355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Голицын » Царский изгнанник (Князья Голицыны) » Текст книги (страница 22)
Царский изгнанник (Князья Голицыны)
  • Текст добавлен: 11 ноября 2018, 20:00

Текст книги "Царский изгнанник (Князья Голицыны)"


Автор книги: Сергей Голицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)

«Но не имея на долг этот документа, – прибавлено было в отзыве Исаака, – я не могу требовать его судом, а полагаюсь на совесть московийской боярыни и твёрдо уповаю, что она не захочет ввести в такой значительный убыток честного торговца, с такой готовностию ей одолжавшего».

Оба отзыва эти получены были адвокатом Серафимы Ивановны дней десять после подачи ею прокурору прошения. Адвокат явился с ними к просительнице и с большим хладнокровием положил их перед нею.

   – Это что такое? Неужели уже решение суда?

   – Нет, не решение суда, а возражения ваших противных сторон на поданную вами жалобу. Извольте полюбоваться их отзывами и посудить, с какими людьми вы имели дело.

Серафима Ивановна прочла отзывы.

   – Что ж вы мне теперь посоветуете? – спросила она в большом волнении.

   – Ровно ничего. От дальнейшего ведения вашей тяжбы я окончательно и решительно отказываюсь.

   – Вот новость! Почему это?

   – Потому, во-первых, что я и то уже рискую поссориться с прокурором, который из-за вашего дела получил выговор от генерал-прокурора.

   – За что же выговор?.. Разве есть малейшее сомнение, что меня кругом обокрали?

   – За то, что он принял ни на чём не основанное прошение ваше и назначил следствие, что строго запрещено новыми законами. Следствие назначается только по явным уликам... Потом...

   – Потом?

   – Рассказывая мне о вашем деле, вы умолчали мне об отношениях ваших к актёру Даниелю.

   – Это неправда... Отношений не было... Я брала у него уроки танцевания, вот и всё... Ведь у Гаспара тоже нет никаких доказательств, никаких улик. Отчего ж он может клеветать на меня безнаказанно?

   – Он не клевещет. Он не называет отношений по имени. Он только пишет, что Даниель не постоянен в любви и что вы это знаете, потому что имели с ним сношения... Придраться тут не к чему. Я было запросил его при судебном следователе, какие это сношения. «Политические, – преспокойно отвечал он, – я знаю из верного источника, что госпожа Квашнина и господин Даниель затеяли освободить Грецию из-под ига Турции...» По законам это преступлением не считается, и, следовательно, клеветы тут никакой нет... Кроме того, государыня, вы скрыли от меня, что за драку с вашими служанками вы получили от генерал-полицеймейстера приглашение выехать из Франции.

   – Что-что скрыла? Это процесса моего не касается.

   – Но моей репутации очень касается. Адвокат, уважающий себя, не берётся хлопотать за лиц, дерущихся со служанками и получающих такие комплименты от полиции.

Сказав это, адвокат положил на отзывы Гаспара и Исаака полученные им за ведение тяжбы десять луидоров и вышел из комнаты, не поклонившись бывшей своей доверительнице, со злобным недоумением смотревшей ему вослед.

   – Невежа! – вскричала она. – Уж я знала, что этот проклятый пристав непременно надует. Какого негодяя прислал!

На другой день Нового года (по новому стилю) Чальдини навестил Серафиму Ивановну и застал её укладывающейся в дорогу с помощью нанятого им же для сопровождения её до границы России курьера. Этот курьер, родом из Савойи, был снабжён десятками двумя аттестатов, утверждающих, что он прекрасный человек и что он путешествовал и по Германии, и по Испании, и по Италии, и даже по Европейской Турции. Чальдини взял его по рекомендации хозяина гостиницы «Испания». Звали его Рауль Моро.

   – Что? – спросил Чальдини по-русски, слегка кивнув головой на курьера. – Нова Григорьич?

Серафима Ивановна поняла, что Чальдини спрашивает, довольна ли она нанятым им курьером.

   – До си пора оши доволь, синьор, – отвечала она, подлаживаясь под диалект итальянца, – он укладывать маэстро...

По обмене этими двумя русскими фразами разговор между Серафимой Ивановной и Чальдини продолжался с помощью курьера: боясь скомпрометировать перед ним новую госпожу его, Чальдини очень слегка коснулся её процесса и сказал, что накануне он был у Расина и что там передали ему некоторые подробности об этом процессе.

   – Советовал я вам не начинать его, – прибавил Чальдини, – всё-таки же лишние и совершенно бесполезные издержки.

   – Да, вы были правы, доктор, и я жалею... этой бесполезной издержки... Я тоже была вчера у мадам Расин, хотела познакомиться с ней, поздравить её с Новым годом, поблагодарить за Мишу и, кстати, проститься с ним. Двор её дома был полон карет и колясок, а меня мадам принять не благоволила под предлогом, что не имеет чести быть со мной знакомой.

   – Госпожа Расин вообще в отсутствие своего мужа не заводит новых знакомств, – отвечал Чальдини с намерением смягчить в глазах курьера обиду, нанесённую госпоже Квашниной, – а её муж – новый камер-юнкер – вчера весь день провёл в Версале, у короля. Что касается Миши, то он нынче утром блестящим образом выдержал экзамен и поступил уже в пансион господина Арно.

   – Видите ли, однако, как я воспитала его... Я очень счастлива, что мне удалось оправдать доверие князя Василия Васильевича, князя Алексея и Машерки... Да неужели я не увижу Миши перед отъездом?

   – Не знаю. Арно неохотно отпускает своих пансионеров, а женщин в его пансион не принимают. Может быть, но вряд ли он сделает для вас исключение.

До оказанных им Квашниной услуг Чальдини не поцеремонился бы сказать ей прямо, что Миша вовсе не желает видеть её, но теперь ему как-то совестно было сказать это, особенно в переводе курьера.

   – Во всяком случае, – прибавил он, – я переговорю завтра об этом с Ренодо и завтра же дам вам ответ. Когда собираетесь вы в дорогу?

   – Да я думаю не прежде чем на будущей неделе, послезавтра у нас Рождество. Нельзя такой праздник провести в дороге; да и спешить мне не за чем. Я только так, на всякий случай, укладываюсь. Я бы могла прожить здесь и целый месяц. Но что за удовольствие жить при такой обстановке?

Слово обстановка, сопровождённое учащённым миганием, дало понять доктору, что оно касается присмотра полиции.

Чальдини прямо от Квашниной отправился к пансионерам Арно и целый вечер пробыл с ними, любуясь сперва их уроками, а потом их играми. Всех пансионеров было шесть человек, размещавшихся в двух просторных комнатах, по трое в каждой. Хотя и Арно и Ренодо были янсенисты, заклятые враги иезуитов, однако иезуитское правило – не оставлять мальчиков ни одного, ни двоих вместе – они одобряли. В одиночестве дети шалят от скуки, вдвоём они слишком легко сдружаются и сговариваются на разные шалости, иногда очень для них вредные, а втроём, как бы ни тесна была дружба между ними, а один всегда остерегается двух других, и двое всегда остерегаются третьего. Аббат объяснил всё это на едва понятном для Чальдини латинском языке с французским выговором, и Чальдини, хотя он не принадлежал ни к иезуитской, ни к янсенистской ересям, согласился, однако, что правило, в котором об ереси сошлись мнениями, имеет дельное основание.

После ужина, простого, но сытного и вкусного, Чальдини отозвал Мишу в сторону.

   – Ваша тётушка непременно желает вас видеть, – сказал он ему, – что мне сказать ей?

   – Скажите ей, доктор, что после того, что произошло...

   – Я не мог передать вашей тётушке то, что говорила о ней госпожа Расин. Я нашёл другую отговорку. Я сказал ей, что женщины в ваш пансион не допускаются и что вас тоже не выпускают из пансиона.

   – Ну что она?

   – Она настаивает, говорит, что сама попросит господина Арно. Коль вы не хотите видеть её, так самое лучшее средство, чтоб отвязаться, написать ей записку. Напишите ей, что вас из пансиона никуда не отпускают, намекните о вашем желании помириться с ней и извинитесь, хоть слегка, что вы вашим табаком с извёсткой чуть было не ослепили её.

   – Нет, этого я ей не напишу! – решительно отвечал Миша.

   – Это отчего? Такая записка вас ни к чему не обязывает, а для неё она драгоценна. Она оправдает её, хоть немножко, в глазах вашего деда, да и матери вашей не так неприятно будет...

   – Ни за что не напишу, – повторил Миша. – И зачем мне оправдывать её перед дедушкой, о котором она... Знаете ли, доктор, я вас очень люблю, я вас так люблю, как нельзя лучше любить, и я вам так благодарен и за Анисью, и за Анюту, и за себя... в Роршахе... помните? Но намедни, когда вы при госпоже Расин уговаривали меня съездить к госпоже Квашниной, если б не было тут её, я сказал бы вам наотрез, что к госпоже Квашниной не поеду ни за что и никогда.

   – Я не думал, чтобы вы были такой злопамятный, Миша. Не думал, что даже мой совет, даже моя просьба... Легко говорить: «Я вас люблю; я вас очень люблю», а делаю всё-таки по-своему.

   – Извольте, я напишу ей сейчас же. Только не то, что вы продиктовали мне. Хорошо?

   – Напишите хоть что-нибудь. Что-нибудь такое, что бы она могла показать вашим родителям: вы же были поручены ей... Я согласен, что она не оправдала доверия...

   – Хорошо! Я дам ей доверие... ф-ф! Я напишу ей письмо, напишу ей такое письмо, что она и не подумает показать его отцу или дедушке.

Он пошёл вместе с Чальдини в классную, сел за свой письменный стол и, покусав минуты три перо, начал писать следующее:

«Мой друг доктор, которого всей душой моей люблю я, с настоянием желает, чтобы я с тобой, госпожа Серафима Ивановна, прощания ради, испросил у почтенного аббата Ренодо дозволение тебя, госпожа, навестить или же тебя к нам в училище допустить. Пишу сие на российском языке, дабы тайна великая наша промеж нас двоих, сиречь промеж меня и тебя, госпожа, тайной оставалася. И ни мадам Расин, и никто иной, кроме нас двоих или, может, троих с Анисьей, тайны сей не ведает и ведать не долженствует. А я не токмо к тебе, госпожа Серафима Ивановна, прощаться не приеду, но даже не признаю более тебя тёткой моей, понеже осмелилася еси облыжно обозвати каторжниками моего вселюбезнейшего родителя и приснодрагоценнейшего моего дедушку, коего я о сём даже уведомити буду стыдитися».

   – Ну, переведите мне теперь, что вы написали, – сказал Чальдини.

   – Как можно! Я нарочно пишу по-русски, чтоб вы даже и подозревать не могли...

   – Неужели вы имеете от меня секреты, Миша?

   – Только один этот секрет... Уверяю вас, доктор. Кроме госпожи Квашниной, никто не знает его; даже Анисья, может быть, не слыхала...

   – Как, даже Анисья?! Неужели даже Анисья может знать вашу тайну, а я нет? Вы ли это говорите? Неужели вы думаете, что я скорее, чем она, проболтаюсь?

   – Нет, доктор, совсем не то. Я знаю, что вы не проболтаетесь, но сказать такой секрет... я даже это слово по-итальянски перевести не сумею. Погодите, я спрошу у аббата.

Миша побежал к Ренодо.

   – Как сказать по-латыни? – спросил он.

   – Зачем вам это? – спросил удивлённый аббат.

   – У нас с доктором разговор зашёл о галерьянцах, а я этого слова по-итальянски не знаю.

   – У римлян на триремах, собственно, гребли матросы и солдаты, а не преступники; иногда, впрочем, мы встречаем у латинских писателей выражение: «галера, осуждённый», а из слова «осуждённый» можно заключить, что древние римляне грести на галерах считали наказанием.

   – Как же мне перевести по-латыни слово «галера».

   – Так и переведите. Доктор поймёт, он хорошо знает язык, только выговор не хорош у него.

   – Ну извольте, доктор. Я вам переведу мою записку, только прошу вас не говорить госпоже Квашниной, что вы знаете, о чём я пишу ей; и в записке моей сказано, что вы о ней ничего не знаете.

Узнав содержание записки, Чальдини нежно поцеловал Мишу и сказал ему, что если б он прежде открыл ему свою тайну, то он и не подумал бы уговаривать его помириться с госпожой Квашниной...

   – Прощайте, – сказал он, – вам пора спать ложиться; на днях увидимся и наговоримся. А тётке... то есть извините... бывшей тётке вашей я, разумеется, не скажу, что знаю, о чём вы ей пишете.

На другой день утром Чальдини доставил записку по адресу. Рауль Моро для обновления своей курьерской должности очень проворно успел сбегать в пансион Арно и возвратиться с другой запиской от Миши, который лаконически уведомлял бывшую тётку, что он уже написал ей накануне.

Прочитав доставленную доктором записку, Серафима Ивановна обратилась к своему курьеру:

   – Спросите у доктора, знает ли он, что здесь написано.

   – Я ведь не умею читать по-русски, – уклончиво отвечал Чальдини, – но, если можно, я с удовольствием послушаю, что пишет Миша. Секретов, я думаю, нет...

   – Секретов нет никаких, но ничего нет и особенно интересного. Миша пишет, что желал бы проститься со мной и лично попросить у меня прощения, но что иезуиты не отпускают его и что он часто вздыхает о том времени, когда жил у меня...

Чальдини стало досадно слушать такую наглую ложь.

   – Как это в один день они успели так притеснить его? – спросил он.

   – То-то эти иезуиты! Вы их ещё не знаете, доктор. А сами можете судить. Если они в один день так притеснили мальчика, то что же будет после!..

В тот же вечер, несмотря на Сочельник, квашнинская помещица выехала из Парижа.

ГЛАВА VII
ДРУЗЬЯ И ТОВАРИЩИ

В пансионе Мише было совсем не так дурно, как предполагала тётка. Мальчиков, правда, зря не отпускали кто куда вздумает; но иные из них, особенно старшие и испытанного хорошего поведения, пользовались некоторой свободой. Двенадцатилетний Жан Расин, например, всякую субботу вечером уходил один или с кем-нибудь из товарищей к своему отцу. Расин был почти двумя годами старше Миши, но Миша прощал ему это превосходство и всегда с большим удовольствием уходил вместе с ним. Мадам Расин очень любила Мишу, расхваливала его всем гостям своим, рассказывала им его истории с тёткой, радовалась его успехам в Сорбонне и всегда принимала его так радушно, что Миша, бывало, не дождётся субботы.

Так прошло более двух лет, в продолжение коих с Мишей не случилось ничего особенно замечательного. Первое время он немножко скучал и очень обижался тем, что его не выпускали из пансиона одного, как молодого Расина. Ему, главное, хотелось бы посмотреть на хозяйство и на магазин Анисьи, вышедшей, вскоре по поступлении Миши к Арно, замуж за бакалейного торговца Франкера; но его к ней не отпускали даже с дядькой: таково было правило пансиона. После долгих колебаний Миша решился попросить у мадам Расин позволения, чтобы мадам Франкер приходила к ней по праздникам. Мадам Франкер, постоянно занятая и хозяйством, и торговлей, и семейными делами, редко пользовалась позволением госпожи Расин; но как только она могла в праздничный день отлучиться хоть на два часа, она непременно спешила на свидание со своим милым князьком и иногда привозила с собой Анюту, совершенно выздоровевшую и помещённую в какой-то полупансион и полумонастырь.

   – Как ты выросла и похорошела! – сказал Миша Анюте, в первый раз увидев её месяцев через восемь по приезде в Париж. – На мать стала похожа, и даже лучше немножко.

На одном из свиданий с Анисьей, приехавшей без дочери, Миша, по праву бывшего учителя, строго сказал ей:

   – Что я о тебе узнал, Анисья! Правда ли, что и ты и Анюта переменили веру?

   – Правда, – отвечала Анисья. – Анюту иначе и принять в её пансион не хотели. Да и ни в какой другой не приняли бы.

   – Ведь меня приняли же... Ну, а тебя тоже заставили отказаться от свой веры?

   – Нет, грех сказать, меня не заставляли. Муж мой человек добрый, благоразумный и любит меня. Наш приходской священник, правда, иногда уговаривал меня, да я его мало слушала. Почти год после замужества прожила в своей вере и молилась на свои образа. Иногда, в праздник, схожу с мужем и Анютой в храм Парижской Богоматери к обедне. Вот раз их обоих при мне и причастили, и как мне сгрустнулось тогда, словно не христианка какая: и причастия-то не дают мне! Потом, думаю себе, вера ведь одна и та же, есть какая-то разница, да как ни толковали мы о ней с приходским священником, ни я его не поняла, ни он меня. Я этой разницы решительно в толк не возьму, да и он, кажется, тоже угодникам Божиим здесь, как и у нас, молится: в Николу верят; в твоего ангела тоже верят; тоже начальником Бесплотных Сил зовут его... Одно смущало меня: я их латинской обедни совсем не понимаю; но и этому горю помог священник, дал мне тетрадку, в которой всё переведено и объяснено подробно. «Когда, говорит, я поднимаю руки кверху, то читайте вот тут, когда диакон становится на колени, так вот тут; когда зазвонят в колокольчик, – так тут, а заиграет орган и хором запоют, то падите на колени и молитесь, как хотите и на каком языке хотите...» Вот я и приняла католицизм и в самый праздник Благовещения причастилась...

   – Для этого не было никакой нужды принимать католицизм, – возразил Миша, но уже не строгим голосом, как ему хотелось бы, а самым мягким, даже нежным; он был до глубины души тронут простым, чуждым всякого притворства рассказом Анисьи, – ты могла оставаться в своей вере и причащаться каждый год хоть по три или по четыре раза – сюда часто приезжают православные священники; или греки из Марселя, или чехи и русины из Польши; всего с небольшим два года, как я в пансионе, а я говел уже три раза, и никто ни в пансионе, ни в Сорбонне и не думает уговаривать меня...

   – Знаю, милый, знаю, что в Париж часто приезжают наши священники, но, думаю, причащаться не в церкви, а так где-нибудь, да ещё врозь со своими – это уж совсем не то. Муж мой католик, Анюта тоже католичка; последняя дочка – Матильдой назвали – тоже... уж какая она у меня красавица, кабы ты посмотрел. Ей с Пасхи второй год пошёл... Когда потеплее будет, я, с позволения госпожи Расин, привезу тебе её показать.

Мадам Расин, присутствовавшая при непонятной для неё русской беседе Миши с Анисьей, с большим вниманием следила за выражением их лиц. Вдруг Миша обратился к ней:

   – Позвольте сделать вам один вопрос, мадам, – сказал он, – если б вы жили там, где нет католического священника, например в Туле или в Калуге, согласились ли бы вы причаститься в русской церкви?

   – На такой вопрос вдруг ответа не придумаешь, – отвечала мадам Расин с улыбкой, – я очень привыкла к своей религии, в ней родилась и воспиталась, а вашей я совсем не знаю. Не знаю даже, какая разница между этими двумя религиями.

   – Почти никакой нет, – сказала Анисья, – только та и разница, что у нас... нет органа, да ещё та разница, что священники одеваются здесь не так, как в России.

   – А что, – продолжала мадам Расин, – вы упрекаете мадам Франкер в том, что она перешла в нашу веру? Я не знала, что вы такой фанатик...

   – Да, я упрекал, – отвечал Миша, – но данные ею причины так уважительны, что, может быть, всякая другая на её месте поступила бы так же, как и она.

Миша передал госпоже Расин причины, побудившие Анисью к принятию католицизма.

   – Не правда ли, мадам Расин, – спросила Анисья, – причины эти очень основательны, и мне трудно было поступить иначе?

– Что касается меня, – отвечала госпожа Расин, подумав с минуту, – то если б я была замужем за немцем, если б дети мои были лютеране и если б я была лишена наслаждения причащаться хоть раз в год, то я, – очень может быть, – сделалась бы лютеранкой, хотя лютеранское вероисповедание, вероятно, больше, чем греческое, разнится от нашего...

Что, вопреки обычаям Сорбонны, Мишу никто не старался обратить в католицизм – объясняется очень просто: Арно и Ренодо, хотя и янсениеты, самые ярые проповедники и защитники ультрамонтанизма[69]69
  Римско-католического учения во всех его тонкостях.


[Закрыть]
, были, однако, слишком честны, чтобы уговаривать на перемену религии мальчика, ещё не твёрдого в своих религиозных убеждениях. К тому же фанатизму янсенистов было довольно работы с иезуитами, которые то правдой, то клеветой наносили им удар за ударом и гонение за гонением. Иезуитам удалось даже вооружить против них самого Людовика XIV. Значит, обращение ребёнка ни к чему не послужило бы им, а объяснённое иезуитами, пожалуй, и повредило бы. Прочие же профессора Сорбонны, – все из духовного звания, – знали, что Миша богатый наследник, и полагали, что с переменой религии он будет лишён наследства. Этой мысли было достаточно, чтобы удерживать их фанатизм в должных пределах.

За учение Миши в Сорбонне и за содержание его со столом, туалетом, бельём и даже обувью Арно получал по две тысячи пятьсот ливров в год. Кроме того, с четырнадцатилетнего возраста Миши, с тех пор как он из подготовительного класса перешёл на первый курс, Лавуазье получил от рижского банкира Липманна приказание выдавать на руки Мише по десяти луидоров в месяц. Ни один из его товарищей ни в Сорбонне, ни в пансионе не получал и третьей части этой суммы. Однако у него никогда не хватало денег от первого числа до конца месяца.

Урок кувыркания в Брегенце был Мише памятен и, может быть, предохранил его от иных, слишком грубых, плутней товарищей; но и между школьниками бывают плуты утончённые, усовершенствованные, от которых четырнадцатилетнему мальчику, хотя бы и проученному, уберечься трудно. Иной товарищ выпросит у него взаймы, чтоб послать, скажет, своей бедной матери; другой, притворись неумеющим, обыграет его в шахматы или, притворись неловким, подденет на какое-нибудь пари в гимнастике; третий уверит его, что надо как можно скорее дать привратнику луидор, а то он донесёт инспектору, что сторож по приказанию молодого князя ходил в булочную за слоёными пирожками. Да и сами эти приказания сторожу обходились Мише недёшево: принесут ему яблочных слоек на каких-нибудь десять-двенадцать ливров, а двух луидоров у него как не бывало. Миша дивился дороговизне пирожков в булочной, но совестился посоветовать сторожу покупать их в кондитерской, в которой он сам покупал их во время своих прогулок с Альфредом. Мише и в голову не приходило подозревать этого «обязательного» сторожа, этого почтенного старого воина, у которого такое честное лицо и такие благородные чувства, что когда даже даёшь ему что-нибудь за труды, то он всегда, прежде чем принять, раза три откажется.

Все товарищи Миши смотрели на него как на Креза, и он вёл себя как настоящий Крез. Кроме угощений разными сластями и закусками, которые не дозволялись в пансионе, но на которые прислуга пансиона, по понятным причинам, смотрела сквозь пальцы, у Миши были мании, очень нравившиеся его товарищам. Всякий из них, например, был что-нибудь должен в соседней лавочке. Тот за банку варенья, другой – за четверть курительного табака, третий – за пряники или за чернослив. Мише вдруг вздумается сбегать в эту лавочку, расплатиться за всех товарищей и положить им под подушки их счёты с надписью об уплате. Он бы не прочь положить эти счёты и под приборы, чтоб полюбоваться на эффект своего сюрприза, но аббат Ренодо всегда завтракал, обедал и ужинал вместе со своими воспитанниками, а Ренодо – не сорбоннский сторож с благородными чувствами. Его не то что луидором – ничем не подкупишь. Таково было о нём мнение всех пансионеров. Если он, например, сказал, что курить молодым людям не годится и что кредитоваться в лавочке им нет никакой нужды, то уж там как ни разуверяй и ни упрашивай его, а не разуверишь и не упросишь.

В Сорбонне во время классов выдавались под расписки учеников равные учебники, которые иногда возвращались по окончании класса в шкаф, иногда же брались учениками на дом. Как-то раз, скучая на лекции по географии, Миша от нечего делать наготовил десятка три этаких расписок и запер их в свой пюпитр, взяв с собою в пансион «Энеиду» с гравированными картинками, греческую хрестоматию и ещё какой-то учебник. Потом в течение месяца он несколько раз пользовался заготовленными им билетиками, но книг домой уже не брал, а всякий раз после класса возвращал их в шкаф и получаемые обратно расписки свои запирал в пюпитр.

Каково было его удивление, когда в конце месяца, дня за три до пересадки[70]70
  Так называется в русских гимназиях ежемесячная перемена учениками мест соответственно полученным ими в течение месяца баллам.


[Закрыть]
, дежурный надзиратель выкликнул его к шкафу и предъявил ему двадцать четыре расписки на такие-то и такие-то учебники и классики.

Миша начал было отвечать, что он решительно не знает, куда девались эти книги, и что, вероятно, кто-нибудь... Но он вдруг что-то вспомнил и страшно побледнел.

Он вспомнил, что Мира, один из его товарищей по пансиону, племянник и крестник Чальдини, рассказывал ему, Мише, о скандале, случившемся в неаполитанском иезуитском училище, оттого что один воспитанник, потеряв книги, хотел вывернуться тем, что их у него украли. «Разумеется, – прибавил Мира, – ни инспектор, ни надзиратели не поверили этой выдумке, да если б поверили, то всё-таки же они слишком дорожат репутацией заведения, чтобы не пожертвовать ей молодым человеком, хотя бы и невинным: несчастного студента, который уже был на последнем курсе, со стыдом исключили, и карьера его навсегда пропала... Ему бы просто сказать, что он как-нибудь выронил книги, неся их домой, что родители его за них заплатят, и на этом бы кончилось дело...»

Видя, что Миша вместо ответа на предъявленные ему билетики замялся и остолбенел, Дюбуа (надзиратель) повторил свой вопрос о книгах.

   – Я, должно быть, их как-нибудь... потерял, неся в пансион, отвечал Миша, со слезами глядя на надзирателя, как будто умоляя его поверить этому невероятному показанию.

   – Как можно потерять, и потерять как-нибудь, двадцать четыре книги! – возразил Дюбуа. – Просмотрите ваши билетики: пять иллюстрированных Горациев, четыре Вергилия, четыре греческие хрестоматии, две геометрии Декарта, два Гомера, три экземпляра «Канонические сечения» Паскаля... Да такую библиотеку трое взрослых с трудом поднимут. Как же могли вы выронить такие полновесные книги и не заметить даже, что они у вас выпали из кармана?

   – Я попрошу господина Лавуазье купить другие, новые, – отвечал Миша.

   – Это прекрасно, я не сомневаюсь в том, что господин Лавуазье купит новые книги, но всё-таки где же старые? Библиотека, доверяя воспитанникам ценные учебники, вправе требовать, чтобы воспитанники ценили это доверие и не употребляли его во зло.

Смертельно бледные щёки Миши покрылись румянцем, и слёзы мгновенно исчезли из засверкавших глаз его.

   – Извольте идти на ваше место, – продолжал надзиратель, – нынче вы получите нуль по поведению, и, кроме того, я доведу эту историю до сведения господина инспектора, который не оставит её без последствий. Мне очень жаль вас, молодой человек, но иначе я поступить не могу... До сих пор вы были примерным учеником во всех отношениях, и от вас меньше чем от кого-либо я ожидал такого поступка... Извольте идти к вашему пюпитру.

Миша нетвёрдым шагом, как будто недоумевая, подойти ли ему к пюпитру или совсем выйти из классной, дошёл до середины комнаты и остановился шагах в трёх от пюпитров.

   – Надеюсь, милые товарищи, – громко сказал он, – что ни один из вас не верит, что я украл книги и прокутил их!

В классной поднялся гул и раздалось пронзительное шиканье, похожее на начинающиеся свистки; хотя надзиратель, сделавший Мише выговор, был вообще любим учениками за учтивое и деликатное с ними обращение, однако школьники никогда не прочь пошуметь против начальства. В этом они имеют большое сходство с нешкольниками.

Надзиратель позвонил, и всё затихло в ожидании, как он распорядится в этом трудном деле и что он скажет в оправдание обиды, нанесённой им «примерному», по собственному его сознанию, ученику.

   – Господин Расин, господин Мира, и вы, господин Аксиотис, – сказал надзиратель, – потрудитесь проводить вашего товарища домой. Вы видите, в каком он волнении.

успокойте его и утешьте, как умеете. Я никогда не говорил, что он украл и прокутил книги библиотеки. Я даже посовестился сказать, что он солгал. А он сам знает, что солгал, и теперь, при протесте его и несмотря на ваши свистки, господа, я открыто говорю, что он солгал... Этого слова, как ни свищите, я не возьму назад. Можете все идти по домам или на гимнастику, господа, остальные книги я приму уже вечером, или вы сдадите их завтра после утренних классов новому дежурному.

Возвращаясь домой, Расин, Мира и Аксиотис – всякий, как умел, утешал своего неутешного товарища; для этого они вовсе не нуждались в совете надзирателя. Пётр Мира был помещён в пансион Арно месяцев пять тому назад. Чальдини, аккуратно навещавший Мишу по два раза в год, привёз своего племянника в последний приезд свой в Париж и очень рад был поместить его в один пансион с Мишей. Молодой человек этот не отличался особенно блестящими способностями, но был на отличном счету как у сорбоннского начальства, так и у Ренодо, а следовательно, и у самого Арно, который на всё, происходившее в его маленьком пансионе, смотрел глазами своего помощника и друга. В самых лучших, даже дружеских отношениях был тогда Мира и с большей частью своих сорбоннских и пансионных товарищей, которые полюбили его за его бойкий, острый ум и за необыкновенную для его лет мягкость характера, – качества, одно с другим несовместные, говорит Паскаль. Ренодо, зная, что он этим доставит удовольствие и Чальдини, и своим молодым воспитанникам, перевёл в комнату, где жили Расин и Миша, вновь поступившего в пансион десятилетнего Мира.

   – С этим товарищем вам будет веселее, чем с маленьким Акоста, – сказал Ренодо Расину и Мише, – я надеюсь, что господин Мира постарается скоро догнать вас и к Новому году перейдёт в риторику – второй курс: по-латыни он знает хорошо; историей и географией видно, что тоже занимался, а из остальных предметов вы подучите его, господа.

И Расин и Миша не замедлили сдружиться с новым товарищем: как родственника и крестника Чальдини Миша полюбил его задолго до приезда в Париж и даже написал ему предлинное письмо, в котором просил как можно скорее приехать; по поступлении его в пансион Миша с первого дня так страстно привязался к своему милому Педрилло, – так прозвал он нового товарища, так стал называть его дядя Чальдини, так и мы впредь будем называть его, – что Расин начал не на шутку ревновать Мишу, которого в продолжение четырёх лет считал первым своим другом.

Аксиотис, третий назначенный надзирателем утешитель Миши, был молодой человек, с виду лет восемнадцати или девятнадцати, но очень отсталый во всех науках, преподаваемых в Сорбонне. Даже из греческого языка Ренодо часто ставил ему единицы, всякий раз укоряя его, что ему, греку, легче, чем другим, учиться по-гречески, что двенадцатилетние дети учатся лучше его, что лень заглушила в нём всякое самолюбие, что это непростительно.

Впрочем, единицы получались Аксиотисом не за дурно приготовленные, а за совсем не приготовленные уроки. Между тем как прочие воспитанники один за другим несли к профессорской кафедре свои сочинения из «Илиады» или «Одиссеи», Аксиотис подходил к профессору с пустыми руками и с извинениями, что, пользуясь данным самим аббатом позволением, он не приготовил своего урока, оттого что был отвлечён решением задач из алгебры или переводом из Тита Ливия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю