Текст книги "Память о розовой лошади"
Автор книги: Сергей Петров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
– Он сейчас там такую политику наводит... Карусельная установка ему понадобилась, а кормов-то и нет.
– Корма рано ли поздно, а будут, но людей к новым методам приучать потрудней. Одно это твое заявление очень хорошо показывает, каким ты специалистом сельского хозяйства на заводе стал...
Андрей Данилович обиженно сказал:
– Возможно, что и так... Но все же думается...
– Эх, Андрей Данилович, когда люди серьезное решение принимают, то они должны все твердо знать, – секретарь посмотрел на часы и поднялся, – а ты – «возможно, думается...». Вот и мне думается, что лучше тебе остаться здесь, где ты сейчас нужнее. – Он все за него решил, сказал: – Работай и не чуди. – А у двери обернулся и добавил: – Насчет самолюбия и прочего – не беспокойся. На следующем собрании ваш секретарь партбюро скажет, что в деревню тебя не отпустил горком партии.
7
Забыв тогда в саду, зачем его послала теща, Андрей Данилович словно очнулся, когда солнце стало сильно припекать спину, пошевелил лопатками и сообразил, что он уже не стоит над кустами смородины, а сидит на трухлявом обрезке бревна; теща небось заждалась – надо слазить в погреб.
Обогнув сарай, он вошел в него, ухватился за железное кольцо и сдвинул тяжелую крышку, открывая темный провал лаза.
Снизу, оттуда, где в глубине сухого, обшитого досками погреба терялась деревянная лесенка, густо, крепко пахло яблоками. Запах яблок перебивал все остальные запахи, никакой другой не шел с ним в сравнение – ни запах квашенной в бочке капусты, ни маринованных груш... Сидр вот только однажды перебил этот запах, но о сидре лучше было не вспоминать. Нагнувшись, он уперся руками в пол по краям лаза, сбросил в темноту ноги и, повисев так, нащупал ногами лесенку.
Доставая стеклянные банки с вареньем и сливовым компотом, он выставлял их на пол, а потом, закрыв лаз крышкой, носил банки в сени.
В доме все встали. Дочь убирала комнаты, а жена помогала теще готовить. По ее смущенному виду и по каменному лицу тещи он догадался: жена уже успела не угодить своей матери. Из комнаты вышел сын – руки в карманах штанов, широкие плечи развернуты. Прошелся туда-сюда по коридору и втиснулся боком в кухню.
Жена погнала его:
– Не мешайся. И без тебя тесно.
– Да-а... – забасил он. – Есть же хочется.
– Потерпи. Вот управимся...
Всегда так получалось: если ждали гостей, утром в доме не могли поесть толком. Андрей Данилович взял в сенях кастрюлю с холодными щами, сел в комнате на тахту, расстелил на коленях газету и позвал сына. Ели щи прямо из кастрюли, сын, пододвинув стул, сидел напротив, касаясь коленями его колен. Ел он деликатно, не торопясь. Андрей Данилович посматривал на его чернявые, гладко зачесанные волосы, на смугловатое лицо, на тонкий сухой нос, и ему было приятно, что сын так на него похож; окреп, раздался в плечах, в груди, и все, пожалуйста, – вылитый отец.
– Отнеси им туда, на кухню, – отдал он сыну пустую кастрюлю.
Сын скоро вернулся в комнату, и он ему сказал:
– Пойдем поработаем немного в саду. Землю хоть, что ли, возле деревьев слегка перекопать. Смотрел сейчас – совсем сухая земля, твердая... Запустили мы сад, просто безобразие.
Сын недовольно ответил:
– Но мне скоро на тренировку.
Кажется, в то время он увлекался волейболом.
– Как скоро?
– К часу.
– О-о... До часа мы с тобой знаешь еще как наработаться можем. Как раз и разминка тебе... Пойдем.
Очень хотелось ему побыть в саду с сыном, пускай и не по-настоящему поработать, а так, хотя бы для видимости.
– Пойдем, пойдем, – настойчиво повторил он. – Не ленись.
Сын вышел в сад с явной неохотой. Не вышел, а поплелся следом и работал вяло – не копал землю, а ковырял ее острием лопаты и брезгливо морщился, если вдруг с комом земли выворачивал красного земляного червя.
Андрей Данилович сказал с горечью:
– Чего ты так боишься этих червей? Укусят они тебя, да?
– Почему это я их боюсь? – огрызнулся сын. – Просто противно, потравить бы их всех как-то надо.
– Потравить... Ишь какой прыткий. А того не знаешь, что без червей земля, может, ничего бы и не рожала.
Думал, что сын заинтересуется, но он буркнула
– И пусть...
Андрей Данилович стал сердиться:
– Если тебе действительно так неприятно копаться в саду, то лучше уходи. Работничек мне, тоже...
Опять-таки он хотел просто приструнить сына, а тот обрадовался:
– Так я отчаливаю, пап? – и от восторга с легкостью метнул, как копье, лопату.
Штыковая, остро отточенная лопата глубоко вошла в землю у ствола яблони. Андрей Данилович обомлел, на шее у него набухли вены.
– Что же ты делаешь-то?
– А что? Я же не в дерево.
– Не в дерево, не в дерево... У-у... корни, дурак, можно порезать.
Сын беззаботно ответил:
– Подумаешь... Все равно переезжать собрались.
– Что?! Что ты сказал? Переезжать он собрался... Ах ты, сукин ты сын! – он взорвался и замахнулся на сына лопатой. – Во-он! Вон отсюда! Шалопай! Тунеядец! Вон, тебе говорю, отсюда!
От возмущения он задохнулся и схватился рукой за горло. В глазах потемнело, ноги ослабли. Ему показалось, что вот сейчас с маху ударит сына по голове лопатой, и он отбросил ее от греха в сторону, повернулся и тяжело пошел под грушу.
Сел на сосновый комель и руками сжал голову.
– Все к черту! К черту! К черту! – вырвалось у него.
Сын стоял рядом и испуганно говорил:
– Папа... Ну, папа...
А потом Андрей Данилович уловил, что на комель присела жена. Она гладила его по затылку и говорила:
– Успокойся, отец. Успокойся... Не портите вы мне, пожалуйста, сегодня праздник.
– Ладно. Все. Лучше уже, – ответил он сквозь зубы.
– Вот и хорошо. Это у тебя нервы. Пройдет. Пойдем домой – полежи немного.
Андрей Данилович встал. Она крепко взяла его под руку.
Ложиться он не захотел, а сел в кресло у открытого окна. Долго сидел так и смотрел – бездумно, тупо – на большие дома напротив, на открытые двери балконов, на неподвижные оконные занавески. Сердце как-то томилось, а в голове и во всем теле гудело, словно его сильно ударило электрическим током.
Опять вспомнился секретарь горкома, в памяти снова всплыл разговор с ним. Пожалуй, надо было остановить его, задержать и поговорить еще, объяснить все, что он чувствовал, что его волновало. Но не остановил, не задержал – даже и не пытался остановить. Все потом было, как сказал секретарь: на следующем собрании было сказано, что его патриотический порыв сам по себе, конечно, достоин всяческой похвалы, но горком партии, учитывая создавшееся на заводе положение, не считает возможным его освобождение от занимаемой должности. Самое обидное заключалось в том, что люди приняли это как должное, словно они наперед знали, что именно так все и получится, что его слова – это только слова, демагогия под настроение. После этого он долгое время не мог смотреть людям прямо в глаза. Постоянно мучил его и вопрос: кто сообщил в горком, что он вдруг собрался в деревню? Директор завода? Вряд ли... Не стал бы он, пожалуй, беспокоить секретаря горкома вечером, еще и не поговорив с ним самим. Но в общем-то кто его знает? Раздумывая над этим, Андрей Данилович смутно припоминал, что вечером после собрания, когда он уже почти засыпал, жена выходила в другую комнату кому-то звонить по телефону и разговаривала подозрительно долго и тихо. А жену секретаря горкома она лечила, та очень была к ней привязана, как, собственно, многие другие женщины города, которые, похоже, души в ней не чаяли.
Никогда он не расспрашивал об этом жену: боялся – может вспыхнуть и сильно с ней поссориться. Лучше было грешить на директора.
Вошла жена, уже умытая после кухонной возни, но еще слегка растрепанная; заботливо спросила:
– Как ты себя чувствуешь, отец?
Он усмехнулся:
– Бодр, спокоен и ясен.
– Тогда готовься командовать парадом – скоро начнут собираться.
Он кивнул, вяло встал и прошел в спальню, надел там новый костюм и модные чешские туфли. Встряхнул руками, чтобы рукава рубашки чуть сползли и выглядывали из-под пиджака белой каемкой. Откинув голову, завязал галстук перед вделанным в шифоньер зеркалом. «Командовать парадом» – значило встречать и как-то развлекать гостей. Вернувшись в столовую, Андрей Данилович открыл в письменном столе, стоявшем в углу, ящик и выбросил из него на стол, под лампу, две пачки болгарских сигарет с фильтром. Сам он не курил, но для гостей, для друзей жены всегда хранил сигареты: они часто забывали запастись куревом.
В открытую дверь спальни он видел, как жена стала переодеваться перед зеркалом: подняла руки, закалывая на затылке волосы, потом сняла халат и убрала его в шифоньер. Долго стояла перед открытой дверцей и рассматривала висевшие на плечиках платья: решала, какое надеть. Выбрала она свое любимое, из мягкой серой с голубизной шерсти, сшитое строго, но оттенявшее ее тело, еще свежее, плотное, с полными бедрами и высокой, вскинутой грудью. Сделала прическу и ушла в глубину комнаты, к туалетному столику, но скоро вновь показалась с кулоном из александрита на груди.
Ей нравился этот кулон, а Андрея Даниловича он стал раздражать; камень и правда был очень изменчивым: красным в электрическом свете, почти фиолетовым в сумерках, а сейчас, на груди жены, при дневном освещении, он светился зеленоватым кошачьим глазом.
Поймав себя на этом сравнении, Андрей Данилович усмехнулся, отвернулся к окну и сразу увидел, как наискось через дорогу к дому идет первый гость, доцент Тауров. Он шел полный достоинства, вышагивал по-гусиному, совсем не сгибая спины; еще молодой, с чистым, без морщин, лбом, с тугими, как вызревающие яблоки, щеками, он уже носил густую бороду.
– Тауров передвигается, – крикнул он жене.
Она быстро подошла к нему и наклонилась.
– Где? – Увидала доцента и засмеялась: – Верно, не идет, а передвигается. Как, интересно, он станет ходить, когда будет профессором?
Гости подходили. Многие закуривали, и пачки с сигаретами на столе скоро похудели, лежали с запавшими боками.
В столовой раздвинули стол, и он тянулся через всю комнату, дальним концом упираясь в угол, где в кадке у книжного шкафа росла высокая пальма.
Собираясь, друзья жены поднимали галдеж во дворе, в сенях, в коридоре, на кухне (с годами почти и не убавилось прыти), вваливались, окутанные смехом и шумом, в комнату. Давно уже это для Андрея Даниловича стало привычным, и он, зная, что никто не обидится, не обращал на них внимания: сидел, надувшись, как сыч, у окна, отдавшись испорченному с утра настроению. Последним приехал на машине ректор медицинского института профессор Булычев, и только ради него Андрей Данилович поднялся со стула: он любил Булычева и был с ним очень дружен.
Профессор загудел:
– Не вижу, Данилыч, виновницы торжества. – Он страдал астмой и выговаривал слова так, будто сглатывал середину, но голос у него был густой, зычный. – Не прячь. Подавай сюда.
– Сейчас доставлю. Только учти, Александр Васильевич, вряд ли тебе с появлением еще одного профессора легче станет работать.
Булычев засмеялся:
– На этот счет у меня нет иллюзий. Все они ужасно какие требовательные, так что, думаю, хлопот еще прибавится.
Он пошел в комнату. Большая, грузная фигура профессора сама собой требовала много места, и люди слегка расступались к стенам.
– Где вы пропадали, Александр Васильевич? – спросила жена. – У нас почти уже разгул.
– Да ведь неблизко к вам добираться. А тут еще переезд закрыли. Позвольте-ка, моя дорогая, старику еще раз поздравить вас в домашней, так сказать, теперь обстановке. – Он обнял ее за плечи и расцеловал в обе щеки, а потом больно хлопнул Андрея Даниловича ладонью по спине. – И то – с таким мужем да не стать доктором медицины!
Андрей Данилович усмехнулся:
– Выходит, я виноват, что тебе хлопот прибавится.
Профессор засмеялся и погрозил ему пальцем:
– Хлопоты, между прочим, бывают и приятными.
Он осмотрел стол и плотоядно потер руки:
– Страсть проголодался, к вам едучи.
Его слова прозвучали сигналом, в комнате послышался стук стульев, а на столе зазвенела посуда. Большинство гостей садилось на привычные, давно облюбованные места, продолжая говорить, а некоторые – даже спорить, и, споря, вытягивали над тарелками шеи, стремясь приблизить друг к другу сердитые лица.
Почти все за столом были Андрею Даниловичу хорошо знакомы: давно ходят к ним, при нем получали ученые степени, защищали свои диссертации. Хорошие, в основном, люди, милые. Работают много, до исступления, до бессонницы. А сейчас отдыхают: смеются, разговаривают, пьют, едят. Удивительно, насколько все-таки люди по-разному едят. В середине, возле буфета, сидит невропатолог Вохмин. Невропатолог с именем, имеет много научных работ. Лицо строгое, с широким лбом и запавшими щеками, седые волосы подстрижены коротко, во всей фигуре его много собранности, ловкости, упругой силы. Буфет ему мешает: упирается в бок острым углом. Вохмин отстраняется от буфета и сидит неестественно прямо, а ест не глядя в тарелку, но точно – одно загляденье – орудует ножом с вилкой. Иногда машинально вдруг чиркнет по вилке ножом, словно его затачивает. Ухаживает за соседками, наполнит тарелку то одной, то другой, да еще успеет каждой сказать что-то такое, отчего они тихо млеют и конфузятся. Должно быть, что-то смешное говорит и не совсем приличное. В молодости он, помнится, был сумасбродным, пришел как-то к ним в дом ночью крепко подвыпивший и стал требовать у тещи гитару. Пришлось его успокаивать, проветривать в саду, а потом отпаивать на кухне крепким чаем. Напротив Вохмина сосредоточенно жует хирург Ряховский, врач без степеней и званий, но больные любят его и не боятся идти к нему под нож. В больших очках, близорукий, он ест только салат – салатница стоит близко, под рукой. Если крикнуть ему: «Юрий Мстиславович, а про балык-то вы забыли!» – то он вздрогнет, осмотрится, снимет очки, протрет стекла, снова осмотрится и обязательно увидит что-нибудь вкусное, чего раньше не замечал, а увидев, обрадуется, как ребенок, сосредоточится на этом вкусном – хотя бы на том же балыке, – будет жевать и жевать то же самое, и опять потребуется чужое вмешательство, чтобы переключить его на другое.
Подальше, почти у двери, сидит бородатый Тауров. Андрей Данилович приостановил на нем взгляд: дочь присела рядом с доцентом и, слушая его, прямо-таки не отрывала от него взгляда. Еще бы! У Таурова готова докторская диссертация, и скоро он станет самым молодым в городе доктором медицинских наук. Он и бороду отрастил специально для того, чтобы при защите не показаться слишком уж юным для этой высокой научной степени.
Ел Тауров со вкусом, умело. Немного одного, немного другого. Между тем и другим – глоток вина.
Интереснее всех ест, конечно, профессор Булычев, то есть он совсем неинтересно ест, по-мужицки: проголодался и уничтожает все подряд, чтобы поскорее насытиться и снова заняться делом или полезным разговором. Волосатый, медлительный, с тяжелыми темными веками и густыми бурыми волосами на крупном костистом черепе, уложенными набок так, будто он их не причесывал, а мокрыми забрасывал туда по утрам рывком головы и приглаживал ладонью, профессор любил поговорить, и хотя говорил он неторопливо, нудновато тянул слова, но, когда говорил, то все вокруг замолкали. Впрочем, в памяти сохранилось и время большой молчаливости профессора: было это в тот год, когда друзья жены собирались у них в доме крайне редко, если же приходили, то больше хмурились, чем спорили, сама жена ходила растерянной и подавленной, перед уходом на работу у ней подрагивали щеки и жалко морщился нос, а у Булычева – он заведовал в институте кафедрой – были большие неприятности: к нему все приезжали какие-то авторитетные комиссии, все что-то проверяли. Должно быть, сильно издергавшись, Александр Васильевич однажды приехал к нему в молодой тогда совсем сад и сказал:
– Возьми меня в работники. Поразмяться надо, поработать физически.
Стал приезжать в сад чуть ли не каждый вечер. Выкопали они с ним яму для парников, поставили новый сарай... Настоящей работы он ему, понятно, не доверял, и правильно делал, но профессору надо было везде сунуться. Срезал он как-то «на кольцо» ветки яблонь. Работа тонкая, почти ювелирная. Ошибись – и нанесешь дереву рану, которая потом долго не заживет.
Нарезав веток, собрал их в охапку и отнес к сараю. Вернулся и увидел – вот черт! – Булычев, войдя в раж, пыхтел с острым садовым ножом в руке над яблоней – сам срезал ветку.
Увидев Андрея Даниловича, он смущенно моргнул.
Было отчего моргать: успел уже срезать две ветки и как – грубо резанул прямо по круговому наплыву.
Андрей Данилович закричал:
– Что ты наделал?! Вот голова... – Он не заметил, как перешел с Булычевым на «ты». – Выше чуть надо резать... Выше! Сада никогда не видел?
Сходил за садовым ведром и замазал раны. Стало жалко смущенно сопевшего профессора, и он, решив отшутиться, примирительно сказал:
– Веточки лучше потаскай. А за нож не берись, пока не научишься. Сам знаешь, как бывает: работник всегда поначалу черную работу делает. Вот когда научишься... Тогда уж хозяину остается сидеть и покрикивать да от комаров отмахиваться.
Вспоминая то время, только диву даешься, как иногда легко люди могут запутаться в жизни, принять белое за черное, а черное – за белое. Даже смешно становится. Но тогда было не до смеха. В областной газете появился фельетон: «Коллекционер мух». Опять-таки смешной фельетон, остроумный, но при чтении его брала оторопь: в фельетоне речь шла о «псевдоученом» Булычеве. Выходило, что Александр Васильевич занимается черт-те знает каким странным делом: коллекционирует... мух, их у него сотни, кормит он мух изюмом и дрожжами (а за дрожжами в те годы хозяйки выстаивали длинные очереди!), только для прокорма насекомых и работает, да еще и подбивает студентов рыскать по магазинам в поисках дрожжей. Понятно было, что все не так смешно и просто, как это хотел представить автор фельетона, но все равно досада взяла до слез: близкий человек, ученый, умница, а докатился – публично высмеивают. Не мог, что ли, чем-нибудь посерьезней заняться?
Из-за странности факта фельетон распространился по городу с молниеносной быстротой и имел шумный успех.
Зашел в заводскую столовую, а там грязно, полно мух. Жужжат над поднимавшимся из тарелок паром, роятся темным облачком над хлебницами. С веревочек под потолком свисают черные от мух гирлянды липучек. Вызвал заведующую, отчитал ее, а рабочий за соседним столиком и говорит:
– Ныне мухи-то в цене: профессора их мешками скупают.
Ехал в трамвае. Полная женщина в белом, с горошками, ситцевом платке, завязанном под подбородком, рассказывала другой:
– Стока он энтой пакости развел, профессор-то, старикашка, что всю получку на их тратит, на мух, значит. Смех и грех. Сластями, вишь ты, закармливает, словно как внучат своих.
Тошно стало от подслушанного разговора. Он вышел из трамвая и пошел к Александру Васильевичу – составить обо всем свое собственное твердое мнение. Пришел и засиделся за полночь: время пролетело так быстро, что казалось, он даже ни разу не моргнул, не оторвал от профессора взгляда. Мух в домашней лаборатории Булычева действительно было много. Но каких?! Они не жужжали, не летали по комнатам, не тыкались в стекла, а мирно жили себе в трех пробирках. Маленькие, почти и не видимые глазом, ютились они там сотнями, а окраска у них была такой богатой, что когда он поднес к пробирке с мушками большую лупу, то ему почудилось, будто в стеклянной трубочке заключен кусочек живой радуги. Профессор, врач-терапевт, написавший еще в молодые годы большую книгу «Клиническая диагностика», увлекался изучением наследственности, и, по его словам, для такой работы эти удивительные мушки были незаменимы – плодились они со страшной быстротой. Хромосомы, гены – все это было таким волнующим, что кружилась голова. Думалось, что ради только одной мечты овладеть природой наследственности можно пожертвовать всей жизнью.
Провожая его, Александр Васильевич, улыбаясь, бодрясь, но не без горечи сказал у дверей:
– Приходил ко мне корреспондент из газеты. И ведь не мальчишка, человек средних лет, очень интеллигентный с виду. Слушал, записывал, смотрел в микроскоп, удивлялся. А потом – фельетон. Как можно? Повязка какая-то у людей на глазах. Но скоро снимут, снимут повязку, и тогда потребуют от нас, от ученых: хватит пустяками заниматься, хватит васильки из овса выращивать, выкладывайте настоящие работы, – он постучал кулаком по массивному письменному столу с микроскопом на одном конце и весами на другом, с бурыми пятнами на зеленом сукне. – А я и выложу. Отсюда выложу. Вот, пожалуйста. Спасибо, может быть, скажут.
Конечно, впоследствии и выложил. Не ахти что по нынешним-то временам, но выложил. И спасибо ему сказали.
А сейчас ест и щурится от удовольствия. Аппетита за тот год не потерял. Вот мужик – сила! В обращении прост, разговаривать с ним всегда легко, свободно.
Перехватив его взгляд, профессор засмеялся и громко спросил:
– Что смотришь, Данилыч? Как запасы твои уничтожаю? Успокойся... Все. Сыт. – Отвернулся и сразу забасил о другом: – Вера Борисовна, дорогая моя, а у меня для вас, между прочим, новость припасена, – подвинулся, отодвигая плечом соседа, и освободил рядом с собой место. – Сядьте-ка сюда, сядьте.
Она пошла к нему и по пути с интересом спросила:
– Что за новость? Почему сразу не сказали?
– Приберег на сладкое, – хохотнул Булычев. – Смета на строительство второго здания вашей клиники утверждена.
Жена стала пробираться к нему быстрее, в тесноте спотыкнулась и повалилась на Ряховского. Тот, растерявшись, неуклюже обнял ее, и Вохмин засмеялся:
– Андрей Данилович... Смотри-и...
Профессор широким жестом отставил далеко от себя пустую стопку, потом, освобождая стол, сдвинул и посуду. Жена наконец добралась до него, и он принялся, рассказывая, водить по скатерти черенком вилки, словно набрасывал для наглядности на столе чертеж.
У жены заблестели глаза. Все, теперь для нее ничего другого не существует.
Александр Васильевич довольный, что обрадовал ее, окинул взглядом сидящих за столом и спросил:
– Хороший подарок для нового доктора? – Помедлив немного, продолжил: – А теперь новость для всех. Внемлите! Закончилось проектирование новой городской больницы.
Совсем сдвинув посуду на край стола, совершенно расчистив возле себя место, он – слегка хмельной, веселый – вдохновенно импровизировал: придвинул фарфоровую супницу, бегло осмотрел стол, схватил стеклянную салатницу, вывалил из нее остатки салата в блюдо из-под жаркого и накрыл ею супницу – вышла башня с прозрачным куполом.
– Хирургическое отделение, – выдернул рукава пиджака, обнажив покрытые жестковатыми волосами руки, зловеще постучал по башне и заскрежетал зубами, подмигивая Ряховскому. – Рэ-эж... Не бойся. Света много.
Отбросил зазвеневший нож и быстро задвигал посудой. Говорил он с такой верой в будущее, что никто не замечал – это просто грязные тарелки и блюда. На столе возникал городок: поставленные одна на другую тарелки, отдаленно напоминающие китайскую пагоду, символизировали терапевтическое отделение, стопки превратились в ряды машин «скорой помощи», готовых по тревожному сигналу выкатить на улицы города...
Вокруг профессора поднялся гвалт: каждый вносил в проект свои дополнения. Они вконец разыгрались и постепенно все передвинулись к Булычеву, обступив его так тесно, что он затерялся в толпе. Оставшегося на месте Андрея Даниловича отделял от них стол – опустевший, разгромленный, он походил на неприбранный коридор между дальними комнатами.
Стало одиноко и скучно, и Андрей Данилович пошел в кухню – там стояла банка с засахаренной малиной. Банка была герметически закрыта, и малина почти не утратила свежести, есть ее можно и с молоком – не скиснет молоко. Вывалив ягоды в тарелку, он вернулся к гостям.
– Здесь сад заложим, – сказал он, ставя на стол краснеющую малину. – Возьмете меня в садовники?
Профессор Булычев вопрошающе ворохнул бровями:
– Возьмем Данилыча к себе в садовники?
И словно керосина в огонь плеснул: все загалдели еще сильнее:
– Возьмем и шалаш поставим.
– Возле шалаша чугунок на рогульках повесим – кулеш варить.
– Соломки нанесем, постельку сделаем.
– Только чтобы бороду отрастил, как Тауров, а то без бороды несолидно.
– Тауров защитится и свою бороду ему отдаст.
– Ружье вручим. Будет он ночью сидеть у костра с ружьем в руках и философствовать на тему «Человек и природа».
– А я буду носить ему в узелке вареную картошку с солью и крутые яйца, – засмеялась жена.
Послушав их, Андрей Данилович сказал:
– Ружье я заряжу мелкой дробью и солью и буду пулять в вас, когда вы яблоки воровать полезете.
Все сразу в подробностях стали рассуждать о том, как будут бегать к Ряховскому, чтобы он вытаскивал из них дробинки.
Они шутили, а он вдруг почувствовал усталость; захотелось уехать куда-нибудь и отдохнуть, и не на курорте, не в санатории, а просто на природе, в тихом месте, у небольшой деревушки, на берегу озера или речки, и чтобы все было именно так: и шалаш из березовых веток, и постель из соломы, и чугунок в копоти, и горячий, с густым паром, кулеш...
Душно показалось в комнате, накурено. Он встал из-за стола и незаметно вышел из дома, тихо закрыв за собой дверь, во дворе сразу завернул за угол дома и прошел под грушу, на сосновый комель.
На грушевом дереве уже вызревали плоды, большие ветки колыхались даже от легкого ветерка, и слышалось, как груши дробно стучат по крыше дома. Груша цеплялась ветками за разросшиеся вблизи яблони, качала и эти деревья, и в темноте маячили крупные яблоки.
Утром он видел, как яблоки срывались с яблонь и, тугие, тяжелые, плюхались в траву и откатывались в стороны от стволов – на дорожки к дому; куры в курятнике истерично дергали клювами проволочную решетку и рвались в сад.
Из дома в сад вырвалась музыка: включили проигрыватель. В комнате загрохотали столом – его убирали, чтобы можно было потанцевать.
Под музыку Андрей Данилович неожиданно сообразил, что вечер давно наступил, а сын еще не вернулся с тренировки. Последнее время сын беспокоил: часто приходил домой поздно, случалось – уже ночью, иногда отчетливо улавливался от него запах вина.
Успокаивая себя, он подумал:
«Большой уже парень. Студент. Что поделаешь? Может, девушка появилась. Не станешь же все время его ругать. Вохмин тоже вот в молодости был не сахар, а занялся настоящим делом, и человеком стал».