень дружен с аптекарем какого-то кардинала. Дэниель опять был поставлен в тупик; опять целые сутки обдумывал, что отвечать невесте на её новое предложение, и на следующий вечер он пришёл к ней, ничего не придумав.

   – Видишь ли, душа моя, – сказал он ей, – если ты меня любишь искренно, так же искренно, как я тебя люблю, то ты не будешь настаивать на этих пустяках. В сущности, что такое брак? Пустая формалистика, никого ни к чему не обязывающая. Посмотри, что делается у нас при дворе; кто-то сказал, и очень умно сказал, что в супружестве только и есть две хорошие минуты: первая – когда соединяешься, а вторая – когда расстаёшься. Неужели же после этого ты ещё намереваешься беспокоить святейшего отца и кардинальского аптекаря... Подлей-ка мне лучше ришбуру...

   – Как можешь ты шутить, вечно шутить, и шутить такими важными делами? Пойми, что если б я не любила тебя от всей души, то я не настаивала бы на нашем браке. Пойми, что в материальном отношении я могла бы сделать лучшую партию; какие только сановники не сватались за меня! Вот и князь Михаил тоже, родной дядя маленького Миши; на что, кажется, лучше его партия! Но я решила: без любви ни за кого не пойду! Пойми, что в Квашнине ты будешь тот же король Франции, что чего бы ты ни захотел, всё в твоей власти. Пойми, что если б ты даже не любил меня, то и тогда бы...

   – Пойми ж и ты, что если б я не любил тебя, то не задумался ни на минуту и завтра обвенчался с тобой; но я сам знаю, что я тебе не пара: ты и богата, и красива, и образованна, жить с тобой в твоём Квашнине и быть там не королём, а твоим первым, твоим самым верным подданным, – это такое счастие, которому бы позавидовал любой пэр Франции, а я чувствую, что не достоин этого счастья, выходи лучше за князя Михаила или там за кого знаешь, а я приеду к тебе при первой возможности... Ты знаешь, что покуда у меня ровно ничего нет: у меня – ни кола ни двора. Да и на будущее надежды мало. На наследство от дяди, признаюсь тебе, я слишком рассчитывать не могу: эти монахи... к тому же к моему дяде повадилась какая-то ходить; одно лицо с ним, говорят, его дочка; значит, мне ничего не достанется, кроме, может быть, книг... Налей-ка мне ещё рюмочку коньяку...

   – Я говорю с тобой о деле, Даниель, а ты заговорил Бог знает о чём... всё налей да налей, ты вон и то какой красный!..

   – Это ничего. Я люблю быть навеселе. Бахус не врал Венере. Я тоже говорю тебе о деле... но ты хочешь брака во что бы то ни стало, изволь; только не теперь, а завтра... Утро вечера мудренее... А, милая мадам Аниск! Милости просим; помогите нам, пожалуйста, постлать постель; я, мочи нет, устал.

   – А тебя кто звал сюда, бесстыдница? – сказала Анисье Серафима Ивановна. – Ты и в самом деле не вздумала ли укладывать его? Без тебя его уложат... Разве ты не знаешь, что мы с ним тайно обвенчаны?

   – Откуда ж мне было знать это, коль вы обвенчались тайно?.. Теперь буду знать и... поздравляю...

   – А давно начал он тебя так величать? Уж не с тех ли пор, как я вас вдвоём застала?

   – Когда это, боярышня?..

   – Уж я знаю когда: на той неделе, на кухне... Ну пошла же вон, видишь, он совсем спит... Предупреждала я тебя, негодницу, ты не хотела послушаться... теперь на меня не пеняй, если твою Анютку...

   – Я, матушка боярышня, право, только попросила господина Даниеля, чтобы он словечко за Анюту замолвил...

   – Знаем мы!.. Меня на эту штуку не подденешь! Он мне во всём повинился... Вот теперь ты и увидишь, как я тебе Анюту выпишу; я уже распорядилась насчёт неё: написала Карлу Фёдоровичу, чтоб он не умничал... Ну, пошла же вон, говорят тебе, сто раз повторяй ей одно и тоже!

На другой день Серафима Ивановна встала очень рано и очень не в духе. Когда Миша явился к завтраку и, удивившись, что за столом сидит Даниель, наивно спросил у тётки, неужели она так рано намерена учиться менуэту, она оборвала Мишу, назвала его пострелом, объяснила присутствие танцмейстера какой-то выдумкой и, не дождавшись конца завтрака, велела Мише идти гулять с Анисьей. Анисья, которую всю ночь трепала лихорадка, просила у боярышни позволения остаться дома и отлежаться, но Серафима Ивановна, не долго думая, решила, что эта просьба не заслуживает никакого уважения и что лихорадка Анисьи ничего более, как выдумка, лень и притворство.

   – Вот вздор какой выдумала! – заключила она. – Разве для того я тебя, чучелу заморскую, четыре тысячи вёрст везла, чтоб ты здесь по целым дням в постели валялась да больной прикидывалась? Вишь, как у неё всю морду поковеркало! – прибавила Серафима Ивановна, намекая на лихорадочную сыпь, обметавшую губы Анисьи. – Ну чего стоишь? Убирайтесь оба, пока целы: страх как надоели!

Проводив Анисью с Мишей и заперев за ними дверь, Серафима Ивановна возвратилась в столовую и в течение получаса устроила своему собеседнику три сцены. От первых двух, пока оставался ришбур в бутылке и коньяк в графинчике, Даниель отмолчался с терпением, похожим на кротость и даже на раскаяние, но в самом разгаре третьей сцены он допил стоявшую перед ним рюмочку, закусил коньяк ломтиком лимона, встал с кресла, лениво потянулся и громко зевнул.

   – Довольно, моя красавица, – сказал он, – ты начинаешь мне надоедать: ни свет ни заря начала кричать и браниться, а тут ещё женись на ней!.. Хорошо, нечего сказать, было бы наше житьё в твоих московских поместьях, я охотнее пошёл бы на каторгу... Прощай, моя нежная голубка, не поминай меня лихом!

Видя, что Даниель удаляется, не теряя ни обычного ему хладнокровия, ни обычной грации, Серафима Ивановна кинулась было за ним с тем, чтобы удержать его силой; но, вспомнив, что она уже раз прибегала к этому средству и что оно оказалось безуспешным, она вернулась к столу, схватила попавшуюся ей под руку пустую бутылку ришбура и бросила её вдогонку невозмутимому жениху.

Даниель удачным пируэтом миновал осколки разбившейся о дверь бутылки, поспешно надел свой сюртук, грациозно сделал полуоборот направо, ещё грациознее поклонился Серафиме Ивановне, открыл дверь и вышел на улицу.

   – Бездельник, вор, плут, пьяница, мошенник! – кричала Серафима Ивановна ему вслед. – Попробуй-ка ещё раз показаться мне на глаза. Палками велю выгнать тебя, мерзавца... Нищий, бродяга этакий!..

Даниель в это время направил шаги свои к Гаспару.

   – Ну что, – спросил его гасконец, – кому нынче выигрывать? Каково расположение духа твоей Дульцинеи?

   – Уж лучше и не говорить о ней! Мы сейчас поссорились, расстались, навсегда расстались, я чуть было не поколотил её на прощание. Это настоящая мигера. Вчера весь вечер приставала: «Женись, женись!» – нынче всю ночь твердила: «Ты меня уже не так любишь, как прежде; ты уж не тот, что был!..» А как только встала, начала кидать в меня бутылками, чуть-чуть в голову не попала: так и просвистело около самого уха! Ну, я и ушёл, навсегда ушёл...

   – Да ведь уж ты не в первый раз от неё навсегда уходишь; вот и намедни, после ссоры из-за Анисьи.

   – То совсем другое дело; там не было бутылок в ходу; там были слёзы да упрёки; то была сцена ревности; такие сцены не неприятны; они скорее лестны для самолюбия, особенно в начале интриги... а теперь, – чёрт её знает, белены она, что ли, объелась? Ни с того ни с сего начала бесноваться. Войдёт Миша, – его ругает; войдёт Анисья, – и с той ругается... Кстати, об Анисье: она хорошая девушка, то есть женщина, хотел я сказать, и мне жаль, что я не успел исполнить её просьбу насчёт её дочери... наотрез отказала!..

   – Итак, ты решительно не женишься на ней? Уступаешь её мне?

   – С руками и с ногами; только и тебе, брат, жениться не советую: здесь ещё кое-как сладишь с ней, а в её Квашнине... да от такой женщины всего ожидать надо; ты не можешь себе представить, что это за характер!

   – Ну, со мной она и в Квашнине не очень расхорохорится; я поведу её по-военному – без церемонии, под барабанный бой, а не удастся, выдою из неё, что можно, да и адью, как говорят итальянцы. По правде сказать, если в ней есть что-нибудь хорошее, так это только её деньги. А что? Много ещё у неё осталось? Очень она богата?

   – Мало ли денег у банкира в конторе?.. Ей стоит написать три строчки, и луидоры так градом и посыплются в её шкатулку...

   – И ты не сумел сохранить расположение такой почтенной дамы? Да я при такой обстановке с самим сатаной жил бы душа в душу.

   – Я не корыстолюбив, во всякой связи я требую прежде всего, чтоб женщина мне нравилась, а чтоб женщина нравилась мне, надо, чтоб она была добра и кротка, а не ведьма, ругающаяся площадными словами... Да и признаться ли тебе: с некоторых пор она стала туга на расплату. Я считаю за ней четыреста луидоров, выигранных мною у неё в бильбоке... Видно, московский переворот имеет влияние на её финансы и на её кредит; я справлялся в конторе, да никакого толку не добился...

   – Ну, а на твою долю много досталось? Надеюсь, ты не забыл наше содружество?

   – Так себе, недурно, много издержек было у меня всё это время, а всё-таки кое-что уцелело: кроме этого перстня, который мы оценили тогда в две тысячи четыреста ливров и который ты можешь хоть сейчас взять себе, у меня осталось шестьсот луидоров. Кстати, вот те двадцать, что ты проиграл нам третьего дня.

   – Хорошо, спасибо, брат, да не одолжишь ли ты мне вместо перстня пятьдесят луидоров? Мне они очень нужны, чтоб показать себя с выгодной стороны.

   – Не одолжу тебе пятидесяти луидоров, мой друг, а так дам тебе сто; вот они, получи и только помни: если колесо фортуны повернётся в твою сторону, то и ты выручай меня. Я тебе и больше бы выделил, да, право, не могу теперь: мне надо заплатить ещё несколько долгов; потом, знаешь ли?., я отбил-таки Клару у режиссёра, вчера весь день до самого вечера я провёл с ней; она переходит на марсельскую сцену; только никому не говори этого, я сам везу её...

   – Как! Ты едешь в Марсель? И долго ты пробудешь там?

   – Да не знаю, может быть, до весны, а может быть, и дольше.

   – О мой благодетель! Само небо внушило тебе эту мысль... Давай сюда твой перстень!

   – Вот он, бери... Ты знаешь, что ювелир оценил его всего в сто пятьдесят ливров.

   – Я его не к ювелиру понесу.

   – А куда же?

   – После узнаешь: я напишу тебе в Марсель... А теперь обними меня, мой друг, мой истинный, мой единственный друг!..

Друзья обнялись и расстались. И ни одному из них не пришло в голову сомневаться в искренности, в добросовестности другого. Странные явления встречаются на белом свете: мы часто видим картёжников, исправно платящих (в двадцать четыре часа) свои карточные долги; знаем шулеров, честно делящих между собою выигрыши; слышали о ворах и разбойниках, выделяющих, без спора, условленные части добычи атаману и его лейтенантам; читали даже о каторжниках, религиозно делящих между собою подаяние. И рядом с этими феноменами честности мы встречаем поразительные примеры бездельничества между людьми, которым, казалось бы, так легко быть не бездельниками: тут видим мы сына, обсчитывающего свою мать, опекуна-дядю, проматывающего на любовниц состояние порученных ему сирот, холостяка-ханжу, завещающего, помимо своей родни, своё состояние монастырям и оттягивающего законным порядком последний кусок хлеба у своей замужней сестры и у её семейства, игуменью, устраивающую общину и для поддержания этой общины составляющую фальшивые векселя...

А между тем первые, то есть начистоту расплачивающиеся шулера, воры, живут вне закона. Если картёжник не заплатит своего долга или если разбойник не додаст чего-нибудь атаману, то ни окружной суд, ни судебная палата не вмешаются в делёж между ними. Вторые же, то есть сын, обсчитывающий мать, холостяк, обкрадывающий своих наследников, и игуменья, грабящая кого попало, живут под благодатной сенью законов: как им, так и против них доступны и мировые судьи, и мировые съезды, и всевозможные мировые и немировые учреждения. Отчего бы, кажется, если не боятся они стыда, не побояться бы им судов?..

Один из гениальнейших мыслителей нашего времени, с грустной для нашего общества иронией, а может быть, и спроста, безо всякой иронии, ставит нас, живущих вне острога, в параллель с каторжниками. «Кто знает, – говорит он, – эти люди (каторжники), может быть, вовсе не до такой степени хуже тех, остальных, которые остались там, за острогом». Мы, конечно, не берёмся разрешить этот вопрос, оставленный не разрешённым самим автором «Записок из Мёртвого дома»; но всё-таки же любопытно было бы добраться, отчего там, за острожной оградой, словесные условия и обещания исполняются с религиозной честностью, между тем как здесь, вне ограды, они сплошь да рядом нарушаются.

Не оттого ли происходит это, что там, в тюрьме, боятся общественного мнения, то есть мнения своего общества, своей партии, между тем как здесь, на воле, общественное мнение, взаимно снисходительное, почти не существует: какая мать, какие дети, какой брат пойдут на скандал, думают они, обирая друг друга, а коль пойдут, так тем хуже для них: себя же осрамят, а ничего не докажут. Шулера, воры и прочие кандидаты бутырского университета боятся суда как огня: при малейшем намёке о тяжбе прокурор засудит и обсчитавших и обсчитанных, да, пожалуй, кстати, доберётся и до других, давным-давно позабытых делишек. Для честных же, то есть для внеострожных людей, суд так же мало страшен, как и общественное мнение: такая-то статья такой-то части устава ясно говорит, что суд без письменных доказательств никакого дела к разбирательству не принимает, а известно, что внеострожные люди так же осторожны на письменные обязательства, как они тороваты на словесные обещания...

Продолжая начатую Достоевским параллель между так называемыми честными людьми и уличёнными, попавшимися, ворами, мы скажем, что последние редко верят в Бога, но когда верят в него, то молятся ему просто, не зажигая дорогих свеч перед иконами, не жертвуя в храм богатых риз и не произнося пышных риторических фигур. Первые же, то есть честные, и в особенности честные женского рода, изучили богословие до самых головоломных его толкований: они усердно щедрой рукой обогащают монастырскую ризницу, ежедневно перечитывают назначенное самими себе число молитв и говеют каждый пост. Всё это даёт им несомненное, по их мнению, право энергически, от всей души, протестовать против дерзкого сравнения Достоевского: «Нас ставить на одну доску с такими!.. Да с чего он это взял!..» И всякий вечер, засыпая с улыбкой самодовольства, они искренне повторяют давно известную молитву: «Благодарю тебя, Боже, что мы не таковы, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи... или как сей Достоевский... с его бесами и идиотом!»

Что они по-своему верят в Бога – это несомненно, иначе они не молились бы Ему; но достойное ли Его понятие имеют они о Нём – этого и разбирать не стоит. Они, конечно, слепо веруют в беспредельное к ним милосердие Божие, милосердие, доходящее до пристрастия, – опять-таки к ним, так аккуратно исполняющим обряды. К тому же духовник по пять, по шесть раз в год готов успокаивать их совесть, если б их совесть могла когда-нибудь и чем-нибудь встревожиться. Как же им не уповать на бесконечно милосердного Бога?.. «Если мы, положим, – говорят они самим себе, – и обидели немножко такого-то или такую-то (слов обокрали и ограбили богомолки, говоря о себе, употреблять не любят), то в этом не мы, а они сами виноваты: зачем плошали? Сам Бог наказывает их за оплошность...»

И так живут, живут день за днём, эти богомолки; так доживают они до глубокой старости, делаются благочестивыми старушками и до самой смерти сохраняют своё успокоительное, своё оригинальное убеждение в Божьем милосердии. И ни разу во всю жизнь не призадумались они над вопросом: возможен ли бы был такой несправедливый Бог, и если бы возможно было допустить его, то не лучше ли не допускать никакого? Очевидно, что лжефилософы, не признающие никакого Бога, меньше оскорбляют Бога истинного, чем ханжи, проповедующие Бога несправедливо. Плутарх говорил: «Мне не очень обидно, если кто скажет, что Плутарх не существует, но я сочту врагом моим того, кто скажет, что Плутарх существует, но что он человек лживый, бессовестный и сумасбродный».

Возвратимся к нашему рассказу.

Отправленные гулять Миша и Анисья шли по тротуару, тихо разговаривая. Миша допрашивал свою спутницу о причинах страшного и давно небывалого обращения его тётки с ними обоими. Анисья отвечала нехотя: дрожь опять начинала пробирать её; по изнурённому лицу, по посиневшим губам и по воспалённым глазам видно было, что она страдала. Чувствуя, что не в силах идти дальше, она, чтобы не упасть, прислонилась к стене одного дома.

Миша поддержал её.

   – Мочи моей нет: совсем умираю, мой милый князёк, веди меня домой поскорее...

   – Твоя маменька очень больна, – сказал Мише шедший им навстречу и поравнявшийся с ними незнакомец, – ты бы показал её лекарю: два шага отсюда, вон пятый дом направо. Хочешь, я помогу? Тебе одному не дотащить её...

Доктор нашёл болезнь Анисьи требующей серьёзного лечения:

   – У вас перемежающаяся лихорадка, которая может легко обратиться в изнурительную. Не хотите ли поступить в мою домашнюю лечебницу? За вами будет уход какой следует. С бедных я беру по три с половиной ливра в неделю, но вы, кажется, в состоянии заплатить обыкновенную, настоящую цену: пятнадцать ливров, – прибавил доктор, взглянув на шубку с бобровым воротником и на бобровую шапку Миши.

   – Мы в состоянии заплатить эту сумму, – отвечал Миша, вынимая из кошелька луидор, – вот, господин доктор, остальные девять ливров на лекарство...

   – Во-первых, молодой человек, – возразил доктор, – лекарства у меня в счету пятнадцати ливров в неделю; а во-вторых, я должен вам заметить, что с детьми я денежных дел не имею, пусть ваша маменька сама решит, принимает ли она моё предложение.

   – Я не мать этого молодого человека, – сказала Анисья, – я его нянька и должна доставить его домой... Потрудитесь послать за фиакром, господин доктор: на набережную Людовика XIII, № 8.

   – По крайней мере, примите капли и отдохните здесь часа два или три, дайте пройти пароксизму. Да опять-таки без сиделки вам ехать никак нельзя... сиделка вам будет стоить всего один ливр в день...

Прощаясь с доктором, Миша просил его как можно скорее навестить больную и привезти с собой заказанную в аптеке микстуру.

Между тем по уходе Даниеля Серафима Ивановна в одну минуту перебила всю оставшуюся на столе посуду и даже швырнула на пол кофейник с поддонником и крышкой. Не успокоившись этим, она начала расхаживать крупными шагами по всем трём комнатам своих апартаментов, размахивая руками, и вслух, очень громко, мечтая. Сначала мечтания эти были не что иное, как продолжение и отчасти повторение напутственной речи, которой она проводила Даниеля.

   – Разбойник! Предатель! Иуда искариотский! Иезуит проклятый! – кричала она. – Кто бы мог ожидать от него такой дерзости! Расшаркался, каналья, да ещё в окошко ручкой сделал!.. Чего-чего не пожертвовала я ему; на какие новые жертвы была готова, и вот как он отплатил мне!.. О мужчины, коварные мужчины! Стоите ли вы, чтоб вас любили!.. Я знаю, как отомстить: он придёт, непременно придёт просить прощения, – как тогда пришёл, – а я... я нарочно для этого найму лакея, дюжего лакея, и велю сказать изменнику, чтоб он убирался к чёрту, что он злодей, каких свет не производил, что я его знать не знаю, я не так воспитана, чтобы знаться с такими негодяями, как он, и что я не какая-нибудь Клара или Аниська...

От усталости ли или от прогрессивного охлаждения гнева шаги мало-помалу изменялись в размере: из саженных они перешли в двухаршинные и, постепенно уменьшаясь, дошли наконец до обыкновенной, аршинной нормы; размахивания руками стали тоже не так учащённы и не так эксцентричны, как в начале мечтательного монолога; наконец, даже голос Серафимы Ивановны, слегка охрипший, становился всё менее визгливым.

   – Нахал! Полишинель! Скоморох этакой! Как это он смел ручкой сделать!.. Я знаю, как отомстить, когда он приедет, то я приму его, потом притворюсь, что простила ему, начну с ним кокетничать, и когда он влюбится, то я гордо, с достоинством, скажу ему: «Нет, милостивый государь, я слишком оскорблена, чтобы...»

   – А туда же, потомок Хильперика! – продолжала Серафима Ивановна совсем ослабшим голосом. Уж я ли не любила этого неблагодарного!.. Ручкой в окошко делает, компрометировать меня смеет!.. Я знаю, как отомстить: велю Гаспару вызвать его на дуэль. Дуэль будет здесь, при мне, вот в этой комнате. Гаспар смертельно ранит его, и когда он будет умирать, я скажу ему: «Ты не умел ценить любовь мою; так вот же тебе за это, притворщик!..»

   – Притворщик?! А что, если он не притворщик? Кто сказал, что он притворщик?.. Нет, он искренне любит меня! Если б он притворялся, то притворялся бы до конца, женился бы... но нет, он слишком любит меня, чтоб принять такую жертву. Он сам сказал мне это. Нет, он не притворщик: он слишком благороден, чтоб притворяться!.. Когда, раненный и истекающий кровью, он будет умирать здесь, на моих глазах, то, я уверена, он скажет мне, подняв одну руку ко мне, а другую к небу: «Тому, кто умирает, не до лганья, и, умирая, я клянусь вам, что сожалею единственно о том, что расстаюсь с вами; клянусь, что я никогда не любил никого, кроме вас, и что последняя моя мысль будет о вас, и только о вас». Тут он умрёт.

За что ж после этого умирать ему, бедняжке? Конечно, он виноват, кругом виноват, в особенности тем, что сделал ручкой в окошко; да ведь и я не совсем права: сколько колкостей я сгоряча наговорила ему! Вся беда в моём вспыльчивом, ревнивом характере... И нашла я кого ревновать: эту дуру Аниську! Станет он волочиться за такой пошлой дурой! Да ещё вся рожа в прыщах! Ну, так он так и говори, так и отвечай на мои справедливые упрёки. «Я слишком люблю тебя, мой ангел, чтобы обращать внимание на эту развратную Аниську». А он всё время молчит, как истукан, а там вдруг встал, расшаркался да ещё ручкой сделал!.. Что ни говори, а это ни на что не похоже... Я знаю, как отомстить: когда они начнут фехтовать, то я буду держать пари за Гаспара; в триктрак и в бульот тоже буду Гаспара поддерживать; с Гаспаром буду кокетничать, а с ним обращаться холодно; тогда он ещё больше влюбится, будет с ума сходить, раскаиваться, плакать, а я, будто ничего не замечая, напишу Гаспару записку и приглашу его с собой в театр и велю лакею передать эту записку при Даниеле...

Много различных планов мщения перебродило в голове Серафимы Ивановны, и она не успела остановиться ни на одном из них, как к крыльцу её квартиры подъехал фиакр, – тот самый жёлтый фиакр, как показалось Серафиме Ивановне, в котором Даниель иногда, в ненастную погоду, приезжал к ней.

   – А! Вон одумался! – радостно вскрикнула Серафима Ивановна, проворно скучивая в угол куски разбитой посуды и принимая в кресле позу, приличную её положению.

Вместо ожидаемого Даниеля в столовую опрометью вбежал Миша, крича, что Анисья очень больна, что сейчас приедет доктор с лекарствами, а что покуда он одолжил им сиделку для ухаживания за больною.

– Чьё это глупое распоряжение? – с гневом спросила Серафима Ивановна. – Доктор, лекарства, сиделка... Всё это даром не даётся, и так полечится твоя Аниська, если она в самом деле больна. Не велика птица! А на эти деньги лучше новой посуды купить. Гляди, эта вся разбилась...

   – Это моё распоряжение, – отвечал важно Миша, – иначе сделать было нельзя. Гуляя, мы встретились с одним очень важным сановником, весь в звёздах, – прибавил Миша, полагая, что в таком важном случае и солгать не грех, – он сказал, что здесь такой закон, что если кто болен, то его надо лечить.

   – Кто же этот сановник?

   – Герцог... – отвечал Миша, продолжая свою тактику и называя первое припомнившееся ему герцогское имя, – он сам отвёз нас к доктору Бернару в своей карете...

   – Это другое дело... Скажи же сиделке, чтобы поскорее уложила Анисью... А Даниеля вы не встречали?

   – Нет, тётя, мы всё время пробыли у доктора вместе с герцогом, который сам посылал своего кучера за фиакром для нас... Герцог сказал, что, может быть, он сам приедет навестить Анисью.

Тактика Миши удалась. Серафима Ивановна приняла доктора очень учтиво, просила продолжать визиты и не стесняться издержками на лекарства, лишь бы облегчить участь больной.

   – Правда, она этого не стоит, – прибавила Серафима Ивановна, – потому что она лентяйка, кривляка и дрянь во всех отношениях, но мне всё-таки жаль её по человеколюбию моему... У меня в моей деревне больница на триста кроватей устроена и доктор из немцев на большом жалованье живёт...

Вскоре после отъезда доктора, немножко позже обычного своего часа, явился к Серафиме Ивановне Гаспар. Серафима Ивановна, всё время ожидавшая Даниеля и ещё раз обманутая в своём ожидании, приняла гасконца довольно сухо.

   – Нынче вы фехтовать не будете, – сказала она, как только Гаспар показался в двери.

   – Знаю, сударыня, – с почтительным поклоном отвечал Гаспар, – я не для фехтования и приехал. Я приехал сказать вам...

   – Скажите мне вот что, Гаспар, – прервала его Серафима Ивановна, – вы не раз уверяли меня в вашей преданности. Могу ли я на неё рассчитывать?

   – Можете всегда и во всех случаях жизни. Прикажите только, и вы увидите, с какой поспешностию, с каким восхищением, с каким восторгом, с каким блаженством, с каким...

   – Хорошо! Но вы знаете, что я уже не верю словам. Мне нужны факты, нужны доказательства.

   – Жду с лихорадочным нетерпением ваших приказаний, сударыня.

   – Вот в чём дело... Ты бы, Мишенька, походил покуда за Анисьей; бедная сиделка, чай, устала одна...

Миша вышел.

   – Вот в чём дело, – повторила Серафима Ивановна. – Но это, разумеется, не что иное, как предположение: если б я сказала вам, что один человек нанёс мне обиду, что он непременно должен умереть и что я вас избрала моим рыцарем... Что бы вы отвечали мне?

   – Я отвечал бы, что быть вашим рыцарем – такая честь и такое счастие, что я готов купить их ценой моей жизни. Я отвечал бы, что изверг, оскорбивший вас, должен умереть, и умереть не иначе как от моей руки; лучшего друга не пощадил бы я, если б вы приказали поразить его; на отца родного не дрогнула бы рука...

Серафима Ивановна вспомнила сцену Гермионы с Орестом.

«Вот этот истинно меня любит, – подумала она, – не то что тот...»

   – А очень вы дружны с Даниелем?

   – Я?.. Я, конечно, уважаю его, как должен уважать всякого человека, с которым я встретился бы и познакомился у вас в доме, но до нынешнего утра между нами не только дружбы, но даже короткого знакомства не было, мы только и встречались, что здесь. Нынче Даниель навестил меня в первый раз.

   – Зачем?

   – Сударыня, это тайна, которую я не могу выдать, не потеряв вашего уважения; я дал Даниелю слово молчать и слишком дорожу вашим обо мне мнением, чтобы нарушить... Возвратимся лучше к прежнему разговору. Назовите мне вашего, – позвольте сказать, нашего, – врага, и вы увидите...

   – А если, чтобы испытать вашу преданность, которой вы так и хвастаетесь, я скажу, что я непременно хочу знать эту тайну?

   – Тогда, – отвечал гасконец после краткого молчания, будто обдумывая, как поступить в таком важном и в таком непредвиденном случае, – тогда, конечно, мой долг – повиноваться.

   – Ну, так повинуйтесь!

   – Извольте, сударыня... Бедный Даниель!.. Я должен предупредить вас, сударыня, что он взял с меня слово никому не говорить о том, что я вам теперь говорю...

   – Да вы ещё ничего не говорите, вы ещё слова путного не сказали. Говорите ж скорее, ради Бога. Вы видите, в каком я нетерпении!..

   – Извольте, сударыня... Бедный, несчастный Даниель!.. Вот судьба-то! Не знаю, право, с чего начать.

   – Начинайте с чего хотите, только кончайте скорее!

   – Извольте, сударыня... Прежде всего я считаю долгом предупредить вас по секрету, что Даниель страстно влюблён.

   – Влюблён?! В кого влюблён?

   – Не знаю, он имени мне не сказал. Он сказал только, что она первая красавица в мире; но догадываюсь, что она должна быть жидовка.

   – Как жидовка? – воскликнула Серафима Ивановна.

   – Да, жидовка; а коль не жидовка, так немка или, может быть, даже янсенистка[66]66
  Последовательница учения Корнелия Янсения. Эта секта преследовалась во всех католических странах, и в особенности во Франции, с 1642 года по конец XVIII столетия.


[Закрыть]
, одним словом, еретичка какая-нибудь; а вы знаете, как строго преследуется здесь всякая ересь.

   – Что значит всё это?.. Я решительно ничего не понимаю...

   – А вот изволите ли видеть, сударыня. Только, пожалуйста, не выдавайте меня Даниелю: он хотел сделать сюрприз этой молодой барышне или даме, которая к нему тоже неравнодушна, и послал святейшему отцу просьбу о позволении ему на ней жениться... Бедный, злополучный Даниель!

   – Я ещё не вижу большой беды жениться на янсен... на этой даме, – сказала Серафима Ивановна, вздохнув свободно и слегка краснея, – особенно, – прибавила она, – если это хорошая и выгодная для него партия.

   – О выгодах Даниель не думает никогда; он очень бескорыстный молодой человек; для любви он готов всем пожертвовать, я вам признаюсь по секрету. «Мой друг, – говорил он мне намедни, – я страстно люблю и, кажется, взаимно любим, я вполне счастлив; я счастливейший человек в мире!»

   – Что ж вы его так жалеете?

   – А вот изволите ли видеть, сударыня: будь он простой смертный, как мы, грешные, то, может быть, он и получил бы от папы просимую им индульгенцию. Но он в близком родстве со многими иезуитскими семействами; знаменитого дядю его ненавидят в Риме; все кардиналы интригуют против него и, зная, что он обожает своего племянника, мстят ему в лице этого племянника. Вы, может быть, не знаете, что Даниель призван играть со временем не последнюю роль в политическом и дипломатическом мире. Он – единственный наследник своего дяди... Два или три миллиона экю!.. Только этого никому не говорите, сударыня; Даниель хочет, чтоб его невеста думала, что у него ничего нет и никогда ничего не будет; он хочет, чтоб невеста любила его для него самого: хижину и сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю