355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Голицын » Царский изгнанник (Князья Голицыны) » Текст книги (страница 4)
Царский изгнанник (Князья Голицыны)
  • Текст добавлен: 11 ноября 2018, 20:00

Текст книги "Царский изгнанник (Князья Голицыны)"


Автор книги: Сергей Голицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

   – Развяжите его, – сказал князь Василий Васильевич караулу, – и стыдитесь ругаться над храбрым офицером, которого связали, как преступника, за то, что он исполнил свой долг! Кто из вас, на его месте, поступил бы иначе? Он дал слово своему государю слепо исполнить его приказание, а вы хотите, чтобы из страха казни он изменил и давнишней присяге своей, и только что данному обещанию!..

Между стрельцами прошёл гул, похожий на ропот, сдерживаемый, правда, присутствием главнокомандующего, но ясно доказывавший, что большинство стрельцов вовсе не одобряло казни Нечаева и что если оно против неё не протестовало, то это оттого, что военным людям протестовать против распоряжений начальства и неловко, да и не безопасно.

   – Вестимо, он по приказанию приехал, – говорил один голос.

   – Молодцом проскакал! – прокричал другой.

   – И читает, как дьяк, – сказал третий.

   – Феодору Левонтьичу в глаза сказал: «Не боюсь, мол, казни! Долг, мол, исполняю!»

   – Бает: «То же повторю и государыне царевне», дай ей Бог здоровья!

   – Царевна тут ни при чём, – сказал князь Василий Васильевич, – это распоряжение Щегловитова, – острастка за то, что он посмел требовать его выдачи. Не думал я, чтобы Щегловитов способен был казнить своего товарища; да и разжалование его без суда – пустая комедия. С нынешнего дня, именем государей и соправительницы, я отрешаю Щегловитова от начальствования над вами. Объявить сейчас же об этом всем полкам при барабанном бое. Царевна, говорю вам, ни при чём; когда она узнает дело, то сама скажет, что виноватый тут не Нечаев, а Щегловитов... Посмотрите, на что вы все похожи от этих бочек с вином: кабы не вино, стали ли бы вы глумиться над беззащитным офицером, над своим товарищем?..

   – Вестимо, батюшка князь!

   – Виноваты, батюшка князь!

   – Мы только так, за здоровье государыни!

   – Да за твоё княжеское здоровье, батюшка князь!

   – Я иду к царевне, – продолжал князь Василий, – и доложу ей, что первым действием вступления моего в министерство – отрешение Щегловитова. А вы, господа, – обратился он к офицерам, державшим манифесты, – советую вам, до беды, бросить эту полупольскую и полухохлацкую чепуху в печку: разве может русская царевна писать таким языком и разве русский человек может понять его?.. Где твоя лошадь, Нечаев?

Лошадь Нечаева отыскалась прежде, чем он успел объяснить, что, проскакав шестьдесят пять вёрст в четыре часа, она, не отдохнув, не может везти его обратно.

   – Потрудись, – сказал князь Василий одному из офицеров, которым он советовал сжечь манифесты, – потрудись приказать дежурному во дворце конюху, чтобы он сейчас же оседлал моего бурого жеребца Вадима и прислал бы его сюда вместе с моим тёмно-зелёным кафтаном, – Ты не побрезгуешь моим конём, моим кафтаном и вот этой саблей? – спросил князь Василий у Нечаева, отпоясывая свою саблю и подавая её ему. – В таком виде, как ты теперь, тебе к царю явиться нельзя, хотя, – я знаю, – ты дрожишь и не от страха...

Нечаев дрожал от восхищения и не находил слов благодарить: по глазам его видно было, что он совсем не понимал, за что первый министр царевны оказывает ему такие небывалые милости.

   – Но как ты проедешь в лавру? – спросил князь Василий. – Дорога, говорят, не свободна.

   – Оттуда я проехал ночью в двух шагах от разъездных Айгустова, который расположился со своим отрядом невдалеке от лавры; они окликнули меня и даже гнались за мной... да где им! – самонадеянно прибавил Нечаев; авось и на обратном пути Вадим не выдаст!..

   – Вадим-то не выдаст, да ведь тебе не от Айгустова, а на него скакать; как раз перехватят тебя... на всякий случай я дам тебе нескольких провожатых из Сухарева полка...

Идя наверх, князь Василий Васильевич увидал на лестнице, сходящих с неё, генерала Гордона и полковника Лефорта, приглашённых ещё в царствование Феодора Алексеевича на службу в Россию и назначенных, по желанию царя Петра, состоять при нём для обучения преображенцев тактике и фортификации. Гордона, прославившегося защитой крепости Чигирина (ныне Киевской губернии) против многочисленной армии султана Магомета IV (в 1680 году), Пётр ценил так высоко, что просил брата и сестру назначить его главнокомандующим Крымской армией; но князь Василий Васильевич не только воспротивился этому невозможному назначению, но не согласился даже взять Гордона себе в помощники, желая предводительствовать армией без контроля и надеясь вторым походом исправить неудачи первого. Лефорта, поступившего в русскую службу в 1682 году, Пётр узнал и полюбил во время своего плавания по Плещееву озеру (в Переяславле-Залесском, в июле 1688 года).

   – Вы от её высочества, господа? – спросил князь Василий Васильевич.

   – Да, ваше сиятельство, – отвечал Гордон, – и мы должны признаться, что её высочество приняла нас как нельзя лучше?

   – Отчего?

   – Мы просили её позволения отправиться к его величеству молодому царю.

   – И она воспротивилась этому?

   – Не то чтоб воспротивилась: напротив того, её высочество пожелала нам счастливого пути, прибавив, впрочем, что так как она не может рассчитывать на нас в то время, когда наше присутствие могло бы быть ей полезным, то чтобы и мы не рассчитывали на неё, когда смуты прекратятся. «Мои недоумения с братом (её высочество называет это недоумениями!) скоро кончатся, и вас ничем не касаются, скоро всё успокоится, и тогда, господа, пеняйте на самих себя, если мои братья, по настоянию моему, уволят вас от службы». Как ни доказывали мы её высочеству, что наше место теперь при молодом царе, что мы числимся в его потешной роте, её высочество ничего не хочет знать, и мы, право, в большом затруднении... что прикажете нам делать, князь?

Вопрос этот ставил князя Василия Васильевича, как главного начальника над всеми военными, не в меньшее затруднение, чем то, в котором находились Гордон и Лефорт: приказать им ехать в лавру – значило явно идти против желания царевны; велеть им оставаться в Кремле? – это было бы ещё опаснее. Гордон, не любивший князя Василия Васильевича, непременно свалил бы на него всю вину неявки своей к месту службы.

   – Сказать вам правду, господа, меня больше всего удивляет то, что вы ещё не в лавре: милости и награды польются там обильным дождём; постарайтесь стать под жёлоб.

   – О, князь, – сказал Лефорт, – дело совсем не в милостях и не в наградах, дело в том, чтобы исполнить наш долг.

   – Одно другому не мешает, – отвечал князь Василий Васильевич. – Если вам нужно моё приказание, без которого, мне кажется, вы могли бы обойтись, то я вам даю его охотно: потрудитесь на минутку войти в мою канцелярию.

В канцелярии министерства князь Василий Васильевич начал с того, что отрешил Щегловитова от командования стрельцами, временно назначив на его место старшего полковника Сухарева. Потом велел написать пропускной билет для вящей службы великих государей и царевны на имена генерала Гордона и полковников Нечаева и Лефорта.

   – Смельчака даю я вам в спутники, а в настоящее время это не лишнее для иностранцев, так мало популярных, как вы, господа. Этот Нечаев сам расскажет вам свои приключения; он счастливо отделался от большой опасности!.. Желаю вам счастья, господа!.. Скажите от меня его величеству, что, вступив в министерство, я берусь уничтожить все следы начавшихся междоусобий.

Отправив иностранцев с Нечаевым и с отрядом в пятьдесят человек, вызвавшихся охотников, князь Василий Васильевич вошёл к царевне.

От неё он узнал, что она не только не давала приказания арестовать Нечаева, но что Щегловитов даже не говорил ей о привезённой Нечаевым грамоте.

   – Удивительный человек этот Щегловитов! – прибавила она. – Как можно так мало понимать обстоятельства времени!

Князь Василий вкратце рассказал царевне об отрешении им Щегловитова, об отсылке к царю Петру Гордона, Нечаева и Лефорта, о том, что вместо приглашаемых для сопровождения их десяти охотников в одну минуту вызвалось до пятидесяти человек и что вызвалось бы их ещё больше, если б он не приостановил их усердия. Потом он стал доказывать царевне, что смена Щегловитова – единственное, и то не совсем верное, средство для спасения его жизни.

   – Полюбуйся на эту галиматью, изданную от твоего имени, – прибавил князь Василий, подавая царевне взятый им экземпляр манифеста.

Царевна пробежала его и презрительно улыбнулась:

   – Манифесты всегда так пишутся, – отвечала она, – а теперь, какие ни пиши я манифесты, пользы от них быть не может. Теперь всё безвозвратно пропало: на той неделе, во время твоей болезни, тётушка Татьяна Михайловна, чтобы примирить меня с Петром, ездила к нему с моими сёстрами и с патриархом; сёстры возвратились с решительным отказом, а тётушка и патриарх остались в лавре. Третьего дня я было сама поехала туда, но, доехав до Воздвиженского, была остановлена Троекуровым и Бутурлиным... Ты ничего этого не знаешь, живя в своём Медведкове... Они там, видно, не очень уверены в преданности перебежчиков: боятся новых смут от моего присутствия... с угрозами[27]27
  Пётр велел объявить царевне, что буде она не повинуется и приедет в лавру, то с ней поступят «нечестно».


[Закрыть]
и чуть ли не под стражей привезли меня назад в Москву...

   – Как же ты стращала Гордона и Лефорта, что после примирения?..

   – Все эти иностранцы мне противны! Кабы не они, Пётр никогда не вышел бы у меня из повиновения. Ты вывел их в люди, и вот как они отблагодарили тебя!.. Если их место при Петре, что ж они так медлили? Откуда это внезапное сознание долга? Поселив между нами раздор, они сами оставались в стороне, ожидая, кто одолеет: пока Пётр был в опасности, они не спешили к нему; а теперь, видя явный перевес на его стороне, они полетели разделить его торжество... о, если я помирюсь с братом, князь Василий, я докажу этим немцам...

   – Неужели неблагодарность людская удивляет тебя?

   – Не удивляет, а возмущает, меня скорее удивляет, что Пётр верит этим немцам...

   – Пётр нуждается в них, а они в нём, и они будут ему верны, как и нам были верны, пока нуждались в нас. Не из патриотизма же служат они; они служат из выгод и, очень естественно, служат той стороне, которая представляет им больше выгод. Требовать от них любви к России было бы так же безрассудно, как требовать от меня любви к Швеции или к Курляндии, но тем не менее служба их полезна России, и Пётр понял это. Гордон, например, имеет большие способности, в Крыму я не раз сожалел, что не взял его с собой.

   – Да, не скоро позабудет он этот отказ: ты увидишь, что при первом удобном случае он поссорит тебя с Петром.

   – Я уже и без него в опале, – отвечал князь Василий; и он рассказал царевне о приёме, сделанном им, Петром, накануне.

   – Удивляюсь, – сказала царевна, выслушав князя Василия, – что Пётр настаивает на выдаче такого ничтожного человека, как этот Щегловитов...

   – Что ты говоришь, царевна? Неужели ты такого мнения о Щегловитове? Я решительно не понимаю тебя...

   – Я сама себя не понимаю, князь Василий... Я знаю, ты думаешь, что он мне очень дорог... Ты вправе, ты должен так думать... Но это неправда. Могу ли я любить человека, из-за которого мы оба так много страдали? Могу ли я любить человека, за которого ты возненавидел меня?.. С того рокового вечера, как он был здесь... с лейкой, вот почти шесть недель я не спала ни одной ночи: посмотри, какая я стала... и ты думаешь, что он мне дороже тебя!.. – Нервы царевны были в сильном напряжении, слёзы градом лились из прекрасных глаз её... – Эти интриги, заговоры, междоусобия, манифесты, – продолжала она, мне всё опротивело. Если я и была честолюбива, то для одного тебя: я хотела власти, чтоб разделить её с тобой, князь Василий, ещё ребёнком я привязалась к тебе; вспомни это; умоляю тебя; не покидай меня теперь; я пропаду без твоей опоры; вся сила моя, вся моя жизнь в тебе одном; поддержи меня; не дай мне погибнуть... прости меня! – Царевна опустилась на колени и громко зарыдала.

   – Всё это чрезвычайно трогательно, – отвечал князь Василий, – что-то в этом роде я помню в мильтоновском «Потерянном рае»...

   – Я знала, что ты никогда не простишь, – сказала царевна, выпрямившись, – по крайней мере, не откажи мне в моей последней просьбе. Ты сам предлагал мне это, отправь меня в Варшаву, в Вену, в Лондон... куда хочешь, только поскорее и как можно дальше от Москвы, от этого ненавистного Щегловитова, чтобы глаза мои никогда больше не видели этого человека!..

Дверь отворилась, и в ней показалось красивое, смертельно бледное лицо Щегловитова.

   – Позволь, царевна, – сказал он, – позволь этому ненавистному человеку показаться на твои глаза ещё раз, и это будет последний; позволь проститься с тобой и сказать тебе два слова не тебе в укор, а в моё оправдание. Я служил тебе верой, правдой и не щадя себя; если я повредил тебе, то не с дурным намерением, а от неумения сделать лучше. Жестоко наказан я за это, а что дальше будет, – Бог знает, и ты узнаешь, царевна. Всю жизнь отдал я тебе, а ты... ты, поиграв мною, бросила меня, как ненужную игрушку... я не умею говорить красно: я ничтожный человек, – ты сама сказала; но этот ничтожный человек умеет любить всей душой; умеет отдать душу свою за того, кого любит... Я не умею, служа тебе, заискивать, на всякий случай, в твоих врагах и кататься из Кремля в лавру и из лавры в Кремль. Не умею, уверяя тебя в преданности, ласкать твоих злодеев, отрешать твоих сторонников и ослаблять твои войска отсылкой целого отряда во вражий лагерь... не умею, наконец, когда любящая меня женщина со слезами умоляет меня протянуть ей руку помощи, отвечать ей холодной насмешкой и сравнивать её с потерянным раем!.. Прощай, царевна! Прощай навсегда! Через неделю я буду у царя Петра; буду не как преступник с верёвкой на шее, а как воин, исполнивший свой долг, как его Нечаев был давеча здесь... Посмотрим, так ли же обласкает и задарит меня твой брат, как князь Василий Васильевич обласкал и задарил Нечаева!

Сказав это, Щегловитов кинул на царевну пронзительный, последний взгляд и, продержав её под этим взглядом несколько секунд, своей твёрдой, капральской походкой вышел из комнаты.

ГЛАВА IV
ОПАЛЬНЫЕ

Среди монахов Чудова монастыря долго сохранялось предание о молодом, очень красивом и очень бледном иноке, пришедшем вечером Нового, 1689 года ко всенощной. Отстояв всенощную, он вслед за настоятелем пошёл в его келью и вручил ему от имени рабы Божией Софии для монастырской ризницы вклад, состоящий из восьми драгоценных каменьев. Потом, оставшись с настоятелем наедине, он попросил у него позволения провести в его келье пять дней. На вопрос настоятеля, кто он, из какой обители и кем прислан такой богатый вклад, молодой монах отвечал, что он большой грешник и желал бы покуда оставаться неизвестным; он намерен поговеть в Чудовом монастыре. Через четыре дня он попросил настоятеля принять его исповедь, а до исповеди просить не задавать ему никаких вопросов.

«Видно, в самом деле большой грешник, – подумал настоятель, – или, может быть, влюблённый... тоже большой грех!..»

Монахи помнили, что в течение пробытых молодым пришельцем в монастыре пяти суток он ничего не ел, кроме вынимаемой для него ежедневно просвиры о здравии Софии, и ничего не пил, кроме чарки святой воды во время заказываемого им ежедневно молебна.

На пятые сутки, причастившись за ранней обедней, гость простился со своим хозяином, который проводил его до ограды, поцеловал его и благословил просвирой и образком, снятым с местной чудотворной иконы Михаила Архангела.

   – Помни же, что ты примирился со всеми своими врагами, – сказал ему настоятель.

   – Со всеми... кроме одного, – отвечал инок, – но этого я не увижу больше и мстить ему не могу, да и не желаю: Бог рассудит нас там!.. Ещё у меня одна просьба к тебе, святой отец, обещай мне, что как скоро ты получишь этот образок, ты помолишься о упокоении грешной души моей.

Архимандрит обещал, и Щегловитов, низко поклонившись ему, вышел из монастырской ограды.

В тот же вечер, в мундире шестого стрелецкого полка, при сабле, но уже без каменьев на рукояти, он явился в Троице-Сергиеву лавру, вошёл в караульню при царских покоях и попросил дежурного офицера доложить о нём царю Петру. От дежурного он узнал, что почти все его товарищи, не явившиеся на зов Петра, арестованы, что многие из них повинились и прощены, что другие были подняты на дыбу, признались и приговорены к колесованию и что все, единогласно, обвинили его, Щегловитова, в соучастии с собой.

В то время как дежурный офицер окончил свой рассказ, Щегловитов увидал князя Василия Васильевича Голицына, вышедшего из царского кабинета и окружённого дюжинами-двумя царедворцев, которые с улыбками и поклонами провожали его до последних ступенек крыльца. Ненависть, усыплённая пятидневным постом и непрестанной молитвой, мгновенно проснулась в сердце несчастного стрельца.

«Вот он, – подумал Щегловитов, – настоящий-то государственный человек: и нашим, и вашим. Вчера продал меня, нынче продаёт царевну, а сам сухой из воды вынырнул!»

Но ошибался Щегловитов так же, как ошибались провожавшие князя Василия Васильевича царедворцы; продолжительность беседы его с царём ввела их в заблуждение. Пётр продолжал гневаться на князя Василия: он ни о чём не говорил с ним, кроме Перекопского похода и сделанных в этот поход ошибок, а так как ошибок было много, а упрёков ещё больше, то и аудиенция продолжалась часа два. В упрёках Петра, большей частью дельных, князь Василий узнал влияние Гордона и Лефорта. Аудиенция кончилась приказанием князю Василию Васильевичу ехать в своё Медведково и жить там безвыездно впредь до нового распоряжения.

Щегловитов, приговорённый к колесованию с предварительной пыткой, не был, разумеется, допущен до государя; дьяк Деревкин прочёл во всеуслышание приговор, учинённый правдивыми судьями над мятежником и изменником Феодором Щегловитовым, и несчастного в тот же вечер повели к допросу.

Пытки делятся на два рода, отличающиеся один от другого: на скороспелые и на досужные. Отличительная черта скороспелых пыток – простота необыкновенная: тут всякий инструмент хорош: перочинный ножик, гвоздик или хоть щепочка для вколачивания под ногти; верёвка, закручиваемая палкой вокруг головы; даже просто палка без верёвки или просто верёвка без палки. Необходимо только одно условие: чтобы пытающие были физически хоть немножко сильнее пытаемых.

Поясним это примером.

Разбойники вламываются в дом, в котором спрятано много денег. Хозяин уверяет незваных гостей, что они ошибаются, считая его богатым; что он, напротив того, очень бедный человек и что он даже не понимает, о каких деньгах его спрашивают. Порыться, отыскать деньги и уличить недобросовестного хозяина во лжи было бы, конечно, для гостей приятно, но это потребовало бы много времени, а гости временем дорожат: неровно кто-нибудь придёт и помешает поискам; гораздо проще зажечь лучинку и переносить её от руки недобросовестного к ноге его, от ноги – к шее и от шеи – куда попало. Вся операция продолжается минуты две или три, по истечении коих хозяин обыкновенно вспоминает и указывает, где спрятаны его деньги.

Далеко не так прост досужный род пытки: тут сила пытающих имеет большой перевес над силами пытаемых; тут временем не дорожат: не боятся, что нежданные посетители помешают допросу; тут действуют открыто, систематически, согласно существующих узаконений: машины самой изящной отделки приспособлены как нельзя лучше, как нельзя целесообразнее; дверь от застенка – резная, с позолоченной ручкой; дыба из дубового дерева, тщательно отполирована; кровать железная и с железной доской вместо матраца, а под кроватью котёл, нагревающий воду до требуемой законом температуры...

Но вернейшими для признания, для открытия истины средствами считались всегда, из досужных родов пытки, голод и жажда.

Приведём и тут практический пример.

Щегловитова в сопровождении дьяка Деревкина и четырёх приставов-сыщиков прямо из дворцовой караульни привели в тюрьму, и Деревкин, подавая ему лист бумаги, исписанный вопросами, объявил, что дверь тюрьмы отворится только через трое суток, что к тому времени на всякий вопрос должен быть написан ответ чёткий, ясный и без околичностей, что, в противном случае, дверь тюрьмы затворится опять на целые сутки и что, покуда ответы, все до одного, не написаны, узнику не дадут ни есть, ни пить.

Щегловитов возразил, что за ответами его дело не станет, что он готов написать их сейчас же, что пытать его незачем, а можно вести прямо на казнь.

– Это все так говорят, – отвечал Деревкин, – все так говорят, когда дело дойдёт до пытки, а нам строго запрещено слушать такие вздорные отговорки и о них докладывать начальству... Итак, помни же, в понедельник вечером мы придём опять, не спеши своими ответами; обдумывай их хорошенько и сперва пиши начерно: в три дня небось не очень отощаешь!..

Уже отощавший от пятидневного говения Щегловитов чувствовал себя очень слабым не столько, может быть, от голода, сколько от перспективы голодать ещё трое суток. Он не сомневался, что с ним всё покончено, что пощады ждать ему нечего, и по уходе Деревкина со свитой первая его мысль была – разбить себе голову о стенку или о чугунную решётку, отгораживавшую один из углов тюрьмы и изнутри загадочно обтянутую занавесом.

«Но, – подумал он, – поутру приобщиться Святым Тайнам, а вечером положить на себя руку; поутру принять тело и кровь Того, кто так много страдал за меня, а вечером не хотеть пострадать самому!.. Потерплю до конца: чем больше потерплю здесь, тем больше мне там простится...»

Он принялся за данную ему работу; в тюрьме было довольно светло, что можно было читать и писать в ней.

На вопрос, имел ли он намерение посягнуть на свободу царя Петра Алексеевича, он отвечал: «Имел».

На вопрос, имел ли он намерение посягнуть на жизнь царя Петра Алексеевича, он отвечал, что не имел; подчинённым своим он запретил обнажать сабли даже в том случае, если царь будет защищаться.

На вопрос, если он имел подобные святотатственные умыслы, то что побудило его к оным, он отвечал, что побудило его желание доставить царю Иоанну Алексеевичу, которому он столько обязан, престол без раздела с царём Петром Алексеевичем, который к нему, Щегловитову, никогда не благоволил.

На вопрос о сообщниках его в этих злодеяниях Щегловитов переписал имена всех уже попавшихся и признавшихся стрелецких офицеров.

На вопрос, какое участие принимала в этом деле царевна София Алексеевна и если о нём ведала, то не приказывала ли она Щегловитову отказаться от своего злого умысла, он отвечал, что царевна ничего о его намерении не знала, что она даже, сколько он мог заметить, охотно отказалась бы от власти, которой царь Пётр Алексеевич хотел лишить её, но что он, Щегловитов, сам задумал удержать за ней эту власть, ему покровительствовавшую, рассчитывая в случае успеха на прощение царевны. «А благородная-де государыня царевна София Алексеевна, – прибавил он, – о моём оном замысле и о имевшейся быти несподзянке ровно ничего не ведала».

«Если это грех, – подумал Щегловитов, – то Бог простит мне его».

Следовало несколько вопросов о прошении, поданном царевне москвичами, о приготовлениях к её коронованию, о сочинении манифеста...

Окончив работу и поднявшись, Щегловитов вдруг почувствовал лёгкий удар в щиколотку левой ноги; он дотронулся до него и ощупал между подкладкой и сукном мундира что-то, завёрнутое в бумагу. Он вспомнил, что утром, снимая монашескую рясу, он положил в карман мундира образок и просвиру, данные ему чудовским архимандритом.

Никакому лукулловому пиру не обрадовался бы Щегловитов больше, чем он обрадовался этой просвире; он разломил её на две половинки; одну из них зарыл в солому своей постели, а другую съел. «Каким чудом, – подумал он, – просвира эта уцелела от рук сыщиков?..» Образок, представлявший Архистратига Михаила, как будто отвечал на этот вопрос.

Поужинав, Щегловитов пробежал свою работу и остался ею доволен.

– Кажется, хорошо, – сказал он, – больше ничего не нужно, да и лишнего ничего нет... а это что такое? Ещё что-то написано...

Действительно, оставался ещё один вопрос, очевидно приписанный впоследствии, второпях, другими, бледными, чернилами и другой, очень нечёткой, рукой.

«Какое участие, – был вопрос, – принимали князь Василий Васильевич Голицын и сыновья его в вышеречённых пребеззаконных кознодействах?»

«Странный вопрос! – подумал Щегловитов. – Если бы Голицыны участвовали в заговоре, то или они были бы здесь со мною, или я бы был там, с ними... А стоило бы удружить государственному человеку; хоть немножко запутать бы его; благоприятелей у него много при дворе; помогут, из ничего что-нибудь состряпают и притянут к допросу... да нет, из ничего ничего и останется, только себя осрамишь; скажут, из мести оклеветал,.. мстить, клеветать, и в такой день!.. Откуда такие гадкие, такие грязные мысли рождаются в человеке?..»

Щегловитов ещё раз прочёл вопрос:

«Какое участие... в пребеззаконных кознодействах?..»

Странный вопрос! – повторил он. – Должно быть, какой-нибудь приятель постарался...

И твёрдой, чёткой рукой Щегловитов написал против вопроса: «Никакого».

Проснувшись на следующее утро очень голодным, он чуть было не нарушил данного самому себе обещания даже не смотреть до захода солнца на оставшуюся половинку просвиры. Чтоб выдержать характер, он отошёл подальше от постели, подошёл к чугунной решётке и начал разглядывать с большим вниманием живопись занавеса за решёткой: живопись немецкой работы, но лубочная, изображала разные яства. Вглядевшись в неё поближе, Щегловитов догадался, что цель живописца была – возбуждать аппетит в тех, кто будет смотреть на его картину; но цель эта не достигалась: калачи, например, были больше похожи на собачьи ошейники, чем на калачи; зернистая икра была похожа на дурно смолотый нюхательный табак; а сосиски под соусом были написаны с таким искусством, что попадись такие же сосиски в натуре, то самому голодному человеку в мире не придёт в голову до них дотронуться.

Щегловитов попробовал просунуть руку сквозь решётку: проходили только два пальца, и те на вершок не доставали до картины. Он начал ходить по камере взад и вперёд, назначив круг своих прогулок как можно дальше от кровати...

День прошёл: длинный, томительный. Как только начало смеркаться, Щегловитов изменил направление своих прогулок и стал ходить от решётки к кровати и от кровати к решётке. Походив минут пять в этом направлении, он остановился у кровати и стал боязливо озираться вокруг себя. «Лучше погодить, пока совсем стемнеет, – подумал он, – а то, пожалуй, из-за решётки наблюдают за мной, пожалуй, отнимут мою просвиру: жалости эти люди не знают. А что бы им, кажется? Из чего?.. На их месте я бы потихоньку принёс хлебца голодному...» Он лёг на кровать, пошарил в соломе и, вытащив из неё свой клад, разделил его опять на две половинки и опять одну спрятал, а другую разломал на десять кусочков и начал есть медленно, с маленькими промежутками между каждым кусочком.

– Как вкусно! – сказал он, проглотив десятый кусочек и не спуская глаз с места, где спрятана была последняя четверть. – До неё, – прошептал он нетвёрдым голосом, – не дотронусь до завтрашнего полудня.

Жажда не мучила его: желудок, привыкший довольствоваться ежедневной чаркой воды, не требовал настоятельно этой чарки, но голод становился невыносимым... Щегловитов попробовал заснуть, и заснул действительно так крепко, что не видал и не слыхал, как и когда осветилась его тюрьма.

Проснувшись, он опять прочёл свои ответы и опять остался ими доволен...

   – Желал бы я знать, который теперь час, – сказал он, – должно быть, и пяти нет... До полудня долго ждать... Нет ли ещё чего-нибудь в мундире? – он обыскал мундир. – Нет, ничего нет! В рясе, может быть, остались какие-нибудь крошки, хоть бы их сюда! – Он начал шарить в соломе. – Ну, а потом что будет?.. Что б ни было, а хуже не будет, – отвечал он сам себе и вынул свой последний запас. – Зато смотрите все, кто хочет, – закричал он, обращаясь к решётке, – смотрите, как смело я ем просвиру; да, ем и не боюсь вас, попробуйте-ка отнять её у меня!.. Попробуйте-ка!..

И он съел свой кусочек просвиры с такой поспешностью, как будто в самом деле её у него отнимали.

   – Очень вкусно! – сказал он вслух, поддразнивая своих мнимых, а может быть и действительных, надсмотрщиков. – Этот чудовской просвирник мастер своего дела!.. Теперь бы опять соснуть немножко.

Когда он проснулся во второй раз, солнце ярко светило, ударяя в таинственную решётку раздробленными оконной перегородкой лучами и освещая изображённые на занавесе яства.

«Должно быть, полдень, – подумал Щегловитов, – не есть бы мне давеча, а поесть бы лучше теперь... каково так до завтрашнего вечера дожидаться!.. Хоть бы водицы выпить!..»

К вечеру жажда сделалась так сильна, что почти заглушила голод. Щегловитов почувствовал озноб во всём теле и впал в дремоту, похожую на обморок: то ему грезилось, что он пьёт брагу и заморские вина, то, что после сытного обеда он купается в Москве-реке и выпивает сразу так много, что недостаёт воды для купания; то, что он тушит пожар и что горячее полено упало ему на грудь... вдруг ему пригрезилось, что занавес за решёткой зашевелился, подёрнулся волнами, взвился на воздух и открыл стол, ярко освещённый шестью восковыми свечами и обильно убранный самыми разнообразными, не на полотне нарисованными, а настоящими яствами: тут была и осетрина белая, как бумага, и жареная, огромного размера индейка, и дымящаяся, разрезанная на большие куски кулебяка, и только что поспевшие крупные яблоки, и розовые астраханские арбузы, и разные напитки: брага, мёд, шипучие вина в кубках, наливки в плетёных бутылках.

   – Вот так сон! – сказал Щегловитов, и, вскочив с постели, он, как сумасшедший, подбежал к решётке.

Сон – была действительность: если бы Щегловитов мог не верить глазам своим, то он должен был бы поверить обонянию: вкусный пар кулебяки ударил ему прямо в нос.

Щегловитов ещё раз попробовал просунуть руку сквозь решётку: палец не доставал вершка на три до кубка с пенящейся брагой... Щегловитову и в голову не пришло, что если за ним наблюдали давеча, когда он ел просвиру, то теперь наблюдают и подавно...

   – Дай Бог силы! – сказал он и, схватившись за два прута решётки, рванул их изо всей мочи. Один из прутьев слегка, чуть-чуть раздвинулся, но выдержал напор. Щегловитов вцепился в него обеими руками, пошатал его направо и налево, к себе и от себя. Чувствуя, что прут поддаётся, он с удесятерившейся от отчаяния или от надежды силой приподнял его кверху. Прут заколебался, погнулся, запищал и с треском вылез из нижней сваи, вытаскивая за собой кирпич.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю