Текст книги "Память о розовой лошади"
Автор книги: Сергей Петров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)
С годами прошлое сжалось, и ночью, то задремывая в кресле, то, вздрогнув, просыпаясь и вытягивая из пачки новую сигарету, сначала я все представил так, будто почти сразу после отъезда отца мать вышла замуж за Роберта Ивановича и мы переехали из старого дома в новый, каменный, в двухкомнатную квартиру на третьем этаже.
Первое время мебели у нас было совсем скудно. В комнате побольше, где поселились мать и отчим, хоть в футбол играй, а в мою, маленькую, мы занесли письменный стол с навечно въевшимися в зеленое сукно чернильными пятнами, один-единственный стул и отслужившую свой век кровать с железной сеткой, затянутой в порванных местах бельевой веревкой; книги и учебники я положил на пол – они горой возвышались в углу.
На окнах в комнатах и в кухне вместо штор долго висели белые занавески-задергашки.
В пустоте квартиры с высоким потолком стоило лишь слово сказать или кашлянуть, как звук гулко заполнял ее, словно вмиг разрастался и множился, отдаваясь от стен; долго не выветривался и запах свежей штукатурки – все вместе почему-то создавало у меня впечатление бивачной временности нашего жилья.
Больше всех, похоже, квартира нравилась Роберту Ивановичу: он не мог налюбоваться на комнаты, коридор, кухню и ванную и без устали бродил по ним все свободное время. Походит этак рассеянно, потычется из угла в угол и замрет возле какой-нибудь стены, долго ее рассматривает, щуря глаза и клоня голову то к правому плечу, то к левому, словно решает в уме сложную задачу; да он и правда что-то решал, потому что скоро принялся измерять промежутки между окнами, между окнами и углами... Зайдет, случалось, ко мне, всегда вежливо спросит: «Я тебе не помешал? – кивнет, не дожидаясь ответа. – Ну, ну – занимайся», – и в который раз подойдет к стене, посмотрит на нее, пощурится и начнет делать что-то вроде гимнастики: подымет ввысь, к потолку, руки, привстанет на носки, вытягиваясь струной, потом медленно оседает на корточки, старательно следя, чтобы руки не сходились и не расходились, а ровно опускались по воображаемым прямым поперек стены. Но и это было не все: он измерил швейным сантиметром матери стены, простенки с точностью до миллиметра и записал в блокнот. Ох, отчим, отчим, простая душа! Он, думаю, догадывался о разговорах за спиной: «Какого мужа оставила! Полковник!.. И ради кого? Что он ей даст хорошего?» – и все годы, сам почти начисто лишенный житейской практичности, а если и проявлявший ее – то довольно нелепо, упрямо пытался устроить для матери хорошую жизнь... Но понял я это, конечно, лишь взрослым, а тогда, в юности, даже шаги отчима казались по-кошачьи вкрадчивыми; в те дни я, пряча за бесстрастностью острую наблюдательность, ловил каждое его движение, каждое слово и, опасаясь, как бы блеск глаз не выдал моей постоянной бдительности, при разговоре с ним усвоил привычку смотреть на ворот его рубашки или на ее пуговицы. Блуждание Роберта Ивановича по квартире усиливало настороженность до охотничьего азарта: представлялось – я разбираюсь в петлях зверя на снегу, пытаюсь определить по следу, куда он пошел и когда я столкнусь с этим зверем. Если шаги затихали надолго, то я не выдерживал и выходил посмотреть, где отчим и что делает. Однажды застал его за крайне странным занятием: он стоял лицом к стене в ванной комнате, что-то неслышно бормотал и потряхивал указательным пальцем так, будто грозил стене или подсчитывал на штукатурке пупырышки; на мой вопрос ответил с явным смущением:
– Видишь ли... Стою и думаю, как было бы хорошо, если б стену над ванной облицевать кафельной плиткой – красиво и гигиенично. На всякий случай и подсчитываю, сколько приблизительно такой плитки надо.
Прозаичность ответа меня сильно разочаровала.
Завтракали мы всегда вместе, втроем – за круглым столом в кухне. Матери хотелось, чтобы мы и обедали вместе и ужинали, но это получалось редко – сама она часто долго не могла вырваться с работы, допоздна просиживала на совещаниях; отчим, подрабатывая, пел вечерами в кинотеатре или выступал с концертами, – поэтому завтрак мать готовила рано, чтобы подольше посидеть за столом, и все старалась заводить интересные для всех разговоры, много шутила и смеялась.
Во время завтрака Роберт Иванович и открыл секрет своей записной книжки. Мать, помню, сложив листок бумаги в толстый квадратик и сунув под ножку стола, чтобы тот не качался, обмолвилась, что неплохо бы купить новый обеденный стол, чтобы не припадал, как хромой, на одну ножку, а стоял устойчиво, и хоть три стула, а то надоело смотреть, как каждый таскает из комнаты свой персональный стул.
– Если бы можно было пойти в магазин и купить... – протянул отчим и посмотрел на нее с таким хитрым видом, словно знал что-то, но помалкивал до поры до времени.
– Верно, с мебелью пока трудно, – покивала мать. – Но все равно надо что-то придумать.
Роберт Иванович и сказал с самоуверенным видом:
– Ничего не надо придумывать. Все придумано. Недавно мы выступали с концертом на мебельной фабрике, так я кое с кем переговорил и узнал, что в принципе там можно заказать по своим чертежам мебель.
Мать посмотрела на него несколько ошарашенно.
А отчим решительно вынул из кармана пиджака блокнот и положил его перед матерью:
– Посмотри, как все хорошо задумано.
Она перелистывала страницы с мелкими столбиками цифр, с небольшими чертежиками, а отчим с увлечением пояснял, где, по замыслу, протянутся вдоль стен книжные полки, куда поставят тахту и какая она будет широкая и мягкая, какой формы кресла хотелось бы заказать...
Отложив блокнот, мать глянула на отчима с веселым недоумением, но тот ничего не заметил, с воодушевлением спросил:
– Здорово мы с Володей все рассчитали? – зачем-то он и меня припутал к своей затее.
Глаза у матери стали очень теплыми:
– Так вот чем тут без меня занимаетесь... Фантазеры вы мои, – она засмеялась и дотронулась ладонью до лба отчима, как бы проверяя, нет ли у него температуры. – Скажи честно: ты хоть интересовался, в какую копеечку влетит мебель, сделанная по индивидуальному заказу?
Роберт Иванович растерянно поморгал:
– Нет, об этом я что-то не спросил... Думаешь – дорого?
Мать еле сдерживалась, чтобы не расхохотаться – плечи ее уже вздрагивали.
– Могу сказать, правда, приблизительно... – Она быстро подсчитала в уме и назвала такую сумму, что отчим сник.
Но просидел опечаленным недолго, скоро встрепенулся:
– Ничего. Достанем денег.
– Каким образом? – мягко поинтересовалась мать.
Он опять заговорил самоуверенно:
– Достанем, – и пошутил: – Не даром мне бог дал голос – пусть и платит.
Мать задумчиво на него посмотрела, хмыкнула!
– Ну, ну... – и пожала плечами.
Вечером у себя в комнате я обдумывал: просто ли так припутал меня отчим к своему блокноту или сознательно, с хитроумной целью. Заодно я перебирал в памяти все, что уже знал о Роберте Ивановиче. Но что я о нем знал?.. Вот он собирается выходить на улицу: утром ли – в музыкальное училище, вечером – петь перед сеансами в кинотеатре, в выходной день – прогуляться с матерью по городу... Внимательно осмотрит одежду, почистит ее, тщательно причешется у зеркала: немного, чуть-чуть, смочит темноватые волосы одеколоном, гладко зачешет на затылок, но тут же примнет, сдвинет ладонями массу волос ко лбу – по волосам с влажным блеском перекатятся легкие волны; повернется к зеркалу спиной и... словно обернулся в другого человека, с другим лицом; дома Роберт Иванович часто улыбался, лицо его даже казалось мягким, открытым, но стоило ему собраться на улицу, как он поджимал губы и отчужденно хмурился, резче вскидывал голову, как будто заранее готовил себя к каким-то неприятным встречам или всем на улице хотел показать, что внутренне он человек очень сильный.
С юношеской прямолинейностью я все пытался решить, где он больше притворяется: дома, когда улыбается, или на улице, напуская на себя неприступный вид.
Тогда казалось: за этим кроется тайна.
Любил Роберт Иванович много читать, читал все без разбора, но настоящей его страстью были книги про путешествия, а к художественной литературе, точнее – к серьезным романам, относился прохладно. «Ужасное, знаешь ли, появляется чувство... – объяснял он мне. – За какие-то два-три дня перед тобой пройдет вся человеческая жизнь. Вот и думаешь: а зачем все это было надо?» Согласиться с ним я не мог, сам я читал много, и мне думалось, что книги раздвигают жизнь до бесконечности. О путешествиях, о разных странах и островах он читал запоем: мог просидеть над книгой всю ночь напролет – до рассвета. Если ночью читал долго, то днем приходил из училища раньше обычного и лихо подмигивал мне, думаю – сбегал с последних занятий. Быстро поест и завалится спать, чтобы вечером пойти в кинотеатр свежим. Спал он, подметил я, неспокойно: ворочался на кровати, бормотал во сне что-то непонятное, постанывал и скрежетал зубами.
Пожалуй, еще набиралось немало подобных подробностей, и хотя они так и не дали тогда ответа на главный вопрос, зато ночью, припомнив тогдашние свои мальчишеские рассуждения, я отчетливо сообразил, как все было на самом деле: ну, конечно же, далеко не сразу, как уехал отец, мать вышла замуж за Вольфа – он потом долго приходил к нам в старый дом просто в гости; больше того, видимо, самым последним узнал, что мать собралась выходить за него замуж.
После отъезда отца Роберт Иванович появился у нас дня через два, вечером – зашел за гитарой. Встретила его мать со спокойной приветливостью, как будто ничего и не случилось. Но ведь случилось! Дыра в потолке, пробитая пулей недалеко от шнура висевшей над столом лампы, конечно, для постороннего была незаметной, – маленькая, аккуратно черневшая круглая дырка, – но домашним она громко о себе заявляла, в доме веяло унынием, тревогой, словно из всех щелей сквозил холодный ветер, а едва Вольф пришел, как в доме наступила необычная тишина, и он все это почувствовал, уловил: сначала свежий с мороза, порывистый, он скоро поскучнел и сидел в комнате с несколько растерянным видом, настороженно прислушиваясь к тишине. Подумав, наверное, что заглянул к нам не ко времени или просто попал не под настроение, в тот вечер он решил у нас не засиживаться; собравшись уже уходить, снял с гвоздя гитару, тронул струны и нежно погладил деку: «Знаете, очень боюсь, что она у меня испортится... В бараке вечером печь так натопят, что краснеют дверцы, жарко становится, душно, но за ночь барак выстывает – как бы она не потрескалась». Мать сказала: «Какая вам нужда возить ее с собой? Оставьте у нас». Лицо у Роберта Ивановича посветлело: «Не помешает?» – он так и замер с гитарой в руках. «Кому она там помешать может?» – пожала мать плечами. Он живо повесил гитару на место, и она утвердилась в закутке между стеной комнаты и боком буфета. После этого он стал приходить к нам часто, даже и тогда, когда матери дома не было. Зайдет взять или повесить гитару и обязательно заговорит со мной, с бабушкой, с Алей; стоило лишь слегка поддержать разговор, как он увлечется, нарасскажет всякого и проговорит до прихода матери, а при виде ее растерянно улыбнется и слегка разведет руками: вот, мол, опять заболтался...
Продолжалось так до конца зимы, даже нет, до середины весны, почти что до лета, потому что я помню, как он чинил забор вокруг двора; снег растаял, в заборе обнажились сгнившие, черные, лопнувшие доски, тогда-то он с бабушкиного согласия и откопал среди старого хлама в сарае ржавые плотничьи инструменты деда, долго приводил их в порядок – чистил наждачной бумагой, затачивал и смазывал, – а потом где-то раздобыл сосновых досок, правда, в основном горбылей, и старательно обдирал их рубанком, обделывал во дворе с таким тщанием, словно готовил не для забора, а для мебели.
Еще, помнится, тетя Валя упрекнула Юрия – далеко не на полном серьезе, полушутя:
– Без этого Вольфа забор совсем бы развалился, хоть и есть в доме мужчина.
Но Юрий аж вскинулся, покраснел:
– Пусть работает!
Открытой неприязнью к Вольфу Юрий вообще отличался от всех в доме. Если бабушка Аня или тетя Валя, случайно встречаясь в прихожей с Робертом Ивановичем, здоровались с ним вполне приветливо, хотя и отчужденно, холодновато, как с человеком чужим, смутным, который неизвестно что мог выкинуть, то Юрий не то чтобы просто не здоровался, а точно подчеркивал, что знать ничего не хочет о его присутствии в доме: дороги никогда не уступал, а шел по кратчайшей прямой ему навстречу – прямо-таки пер на него грудью, глядя перед собой закипавшими от злости глазами. Дорогу всегда уступал Роберт Иванович, делая шаг вправо или влево, затем с недоумением и обидой посматривал через плечо вслед Юрию, но однажды, придя с матерью из кино и вот так же столкнувшись с ним в прихожей, резко остановился, крепко поставив ноги; он был выше Юрия, шире а плечах, и тот, с ходу наскочив на него, отлетел чуть ли на к самой стенке и замер там, щуря глаза, сжимая и разжимая на руках пальцы, как будто мял мячик, пробуя силу рук, а потом зло вскинул голову и молча зашагал к двери.
В комнате мать расслабленно пала на стул и принялась хохотать:
– Ах, хорошо... Ох, хорошо... Здорово вы его осадили...
Роберт Иванович, подрагивая, стоял у порога.
Живо поднявшись, мать подошла к нему и провела ладонью по его все еще вздрагивающей руке:
– Успокойся. – Она впервые при мне обратилась к нему на «ты». – Будь всегда умным, сдержанным.
Он слабо улыбнулся:
– Сил иногда не хватает.
– А ты помни, что я рядом, – лукаво посмотрела она на него.
Отчетливо всплыло из прошлого: бабушка стоит а прихожей с телефонной трубкой, прижатой к уху, постреливает по сторонам глазами, ну прямо как заговорщица, внушительно повторяет: «Поговори с ней, Клава. Обязательно поговори... Кажется, все можно исправить», – лицо у нее хитрое-хитрое, но почему-то еще и повеселевшее. Вспомнились и жаркие глаза Клавдии Васильевны, ее горячий, убеждающий голос: «Ох, Ольга, я ведь тоже баба и многое понимаю. Иной раз дома возьмет тоска за сердце: время идет, за работой его не замечаешь, а морщин прибавляется... Скучно одной, тошно, вот порой и мелькнет мысль: хоть бы какой-нибудь паршивенький мужичонка, да свой был бы сейчас рядом. Ну, получилось у тебя все так нехорошо с мужем. Что ж, я не осуждаю. Понимаю тебя. Могу понять. Но впереди еще целая жизнь». При каких обстоятельствах состоялся тот разговор? Не помню. Нет. Но ответ матери прозвучал в голове так отчетливо, как будто она той ночью встала рядом со мной у кресла и твердо сказала мне в самое ухо:
– А вот так, Клава, как ты учишь, я никогда не умела делать.
– Но не замуж же тебе за него выходить?
– Замуж? – мать словно запнулась за это слово и ненадолго задумалась. – А почему, собственно, и не выйти за него замуж?
– Опомнись! Ты же член партии!
– Партию ты сюда не впутывай. Партия здесь вовсе ни при чем, – рассердилась мать. – Удивительное дело!.. Когда я разговаривала с секретарем обкома, так он рассуждал как-то иначе.
– Сарычев, пойми это, еще не все, хоть он и секретарь обкома. Хватишь лиха, тогда и поймешь.
– А вот пугать меня, Клава, не надо, – тихо ответила мать.
– Хорошо. Ладно. Оставим партию в покое. Учти только, если ты такое выкинешь – потеряешь подругу.
В конце зимы, или, может, немного позже Аля получила письмо от мужа и весь вечер – пока домой не пришла, мать – нервно ходила с ним из комнаты в комнату; походила туда-сюда, не закрывая двери, потом присела на стул у окна и принялась складывать письмо странным образом – сгибала и сгибала листок узкими полосками, тщательно приглаживая пальцами места сгибов, словно хотела сделать из письма бумажную гармошку или веер.
Вернулась с работы мать. Аля долго и настороженно на нее посматривала, как будто решалась на что-то ответственное, наконец сказала:
– Оля, я получила письмо от Сергея. Он скоро демобилизуется.
– Правда?! – обрадовалась мать. – Очень хорошо.
– Так-то оно так... – Аля посмотрела на нее внимательно. – Но, Оля, младенцу ведь ясно, к чему у вас с Робертом Ивановичем идет дело.
Вскинув голову, мать с удивлением глянула на сестру.
– Ага, понимаю тебя... Понимаю, – она покивала и нахмурилась. – Ты хочешь сказать, что всем нам будет тесно в доме?
– Разве в тесноте только дело?
– А в чем еще? – быстро отозвалась мать. – Ведь твой Сергей воевал не с немцами, а с японцами...
– Ты что это, Ольга, как будто из себя выскочить хочешь, – заволновалась Аля. – Просто я хотела с тобой поговорить, обсудить все.
– Обсуждать нам, кстати, и нечего, – отрезала мать. – Никого стеснять я не собираюсь. Уже вела разговор – мне обещали квартиру.
3В новой квартире я выдал отчиму такое, при воспоминании о чем меня потом всю жизнь обдавало жаром стыда.
Привыкнув к старому дому, я тосковал по нему, мне не хватало просторного двора с густыми кустами сирени под окнами, с высокой травой и огромными лопухами у забора, вспоминались скрипучие ступеньки деревянного крыльца, сумрачные сени, просторная прихожая, где тоже порой пели половицы, а главное, я сжился с постоянной суетой большой семьи, обитавшей под одной крышей, – без топота детей, без ежедневных разговоров, а иногда и споров взрослых, без их толкотни в кухне жизнь втроем в тихой квартире казалась пресной, пустой; правда, сначала пустоту заполнял отчим: чтобы постоянно наблюдать за ним, держать под прицелом глаз, я из школы торопился сразу домой, отказываясь от игр с ребятами, и дома встреч с отчимом не избегал, наоборот – искал их, а если готовил уроки, то чутко прислушивался ко всему, что происходило там, за дверью моей комнаты.
Странное дело, но чем ближе узнавал я Роберта Ивановича, чем больше подмечал новых для меня черт его характера, пытаясь выявить то особенное, отличительное, что должно было его роднить и с теми пленными немцами, которые когда-то рыли траншеи для водопроводных труб недалеко от старого дома, и с виденными в кино, тем более он в моем сознании от них отдалялся: от него не пахло чужим горьковатым запахом, язык его был не лающим – он говорил нормально, как и все люди вокруг, отчима трудно было представить играющим на губной гармошке или делающим колечки из двугривенных и пятаков и тем более меняющим эти поделки на куски хлеба...
Неудовлетворенность постоянными наблюдениями томила подчас до такой степени, что иногда я стал замечать – теряю интерес к отчиму.
Летом я ездил к отцу в Ленинград и месяц жил свободной жизнью в его холостяцкой квартире с каминами: отец был сильно занят на службе, порой я не видел его сутками и время проводил как мне хотелось: ходил в кино, читал, много бродил по городу, тогда еще черному, задымленному, с безрадостными домами... О матери, о Роберте Ивановиче, вообще о нашей жизни отец ни разу не спросил, но в один из вечеров сумел как-то по-своему, как у него только получалось, навести меня на такой разговор: хоть он и словом не обмолвился о Вольфе, но я испытал острое желание рассказать о нем, больше того – почувствовал, ощутил, что и отец ждет рассказа.
Весь вечер я проговорил об отчиме и выложил все, что успел узнать.
Отец внимательно слушал, кивал большой головой и похмыкивал:
– Хм, да... Любопытно... Очень даже любопытно.
Слушая меня, он скоро стал улыбаться, и эта его улыбка, какое-то снисходительное похмыкивание внезапно озарили меня догадкой: ничего интересного, существенного для отца я не открыл – его лишь забавлял мой рассказ.
Только превращения отчима у зеркала перед тем как он собирался на улицу затронули его любопытство: на лицо отца набежала задумчивость, он покачал головой:
– Обиженным представляется... – и жестко сказал, словно начисто отметал чьи-то возражения. Отец меня похвалил: – Оказывается, ты наблюдательный. Молодец. Но помни, что человека раскрыть трудно: можно годами за ним наблюдать, а спрятанное глубоко внутри не увидеть... А иногда какой-нибудь ход, ложный выпад мигом его раскроет.
Похвала отца, его совет впоследствии, дома, и подтолкнули меня... Поддавшись внезапному порыву, вдохновению, решив, что именно сейчас все окончательно выяснится, я – в ответ на какое-то замечание отчима – выкинул вперед руку, рявкнул:
– Хайль Гитлер! – И, чувствуя, как проваливается сердце, вытянулся во весь рост, щелкнул каблуками: – Яволь!
Отчиму словно кипятком плеснули в лицо – так он от меня отшатнулся. Но тут же глаза его побелели, он шагнул ко мне, сжимая кулаки так, что натянулась, стала глянцевой кожа.
Выскочив в коридор, я хлопнул дверью и зачем-то добавил:
– Ауф видер зеен.
Роберт Иванович, к чести его, за мной не выбежал, а я, потоптавшись, надел пальто и ушел к бабушке.
В тот момент мне так не хватало мужского сочувствия, что я все – с подробностями, рассказал Юрию. Он схватился за живот, захохотал, повалился спиной на кровать и задрыгал от восторга ногами:
– Ум-мо-орил... Молодец. Правильно сделал. Так его... Пусть знает наших...
И мне внезапно стало не по себе.
Домой я возвращался понуро: не мог представить, как посмотрю в глаза матери. Но она встретила меня спокойно, и я понял – отчим промолчал о моей выходке.
После того дня мы с Робертом Ивановичем долго не не разговаривали. Встречаясь с ним в коридоре, я старался побыстрее пройти мимо, а у него глаза сразу становились какими-то невидящими, пустыми. Теперь после уроков я почти всегда уходил к бабушке – обедал там, занимался. В старом доме меня встречали тепло, но все словно слегка жалели: бабушка и Аля старались накормить посытнее и повкуснее, Юрий зазывал поиграть в шахматы, шутил, рассказывал всякие смешные истории, точно задался целью постоянно вселять в меня жизнерадостность, бодрость; бабушка Аня не упускала случая подсунуть мне, как малому ребенку, что-нибудь вкусное.
Домой я обычно старался вернуться до прихода матери с работы, но иногда засиживался и приходил позднее. Она никогда не упрекала – только спрашивала:
– Опять у наших пропадал? Как они там живут?
– Нормально. По-старому, – отвечал я и шел в свою комнату, затылком, всей спиной ощущая долгий взгляд матери.
Вскоре у меня стало появляться такое чувство, будто я играю какую-то насквозь фальшивую роль... Действительно, с чего бы меня жалеть? Жил я в отдельной комнате, никто меня не притеснял, не вмешивался в мои дела. Смутно я начал понимать, что как бы совершаю предательство по отношению к матери, бросаю на нее тень; точнее – ставлю ее в глазах людей, ничего не знавших о нашей жизни, в нехорошее положение.
А тут еще эта старуха с двумя злыми собачками, жившая этажом ниже. И чего она привязалась ко мне? Когда успел насолить ей Роберт Иванович? Не пойму. С матерью старуха не здоровалась. Встречаясь с ней во дворе или в подъезде, подчеркнуто сторонилась или, семеня, обходила стороной, или, если это случалось на лестнице, чуть ли не вдавливалась спиной в стену, уступая дорогу, точно боялась даже слегка коснуться матери подолом юбки; злость старухи передавалась и собакам: вообще шумливые, мать они облаивали с особым удовольствием. А я для старухи с младенчески розовым лицом стал вроде света в окошке, самым дорогим человеком. Дверь ее квартиры, похоже, всегда была чуть приоткрыта, или, может быть, она провертела в ней дырку, чтобы сторожить меня – кто знает? – но подняться наверх спокойно я не мог, хоть и старался лестничную площадку второго этажа пройти быстро и тихо, почти на цыпочках; едва я ставил на площадку ногу, как передо мной появлялась старуха в чепчике с оборками – собачата уже крутились у нее в ногах, путались в подоле длинной черной юбки – и сладким, тягучим, как надоевшая за войну патока, голосом просила:
– Володя, мальчик, заходи, пожалуйста, в гости.
Она никак не могла поверить, что я живу спокойно, ей, наверное казалось, что меня истязают, мучают, поджигают пятки, загоняют под ногти иголки, а я, такой вот мужественный, терпеливо выношу страдания; разуверить ее было невозможно, а приставания старухи так опротивели, что я в конце концов не выдержал и вспылил:
– Оставьте меня. Надоели.
Старуха охнула, прижала к щекам ладони, а собачата на весь подъезд закатили истерику; я на них топнул, прикрикнул:
– Тихо вы! – и показал кулак.
Во дворе дома мы, ребята, вытоптали в снегу площадку под футбольное поле, ворота обозначили комьями снега, а вместо настоящего мяча, о котором в то время приходилось только мечтать, сшили матерчатый, набитый тряпками. Однажды гоняли мы свой матерчатый мяч, грудой свалив, как обычно, пальто на снег у края площадки, и тут вышла погулять та старуха; сначала послышался звонкий лай, из подъезда выкатились обе собачки, залаяли на свежем воздухе еще сильнее, запрыгали, задурили, норовя повалить друг друга в снег, а потом показалась их хозяйка в валенках и в червой потертой шубе. Старуха не спеша двинулась вдоль стены дома к арке на улицу, а из арки во двор в этот момент вывернулся Роберт Иванович. Старуха как будто оступилась, затопталась на месте, затем решительно пошла ему навстречу, вскидывая голову и выпрямляя спину из последних старушечьих сил. На меня что-то накатило, какой-то протест, зло на старуху, я перехватил мяч, пнул его в сторону отчима и закричал:
– Роберт Иванович! Пасую! Бейте по воротам! – а сам замер, подумав: а правильно ли он меня поймет?
Понял он правильно: быстро, ловко подобрал полы пальто и погнал, обходя ребят, мяч к воротам; собаки старухи с веселым лаем тоже побежали за мячом, словно решили включиться в игру, и старуха застыла на месте, оторопев от всего, что происходило во дворе.
Слабо, но с явным возмущением она крикнула, подзывая собак:
– Пальма! Барон!
Они даже не оглянулись.
Обведя ребят, Роберт Иванович сильно пнул по мячу, и мяч косо прошел между двумя снежными комьями – гол был забит. Все на площадке остановились, тяжело дыша, остановились и собачки – смотрели на подкатившийся к сараям мяч, а крючки их поднятых хвостиков нервно подрагивали.
В тот день я простил им бесконечное тявканье.
Наверное, не все было так просто, как представляется теперь, взрослому, не сразу, не вмиг я примирился с отчимом, накатывалось иногда и раздражение, случались приливы враждебности и к нему, и к матери, особенно осенью, когда я приезжал от отца, но знаю, что после той игры в футбол отношения наши стали улучшаться.
Около двух лет мы прожили в новой квартире, и вот как-то в субботу вечером к нам в гости неожиданно зашел Юрий, слегка подвыпивший, с бутылкой водки во внутреннем кармане, вспузырившей пальто на груди.
– В сквере недалеко от вас с приятелями были, – смущенно пояснил он, – там гранитную тумбу поставили с надписью, что здесь будет памятник танкистам...
– Знаю, – кивнула мать. – Проходи.
– ...Что-то и вспомнил тебя. Дай, думаю, загляну на огонек. Посмотреть, как живете, – еще ни разу ведь у вас не был.
Несколько удивленная его приходом, мать, чувствовалось, были и довольна: все же двоюродный брат, а с родственниками отношения пока оставались натянутыми. Доброжелательно отнеслась и к бутылке водки, которую Юрий принес, посмеялась: «Закусить чего-нибудь приготовлю, и мы запьянствуем». И отчим, похоже, не помнил зла, вышел в коридор, радушно поздоровался с Юрием за руку и даже хотел помочь ему снять пальто.
Мужчины прошли в большую комнату – присели к столу, примолкли, поглядывая друг на друга, смешно заморщили лбы – в явном раздумье, что бы такое умное сказать. Уверен, вдвоем – без матери – они бы совсем заскучали: не о чем, похоже, им было разговаривать, не прошла еще взаимная настороженность, и они привязались ко мне, словно я стал для них той самой спасительной соломинкой, за которую хватаются.
– Давно ты у нас не появлялся, я уже стал скучать, – укоризненно сказал Юрий. – А вырос-то как, небось успел меня догнать...
Он заставил меня мериться с ним ростом: мы встали спина к спине, а отчим поводил у нас над головами ладонью; оказалось, мы и верно сравнялись.
– Жизнь – да-а... – глубокомысленно протянул Юрий.
Отчим с гордостью сказал:
– В девятом классе учится... – и так значительно помахал в воздухе рукой, словно я совершил какой-то подвиг.
Отстали они от меня лишь после того, как мать накрыла на стол. Роберт Иванович разлил водку: себе и Юрию – в стопки, а матери – в рюмочку. Они выпили, закусили, и отчим тут же опять всем налил. Разговор пошел какой-то нудный, тягучий. «Как живут тетя Аня и Валя?» – «Спасибо. Были живы-здоровы, когда я уходил. Валя вот пальто себе новое сшила». – «Хорошо. А воротник какой? Нынче в моде лисьи воротники», – мать, прикрыв ладонью рот, слегка зевнула. Юрий усмехнулся: «Лисицу она и купила. Черно-бурую. Целиком на воротник пошла – с мордой и лапами...»
Роберту Ивановичу надоело их слушать, и он поторопил, подняв стопку:
– Давайте по второй...
Юрий выпил водку одним глотком и поморщился, а мать пододвинула к нему тарелку:
– Ты закусывай, а то опьянеешь, – и засмеялась. – Придется перед твоими отвечать: скажут – споили.
Юрий ответил:
– Да я сыт... Просто шел мимо, ну, и думаю: дай зайду ненадолго, посмотрю, как они живут на новом месте... – и принялся осматривать комнату, по-моему, только для того, чтобы потянуть время и потом с достоинством распрощаться.
Покрутив туда-сюда головой, Юрий засмотрелся на фотопортрет деда. Портрет этот матери очень нравился, и она решительно забрала его из старого дома; вделанный в широкую дубовую раму, покрытую бесцветным лаком, висел он теперь в ее комнате, а не над моей кроватью, как раньше.
Юрий задумчиво протянул:
– Какой здесь дядя Андрей молодой и веселый... Трудно даже поверить, что он мог иногда очень сердиться... – Он оживился: – Понимаешь, как иногда в жизни занятно выходит: сам не знаешь, где потеряешь, а где найдешь... Когда я до войны учился в пединституте, дядя Андрей все меня воспитывал, что я шаляй-валяй занимался. Не очень мне, честно говоря, нравилось в институте... Какой из меня педагог: ребята раздражали. Помню, на практике когда был, то одного ученичка на уроке за уши оттрепал. Что было! На педсовете такую выволочку сделали, не приведи господь... Дядя Андрей однажды вспылил: иди, говорит, балбес, лучше на завод работать – там, может, из тебя человека сделают. Назло ему да матери еще я и пошел на завод. Поставили учеником токаря. К станку в первое время, знаешь, с таким небрежным видом подходил: как же – почти высшее образование в кармане... Потом как-то незаметно, худо-бедно, а стало у меня что-то получаться, интерес какой-то появился... – Юрий усмехнулся. – И деньги в кармане тоже... Но настоящим рабочим почувствовал себя во время войны. Помнишь парад танкистов?
Мать кивнула:
– Помню.
– Солнечный день, колонны танков... голова кружилась от радости: все это своими руками сделано! Да еще в какое тяжелое время... – Юрий смущенно хмыкнул, видимо застеснявшись громких слов. – Но не в этом в конце концов дело. Теперь я токарь самой высокой квалификации, тончайшие детали вытачиваю, так, понимаешь ли, каждый день на работу иду с удовольствием...