355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Петров » Память о розовой лошади » Текст книги (страница 4)
Память о розовой лошади
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:03

Текст книги "Память о розовой лошади"


Автор книги: Сергей Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц)

2

Домой тогда мама вернулась не скоро: мы уже давно пообедали. Пришла она не одна, а с давней своей подругой Клавдией Васильевной. Смуглая, с гладко зачесанными черными волосами, с легкими черными усиками, густевшими возле уголков губ, подруга казалась очень решительной, уверенной в себе, а мать, наоборот, – убитой горем, осунувшейся и притихшей; в комнате она сказала, разведя руками:

– Вызова все еще нет. Да и вообще говорят, что в Ленинград уже трудно добираться, а там, где мы жили, будто бы уже немцы, – она как-то робко, на краешек стула, присела к столу.

В дверь осторожно постучали, потом в комнату заглянул Юрий.

– К вам можно? – спросил он.

Удивленно посмотрев на него, мать пожала плечами.

– К вам, к вам... – задумчиво протянула она. – К нам, разумеется, можно. Что за церемонии?

Подождала, пока он сел, и пожаловалась:

– Подумай-ка, вызова для меня все еще нет.

Бабушка с раздражением проговорила:

– Заладила одно и то же... Ну и что из того, что нет? Поживешь у нас, отдохнешь после такой долгой дороги.

– Что ты говоришь? Какой еще отдых? Война же идет, – вскрикнула мать. – А мне тут сиди, да?!

Бабушка обиженно поджала губы, а Клавдия Васильевна сказала:

– Ничего, Оля. Ничего. Скоро все образуется. Ну, а сидеть тебе, понятно, не след. Если не придет вызов, то дел у нас, знаешь, по горло. Хватает. Партийных работников сейчас очень мало: многие в первые дни войны сумели отпроситься на фронт, как и мой муж. В городе тебя, между прочим, хорошо помнят. Недавно я Иннокентия Петровича встретила, он как раз о тебе говорил, спрашивал, где ты теперь. А как смеялся, рассказывая, как ты забор у прораба разобрать велела... – она и сама рассмеялась. – Прораб один был у нас на стройке – с кулацкими замашками. Пока шло строительство, он успел свою усадьбу у дома, ну, где у него сад-огород был, обнести высоченным забором из досок, а тут как раз у бетонщиц досок для опалубки не оказалось, и они к Ольге – она уже комсоргом работала: давай доставай доски!.. Ольга и повела их к тому прорабу. Пока он спал ночью, они всей бригадой тихонько забор сняли и пустили те доски в дело – на опалубку.

Все посмеялись над этой историей, а мать – впервые за вечер – скупо улыбнулась:

– Посадили потом того прораба, настоящим ворюгой оказался. Но в тот раз такой шум поднял – куда там... Даже милицией, дурак, грозился.

В комнату тихонько вошла жена Юрия, тетя Валя, присела рядом с ним, положила, сцепив, ему на плечо руки и склонила на них голову.

Клавдия Васильевна продолжила:

– Если скажу Иннокентию Петровичу, что ты приехала, он сразу машину за тобой пришлет.

Слегка поморщившись, мать сказала:

– О чем ты, Клава, говоришь? Какая еще машина? Мне вызов нужен. – Она обвела всех тоскующим взглядом. – Неужели правда: немцы уже там – у нас?

– Думаю, что правда, – твердо сказала Клавдия Васильевна.

Мать резко выпрямилась, словно вдруг захотела вскочить на ноги, а бабушка загорячилась:

– Нет, ты послушай, послушай Клаву. И не забывай, что у тебя есть сын.

Юрий высвободил плечо из-под рук жены и приосанился на стуле.

– А я вот очень хорошо понимаю Ольгу. Ясно же, что важнее всего сейчас быть там – на фронте.

Молчавшая до сих пор тетя Валя усмехнулась:

– Еще один герой отыскался, – и потрепала на затылке Юрия волосы.

Клавдия Васильевна посмотрела на часы и заторопилась:

– Пора мне... Засиделась у вас. – И, поднявшись, добавила: – К слову сказать, у нас здесь скоро тоже будет настоящий фронт. Каждый день вон все прибывает и прибывает оборудование эвакуированных заводов. Сгружают его в поле, на пустырях – прямо возле железнодорожных путей, – она устало вздохнула. – Все мы прямо с ног сбились, ночами не спим: время-то не ждет – армии надо оружие. Подумайте об этом.

– Так-то оно так. Конечно. Но все же... – пробормотала мать и пошла проводить подругу.

Дверь из комнаты в прихожую осталась открытой, и я услышал, как бабушка Аня попросила мать из своей комнаты:

– Олечка, будь доброй, зайди потом ко мне на минутку.

У бабушки потемнело лицо.

– Беседы еще какие-то с ней вести, – тихо проговорила она и пошла к себе, сердито прихлопнув дверь.

От бабушки Ани мать вернулась с растерянным лицом, быстро огляделась, спросила Алю:

– Что у вас здесь происходит? Тетя Аня жалуется, что мама ей проходу не дает, скандалы какие-то учиняет. Правда это?

Аля засмеялась:

– Случается, точно... Иногда такую чехарду устроят – смех и горе.

– Чего они не поделили? – удивилась мать.

– Давно все это началось. Из-за Юрия, между прочим... – пояснила Аля. – Тете Ане очень хотелось, чтобы он пединститут окончил и ходил, знаешь, таким благородным: в шляпе, с очками и при галстуке. Ну, а Юрий, ты же знаешь, как любил учиться... Вечно хвосты у него какие-то были, пересдачи... То он вдруг в летную школу записывался, то на курсы радистов... Потом женился, тоже как-то кособоко: привел в дом Валю, когда у ней уже живот был как арбуз. До этого ее никто у нас не знал. Тетя Аня на весь дом учиняла Юрию скандалы и все просила папу, чтобы он на него повлиял. Папа старался влиять, беседы с ним всякие о жизни вел – все баз толку. А у папы сердце болеть стало, на работе какие-то неприятности пошли – одна за другой, ну, он однажды не выдержал и накричал на Юрия в том духе, что какой, мол, из тебя учитель получится, чему ты детей учить будешь, шалопайничаешь, жизни не знаешь, честнее было бы пойти на завод, поработать и понять, как люди, строя эту самую жизнь, мозоли на руках набивают.

– И правильно папа сказал, – кивнула мать. – Нечего дурака валять.

– Самое-то смешное в том, что Юрий даже обрадовался этому разговору, бросил институт и устроился на тракторный – учеником токаря. Там сейчас и работает. Уже стал, по слухам, хорошим токарем.

– И отлично – пусть себе работает. Но почему они ссорятся?

– Тетя Аня стала обвинять папу, что он сбил Юрия с толку. А когда, ну... с папой случилось все, то уже мама стала ее обвинять, что это она довела его до сердечного приступа.

– Глупость какая, честное слово, – нахмурилась мать.

– Так и идет. На две семьи разделились после смерти папы, живем как соседи, а не как родные.

– Нельзя так, – мать покачала головой. – Пойду поговорю с мамой.

Она ушла к бабушке, дверь за собой закрыла, и я не слышал, о чем они разговаривали. Но после этого бабушка вела себя сдержанно, хотя, по всему, враждебности к бабушке Ане не поубавилось: если они обе были в кухне, то руки бабушки словно теряли ловкость – кастрюли и тарелки гремели жестче и громче обычного.

Потеплела она, стала мягче чуть позднее, после того, как Юрия призвали в армию... Дверь тогда на резкий, требовательный звонок открыл я, и тот парень, что стоял на крыльце и держал в руке твердый бланк, серьезно сощурился и потребовал:

– А ну, зови кого-нибудь, из взрослых. Да побыстрее, а то некогда.

Я позвал мать, она посмотрела на бланк и крикнула:

– Юрий! Юрий! – А едва он вышел из комнаты, приглаживая на ходу растрепавшиеся волосы, обрадованно сказала: – Тебе повестка... Из военкомата.

Юрий поспешно, даже слишком поспешно подошел к парню и чуть ли не вырвал повестку; стоял у двери, рассматривал бланк, и лицо его медленно краснело – сначала покраснели щеки, потом лоб, затем краснота перешла на шею... И только почему-то нос оставался белым.

Парень подал Юрию тетрадь и короткий карандаш.

– Распишитесь, пожалуйста, – он пожал плечами. – Так требуют.

Пристроив тетрадь на дверном косяке, Юрий, расписываясь, так сильно нажал на карандаш, что графит сломался.

– Вот... – смутился он и показал карандаш парню.

– Ладно. Подточу, – поморщился парень и, косо глянув на Юрия, побежал на улицу.

А Юрий остался на месте и все рассматривал повестку: в том, что он бессмысленно крутил ее и так, и этак, вглядываясь то в лицевую сторону бланка, то в оборотную, было что-то непонятное, нехорошее.

– Юрий! – прикрикнула мать. – Очнись. Что с тобой? Он и верно словно очнулся:

– Видишь – повестка... – показал бланк и прищурился. – Нет, Оля, это совсем не то, что ты подумала. Я ведь ходил в военкомат и просился на фронт добровольцем. Там сказали: придет надобность – позовем... И вот – позвали. А я стою и думаю, каким я раньше был дураком. Летную школу бросил, курсы радистов – тоже. Уже была бы военная специальность.

Мать с облегчением вздохнула:

– Ничего. Возьмешь в руки винтовку, вот тебе и специальность, – она засмеялась, – стрелять фашистов.

Повеселев, Юрий помахал бланком:

– Верно, главное – на передний край, – и, поколебавшись немного, попросил: – Знаете что, вы моим не говорите о нашем разговоре... Что я просился добровольцем.

– Почему? – поразилась мать. – Наоборот, об этом говорить надо.

– Нет, нет, так лучше. Пусть думают, что меня призвали обычным порядком. Принесли повестку – и все. Прошу вас.

– Хорошо, не скажем, раз так хочешь, – с недоумением согласилась мать.

Рано утром Юрий ушел в военкомат на медицинскую комиссию, и все с волнением ожидали его возвращения. Тетя Валя не могла усидеть на месте и ходила по всему дому: то пропадала в комнатах, то выходила в коридор с сыном на руках – прижимала его к груди и покачивала, прохаживаясь вдоль вешалки, – то отдавала сына, бабушке Ане и торопилась на крыльцо; там, вцепившись в перила, перегибаясь через них, поднимаясь на носки, стремилась как можно дальше увидеть улицу; не выдержав ожидания, бежала к калитке...

– Перестань ты так волноваться, – не выдержала наконец мать. – Юра молодой, крепкий, здоровый... Так что скоро мы его увидим в военной форме.

Бледное лицо тети Вали покрылось пятнами.

– Ой, ой, ой, – застонала она и метнулась в комнату.

– Что это с ней такое? – удивилась мать.

– К сожалению, милая Олечка, не у всех твой характер, – туманно ответила бабушка Аня.

– Она что же, хочет, чтобы ее муж сидел дома, когда все воюют? – догадавшись вдруг, в чем дело, возмутилась мать.

– Она всего лишь слабая женщина, – вздохнула бабушка Аня. – Какой с нее спрос.

Тогда мать обиделась:

– Все мы женщины, и все слабые. Вы что же, тетя Аня, думаете, что я за Николая не переживаю? Так, что ли? – Она махнула рукой: – Ай, да что говорить. От него вон и писем совсем нет, и вызов он обещал для меня оформить, а его тоже все нет и нет... Мне ведь от этого страшно становится. Я Николая каждую ночь во сне вижу. Но разве в этом сейчас дело.

Она замолчала и села, нахмурившись, у окна.

Пришел Юрий к обеду, вытер с нарочитой медлительностью у порога о тряпку ноги и молча разделся у вешалки. Все напряженно смотрели на него, а тетя Валя изваянием застыла у двери комнаты.

Юрий покашлял в кулак и сказал:

– Завтра утром – явиться с вещами.

Бабушка Аня выпрямилась, лицо ее стало строгим, а тетя Валя подалась к Юрию, но не дошла до него, охнула, уткнулась в висевшее на вешалке пальто и тихо заплакала.

Не знаю уж, для чего, только моя мать еще раз решила утешить ее. Неловко обняла тетю Валю за плечи и слегка встряхнула:

– Перестань же ты, перестань... Перестань же! Никому не нужны сейчас слезы.

– О-о-о, да уберите вы наконец ее от меня, – заголосила тетя Валя. – Кто, ну кто дал ей право вмешиваться в чужую жизнь? Лезть в душу... О-о-о... Да пропади хоть все пропадом, мне все равно.

– Валентина! – прикрикнул Юрий.

– Ну что, что Валентина, – слабеющим голосом сказала она. – И за что только нам все это свалилось на голову? Ох, пропади все пропадом.

Юрий подошел к ней и увел в комнату.

– Ну и ну... – глядя им вслед, с великим удивлением проговорила мать. – Вот это да...

Всем было неловко от слов тети Вали, и даже бабушка Аня не пошла за ними, осталась в коридоре.

Постояв немного посреди прихожей, похмурившись, мать тряхнула головой, как бы сбрасывая с себя неловкость, оцепенение.

– Ну – ладно... Как бы там ни было, а проводить мы его в армию должны как следует. – Она посмотрела на бабушку. – Что у нас, мама, есть к столу хорошего?

Та засуетилась и скоро отыскала бутылку водки.

– Вот есть у меня. Осталась от какого-то праздника. Давно в буфете пылится. – И деловито добавила: – Надо бы за окно поставить. Охладить.

Женщины оживились, заговорили о том, что бы такое вкусное приготовить к вечеру – остаток дня прошел в кухонных хлопотах. Вскоре к ним присоединилась и, тетя Валя: вышла из комнаты успокоенной, немного торжественной, глаза ее были уже сухими, а красные пятна на лице старательно припудрены; казалось – на щеках и на лбу местами шелушится кожа.

– Извини меня, Оля, за бабью глупость, – попросила она.

Мать отчужденно на нее покосилась, но сумела пересилить обиду:

– Пустяки... Всякое случается.

Еще осенью мы узнали, что Юрий вовсе и не на фронте, а работает на заводе здесь, в городе; правда, он считался в армии и жил в казарме, или, как говорили взрослые, в бараке на казарменном положении.

Тетя Валя обрадовалась, стала розовой, глаза у нее заблестели. Собрала кое-какие продукты, сварила картошки, завернула в обрывок газеты соль, положила все в старую, в узлах, сетку и поехала на завод.

К концу зимы Юрию, опять-таки по не ясным для меня причинам, разрешили жить не в бараке, а дома.

Отчетливо помню тот день, когда Юрий пришел домой... Тетя Валя и бабушка Аня суетились, бегали по дому, рылись в шкафах – искали его рубашки, носки, кальсоны; тетя Валя растопила печь, раскочегарила ее так, что покраснела плита, а в кухне стало жарко, душно; впервые за долгое время затопили и колонку в ванной комнате.

Раскрасневшаяся от работы тетя Валя была счастливой и все приговаривала, чуть ломая язык, словно обращалась к капризному ребенку:

– Вот нагреем водички. Много, много... Ты искупаешься в ванной, как до войны. Наденешь все новенькое, чистенькое, поглаженное.

А Юрий сидел на табуретке в кухне, далеко вытянув ноги, и курил.

3

Рано утром, задолго до рассвета, у магазинов вдоль темных домов выстраивались длинные очереди, с каждым днем все более многолюдные и шумливые.

Очередь за хлебом, за сахаром или за крупой приходилось занимать рано, почти что ночью, и держать ее до рассвета, пока с двери магазина не снимут замок; обычно первой вставала бабушка, торопилась к магазину, но через час-другой возвращалась – продрогшая, с посиневшим лицом, молча показывала Але ладонь с нанесенным на нее химическим карандашом номером очереди, и та, помусолив карандашный огрызок, переписывала цифру на свою ладонь и уходила из дома.

Иногда будили и меня: в раздраженно гудящей толпе у магазина в любой момент могли затеять перетасовку. «Девятнадцать... тридцать... сто пять!..» – требовательно выкрикивал кто-нибудь, и если людей с названными номерами на месте не было, то очередь укорачивалась.

Стоя в очереди, я старался не сжимать руку в кулак, а то цифра на вспотевшей ладони могла размыться.

Огрызок карандаша кочевал по нашим карманам: он всегда находился под рукой стоявшего у магазина – перекличку, случалось, делали по нескольку раз; на ладони У меня иногда скапливалось по три, даже по четыре номера, и перед школой я долго полоскал рот горячей водой, стараясь отмыть фиолетово-синий язык.

Но вскоре на продукты ввели карточки, и очереди исчезли.

Дольше всех свободно торговал табачный магазин, приютившийся на первом этаже большого дома, раскинувшегося на весь квартал. Торопясь утром в школу, я, срезая путь, сворачивал с нашей улицы во двор того дома, пересекал его к полукруглой арке, черневшей в дальнем крыле, и выходил на центральную улицу города. Возле магазина – сразу за аркой – всегда утрами собиралось много мужчин: они с терпеливой покорностью переминались с ноги на ногу у закрытой пока двери, обшаркивали спинами стену дома, оживляясь лишь тогда, когда кто-нибудь сообщал новость, что выбросят для продажи – папиросы, табак, махорку...

Зимой на дверь магазина навесили тяжелый замок и долго не снимали – он побелел, окутался пушистой изморозью.

Поздней осенью окончательно выяснилось, что ни в Ленинград, ни вообще на фронт мать не поедет: в городе действительно ее хорошо знали, помнили еще со времен строительства тракторного завода и направили работать в райком партии. Для нее это было равносильно призыву, она подчинилась и дома стала бывать мало, приходила всегда озабоченной, нервной, спрашивала с порога, не прислал ли отец письма, устало ужинала и ложилась спать, засыпая мгновенно, враз, но раным-рано уже собиралась на работу, словно ей постоянно думалось – минута промедления приведет к ужасным последствиям и в тылу и на фронте.

Накануне Октябрьских праздников она пришла домой засветло и переполошила женщин, потребовав, чтобы они несли в кухню все запасы продуктов, какие есть: завтра праздник, твердила мать, и надо, назло всему, подготовить хороший праздничный стол. Обе бабушки растерялись, а тетя Валя заметила: «Не лучше ли подольше растянуть продукты? Кому это надо, чтобы мы в такое-то время что-то там демонстрировали?..» Но мать, хотя и не резко, но с такой уверенностью в голосе ответила: «Нам это надо, Валя. Тебе, мне, детям... Всем!» – что та, соглашаясь, торопливо закивала. Продуктов в доме оказалось не ахти как много: две банки абрикосового джема, с килограмм урюка, около мешка картофеля, немного манной крупы, сахара и муки; еще нашлась бутылка кагора, припрятанная бабушкой Аней на случай, если кто заболеет. Женщины стали обсуждать, что же можно из этого приготовить, но мать попросила: «Вы лучше ложитесь спать, а я все сделаю. Ну пожалуйста, доставьте мне такое удовольствие», – и если до этого голос ее звучал так, как будто она командовала отделением солдат, то теперь стал мягким, почти умоляющим.

И до войны, и потом – всю жизнь – мать любила ночами перед праздниками возиться в кухне: должно быть, когда все спали и никто не мешал советом, не торчал рядом, на нее находило вдохновение – она не стряпала и пекла, а творила как художник; возможно и иное – всегда много работавшая, мать, подчас неосознанно, тосковала по домашним делам и при случае могла самозабвенно, без устали, готовить всю ночь напролет...

Но в тот первый праздник во время войны радость ее была особенной, и понял я это лишь взрослым, отчетливо вспомнив тот солнечный, но холодный, совсем зимний день. От топившейся всю ночь печки комнаты прогрелись, подмерзшие окна оттаяли, слезились, крупные капли воды на стеклах светились, загорались от солнца, солнечными лучами мягко, тепло освещались и стены комнаты, в дверках буфета искрились резные стекла, из окна на пол падала широкая светлая полоса, высвечивала, как-то по-особенному ясно проявляла самые мелкие пылинки в воздухе, и в этом обилии света, солнца ходила мать, уже празднично одетая, умытая и веселая, готовила к завтраку стол, застелив его свежей, еще пахнувшей прохладой скатертью, тихо, но приподнято напевала, и эта ее бодрость, тепло и яркий свет в комнате, сознание того, что в кухне, на противнях и тарелках, закрытых полотенцами, лежат испеченные матерью за ночь всякие вкусные штуки, давало ощущение вечной радости от таких вот праздников, сознание незыблемости их и нашего уклада жизни, что бы там ни случилось, и мне было приятно, проснувшись, почувствовать, как взволнованно толкнулось сердце, увидеть осветленные праздником глаза матери, вскочить с кровати и побежать умываться по нагретому полу, а потом еще и понять, что не у одного меня в то утро создалось такое вот праздничное настроение: тетя Валя и Аля долго рассуждали о какой-то губной помаде, которая затерялась и которую обязательно надо найти, перерыли все четыре комнаты и, найдя-таки помаду, прихорашивались у зеркала, а бабушка Аня, надевшая свое лучшее платье, вдруг рассердилась на всех за то, что потеряла кружевной воротничок, и стала нервно кричать, чтобы сейчас же, сейчас же помогли его отыскать, а то без него платье выглядит плохо, и это ее требование лишь усилило праздничность дня, обстановки, как будто бабушка Аня собралась на концерт, знает, что с минуты на минуту там зазвучит музыка, боится опоздать и досадует на задержку из-за такого вот пустяка, как затерявшийся воротничок.

Все и дальше шло как и положено по большим праздникам. Сели за стол принаряженными и оживленными, поставили на его середину бутылку кагора, затем мать – это она никому не доверила – стала приносить из кухни кушанья, и все изумились при виде румяного торта из манной крупы, обмазанного абрикосовым джемом и с цветами из этого джема, трехслойных пирожных из муки и темных, в виде многоугольных звезд, печенюшек из тертой картошки с мукой... В рюмки разлили бордовый кагор, налили вина и мне, на один глоток, весело чокнулись, поднявшись из-за стола, а потом разговорились, вспомнили, конечно, о довоенных праздниках, и тут речь зашла о самой войне, о моем отце, о Юрии, о муже Али, который хотя пока и не воевал, но был военным врачом в армии на востоке, и в этом разговоре не было особой тревоги, а ощущалась уверенность, что все будет хорошо, как надо.

После завтрака обе бабушки, так и не сняв нарядные платья, а лишь подвязав фартуки, пошли в кухню мыть посуду и мирно мыли ее, о чем-то тихо разговаривая.

Все остальные оделись и пошли на демонстрацию, а я подождал, пока бабушки не закончат с посудой, и отправился вместе с ними на улицу. Они шли по легкому снегу под ручку: бабушка была гораздо ниже ростом бабушки Ани, и та деликатно попридерживала свой шаг, приноравливаясь к ее семенящему.

На углу улицы мы остановились и смотрели, как мимо трибуны сначала прошли строем солдаты в зеленых касках, с поблескивающими штыками винтовок, за ними – ополченцы в гражданской одежде, но тоже с оружием, а потом – колонны демонстрантов со знаменами.

Я увидел наших: они шли взявшись за руки.

– Наши идут, наши! – крикнул я. – Мама, тетя Валя, Аля!

Бабушки заволновались, стали проталкиваться поближе к дороге, а мать, увидев нас, освободила руку и помахала маленьким красным флажком.

Еще несколько дней после праздника стояла сухая и ясная погода, но по утрам морозным воздухом перехватывало дыхание.

Скоро на город круто навалилась зима – обильная снегом, буранами и холодами.

Зимой мать стала бывать дома совсем мало, но я не помню, чтобы она выглядела измученной, только очень уж подобралась, до того, что казалось, будто она ходит в военной форме – с жестким воротничком, не дававшим голове опускаться, туго затянутая солдатским ремнем; в ту пору ей мало было работы лишь в райкоме партии, она еще была и председателем Общества Красного Креста – обучала девушек санитарных дружин. В мороз ли, в оттепель или в буран она зимой почти все вечера пропадала в заснеженном сквере с горбами высоких сугробов, где среди замерзших деревьев и кустов акации бойцы народного ополчения учились воевать. Приходить туда нам, мальчишкам, очень нравилось... Притаишься где-нибудь за сугробом, повыше подняв воротник пальто, чтобы снег не набивался за шиворот, вслушиваешься в тишину, всматриваешься в кромешную темень; тишина вдруг взорвется, на краю сквера закричат: «Ура-а-а!..» – и тогда захлопают холостыми выстрелами винтовки, часто запляшут огоньки пулеметного жала; откуда-то, до боли в глазах, ударит прожектор, в его свете мелькнут заснеженные, туманно-серебряные, призрачные, но в то же время и какие-то чеканные фигурки людей с винтовками, попадают в снег, зарываясь поглубже, тогда и мы тоже упадем, поползем, проделывая в снегу глубокие борозды, к темным кустам вдали, туда, где притаился «враг».

Проползая вот так в один из вечеров, я лицом к лицу столкнулся с матерью: вдвоем с незнакомой мне девушкой она волокла неподвижно лежавшего на спине мужчину. Крепко ухватив мужчину под мышки, обе усиленно работали свободными локтями и ловко тянули мужчину по сугробам; от азарта глаза у матери светились в темноте.

Увидев меня, она засмеялась и крикнула:

– А вот еще один раненый! Хватайте его, девчата, Да покрепче!

Из темноты бесшумно скользнула по снегу девушка, легла со мной бок о бок, обхватила рукой и легко и быстро, так, что я не успел даже прийти в себя, взвалила меня на спину и потащила вперед, пока я не вырвался и не убежал от такого позора подальше в кусты.

Но и этого, как оказалось, матери было мало: тайком от домашних она еще и кровь сдавала.

Узнали мы о том, что она сдает кровь, когда мать упала на работе в обморок и ее привез на своей машине секретарь райкома партии. Вдвоем с шофером они провели мать под руки через двор, помогли подняться на крыльцо.

Секретарь райкома, невысокий и полный, в потертом кожаном пальто, остро глянул на бабушку из-под набрякших, оплывших век и сердито сказал, как будто та была в чем-то виновата.

– На двух разных донорских пунктах кровь сдавала. Драть ее у вас, что ли, некому? Я бы выдрал, даю слово.

Пока бабушка разбирала постель и укладывала мать, он стоял у окна и молча смотрел на улицу.

Повернувшись наконец к нам, спросил:

– У вас продукты хоть есть? Ей надо усиленное питание, – и, заметив на лице бабушки растерянность, поморщился: – Да, да... Глупость какую-то спрашиваю. Понимаю.

Подсев к столу, секретарь засунул руку под пальто, достал из внутреннего кармана толстый блокнот и что-то написал на листке; вырвал этот листок, сложил его, подал шоферу:

– Съезди к Василь Никитичу, может, найдет возможность выделить несколько талонов, – и тихо, для себя, добавил: – А не найдет, так еще что-нибудь придумаем.

Мать лежала на кровати, закрыв глаза. Такой я еще ее никогда не видел: лицо было бледно-голубым, а веки так истончились, что мне казалось – я вижу, как под ними мерцают глаза.

– Давай без паники. Все обойдется, – заметив, что я напуган, сказал секретарь и потребовал: – Принеси пустую бутылку.

Я сходил в чулан, отыскал покрытую пылью бутылку, вытер ее и принес.

– Как раз то, что нужно, – узкие глаза секретаря весело заблестели. – Скажи, можешь ты сделать так, чтобы бутылка на ребре донышка стояла?

– Нет... Не могу, – я придвинулся поближе.

– А я вот могу, – торжествующе сказал он, поставил бутылку на край стола, зашевелил толстыми пальцами, словно что-то шепнул бутылке, и отнял руки.

Бутылка и верно косо стояла на столе, опираясь только на ребро донышка.

Увидев, что мать приоткрыла глаза и смотрит на нас, секретарь приосанился, с гордостью проговорил:

– Да что там бутылка... Это все пустяки. Я вот сейчас тебе такое покажу, что ты у меня рот от удивления раскроешь.

Он достал из кармана спичечный коробок, вытянул над столом руку ладонью вниз, сжал пальцы, а на тыльную сторону ладони положил коробок, помедлил немного и скомандовал:

– Коробок – поднимись! – И спичечный коробок на его руке начал медленно, сам собой, подниматься и поднимался, пока не встал торчком.

Секретарь полюбовался на него и сказал:

– Теперь опустись.

Коробок опустился и лег плашмя на руку. Пораженный увиденным, я смотрел на секретаря во все глаза, а мать слабо улыбнулась:

– Ну и выдумщик вы, оказывается, Иннокентий Петрович.

– Но-но... Тем, кто провинился, разговаривать не положено, – ответил он и строго прищурил глаза.

Вернулся шофер и привез большой пакет с продуктами, обвязанный бечевкой.

– Пора ехать. Время, время... Ты тут смотри, следи за матерью, – сказал мне секретарь и, повернувшись к ней, добавил вроде бы шутя, но в то же время давая понять, что все именно так и будет: – Поправляйтесь... А если в следующий раз такое выкинете, то не миновать вам бюро, ей-ей, даю слова

В постели мать пролежала дня три, не дольше, и поднялась такой еще слабой, что когда – несмотря на протесты бабушки – одевалась на работу, то лоб покрылся испариной, а по щекам от носа, захватив и губы, матовым пятном расползлась бледность: губы, обычно яркие, посинели и потерялись на лице.

Днем случилось событие, заметно накренившее нашу жизнь: нам подселили жильцов. Зимой в город часто приходили эшелоны с эвакуированными, и людей расселяли по домам города. Дошла очередь и до нас... Подселили нам мужа с женой. У него было интересное имя: Самсон. А полностью: Самсон Аверьянович Яснопольский. И выглядел он могучим и ясным: с круглым, розовым, словно с мороза, лицом, с толстыми губами, всегда чуть тронутыми улыбкой; он был высок и грузен, но грузен не полнотой, а широкой костью, мышцами; руки у него тоже были крупные, с мягкой кожей, поросшей короткими, золотящимися на свету волосками. Когда Самсон Аверьянович проходил по прихожей в своих настоящих полярных унтах – обильно мохнатых и темных, но с рыжим мехом на отворотах голенищ, – то в кухне на плите подрагивали кастрюли, а в комнате у нас позванивала в буфете посуда.

Теплые унты Самсона Аверьяновича вызывали зависть не только всех мальчишек, но и взрослых мужчин. Очень ценил унты и он сам. «Мы, знаете ли, эвакуировались тогда, когда немцы почти входили в город, – он быстро нашел с женщинами общий язык и любил поговорить с ними. – Подскочили мы, значит, на грузовичке к моему дому, и я мигом за Кларочкой. Шевелись, шевелись, говорю, дорогуша... А у Клары была расписная китайская ваза – чуть не с нее ростом и очень такая бокастая. Шибко, в общем, дорогая ваза. Жаль ее. Хватай, кричит Клара, Самсон, вазу в охапку, тащи вниз. Совсем очумела, – это я ей отвечаю, – тебя с этой вазой из кузова вниз головой спустят. Она чуть не плачет: что делать? Разбить, говорю, надо вазу. Тут началось: ой-ой-ой – в три ручья плачет Клара. Так что, фашистам оставить? Ой-ой-ой... Клара заплакала еще сильнее, села на пол и обхватила вазу руками. Тут как ба-бахнет где-то рядом снаряд. Я схватил Клару за шиворот, выкинул за дверь, бросил вслед ее шубу, шапку и валенки, а сам схватил вот эти унты и еще рысью шапку. Знал, что если и не в самой Сибири, то уж на Урале-то мы точно окажемся. А там всему этому цены не будет». Наши женщины смеялись над его рассказом, думаю, в основном потому, что он свою жену выставлял в смешном виде.

Клара Михайловна, жена Самсона Аверьяновича, была маленькой, круглой и плотной, с тусклыми черными волосами, обычно всегда распущенными; лицо у нее было смуглым, и в нем настолько проглядывалось что-то цыганистое, что в тот раз – едва она переступила порог дома и зыркнула глазами – я невольно подумал: сейчас предложит погадать по руке.

Поселились Яснопольские в одной из комнат бабушки Ани. Через два дня пришли рабочие и зашили фанерой дверь, соединявшую ту комнату с другой, а перед входом к ним, в прихожей, соорудили – тоже из фанеры – тамбурок.

Клара Михайловна сразу обособилась за этим тамбурком. А вот Самсон Аверьянович свою общительность показал уже в день приезда: всем подарил по шоколадке, и сделал это так непосредственно, с такой застенчивой улыбкой, что отказаться было невежливым; вечером он со всеми, кроме моей матери, успел переговорить.

Бабушке Ане сказал, широко разведя руками:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю