355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Петров » Память о розовой лошади » Текст книги (страница 18)
Память о розовой лошади
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:03

Текст книги "Память о розовой лошади"


Автор книги: Сергей Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)

3

Едва я пришел в трест, как упругость мышц в теплоте стала сменяться вялостью. Сначала я по привычке пошел было в свой кабинет, но вспомнил, что сегодня планерка, и круто, с досадой, свернул в кабинет управляющего с двумя знаменами в углу, которые у нас вот-вот могли отобрать, с узким длинным столом вдоль окон почти от одной стены до другой и с массивным письменным.

Взгромождаться за письменный стол и оттуда, с высоты, посматривать на всех с начальственно недоступной строгостью, как это делал иногда управляющий, совсем не хотелось, и я сел в дальнем конце узкого.

В окно видно было, как на широкую асфальтированную площадку перед трестом сворачивала машина с начальником одного из строительных управлений; почти одновременно с ней вывернулась вторая, догнала первую, и они рядышком – бок о бок – немного проехали по площадке, затем, разворачиваясь, разошлись по кругу и снова сошлись, дружно попятились багажниками поближе к стене, с шуршанием придавливая шинами снег.

Еще не успели хлопнуть дверцы машин, еще слышалось подрагивание моторов, как мягко открылась обитая коричневой кожей дверь кабинета и к столу деловито застучала каблучками лаковых туфель секретарь-машинистка, прижимая одной рукой к груди толстую пачку бумаги, а в другой держа полную горсть отточенных карандашей. В раскрытую дверь из коридора ворвались оглушающий дробный топот, гам, и я почему-то желчно подумал: можно на часы не смотреть, и так ясно, что сейчас без одной или от силы без двух-трех минут девять – все валят гурьбой на работу.

Секретарша положила на стол против каждого стула бумагу и карандаши, направилась к выходу, но я, спохватившись, остановил ее, назвал город и попросил позвонить в кассы аэрофлота – заказать на вечерний или, в крайнем случае, на утренний рейс два билета.

На площадке уже скопилось много машин, но приехавшие не очень торопились со свежего воздуха в помещение – стояли себе и явно тянули время, разговаривая, посмеиваясь и просто посматривая по сторонам и на высокое небо.

Но вот кто-то глянул на часы, пошел к дверям. За ним потянулись остальные.

Пока в кабинет набивались люди и рассаживались, громыхая стульями, за длинный стол и у стен, да и потом, позднее, когда планерка уже шла вовсю, я не выпускал из поля зрения представителя главка, давно знакомого мне инженера. Он сидел в дальнем конце кабинета, у стены, и я отлично видел его, хотя ни разу прямо не посмотрел в ту сторону. Обсуждение наших текущих дел он слушал безучастно: то выпрямлялся на стуле, прислонялся затылком к стене и сладко жмурился, то принимался рассматривать начищенные туфли: поставит этак ноги на каблуки и сначала разведет носки в стороны, потом сведет. Но под конец планерки заволновался, заерзал на стуле, стал страшно – аж жуть! – округлять на меня глаза и делать пальцами какие-то знаки, пытаясь привлечь внимание.

Но нечего было так на меня смотреть. Он тоже хорошо меня знал и должен был понимать: не стану я ломать график. Не уступлю ни под каким нажимом из главка.

Едва планерка закончилась, как все мигом повскакали с мест, словно засидевшиеся на уроках школьники. У выхода даже толкучка образовалась. А инженер из главка замахал руками и возмущенно прокричал сквозь шум:

– Как с нашим домом?!

На всех точно сеть накинули: люди замерли, примолкли, а те, кто вышел в приемную, подались назад и столпились возле распахнутой двери.

Впервые я прямо посмотрел на инженера из главка.

– Никто не давал мне права ломать график. Вернется управляющий... с ним и решайте.

Все с облегчением вновь двинулись к дверям, отлично понимая, что управляющий вернется не скоро и дом главка втолкнуть в наш график будет уже почти совсем невозможно. А инженер широко развел руки, будто хотел остановить людей, потом шагнул было в мою сторону, но тут же раздумал, махнул рукой и пошел за остальными.

Ясно, куда он подался: докладывать по начальству. Прикинув в уме, сколько надо времени, чтобы добраться до главка, я невольно покосился на телефон: знал – так просто дело не кончится. Конечно, можно было встать и покинуть кабинет, оформить по телеграмме о смерти отца отпуск и уехать. Но, с другой стороны, коль уж сам завязал этот конфликтный узелок с главком, то стоит затянуть его потуже, а то еще без меня развяжут.

На площадке под окнами, похоже, решили прокрутить вторую серию планерки, для меня, увы, немую: опять там столпились люди и – у нас это нередко случалось – выясняли за дверями кабинета отношения. Обговаривали что-то такое, о чем не хотели говорить при начальстве. Вскоре обговорили, все выяснили и, как по команде, деловито заспешили к машинам: захлопали дверцы, зашуршал под колесами снег, шуршание на короткое время словно бы слилось в сплошную ленту, разворачивавшуюся с быстрым потрескиванием... Тут я окончательно понял, насколько нервно перенапряжен, – простые эти жизненные звуки во много раз усилились где-то в глубине меня, отдались в душе ознобным раздражением. Проводив взглядом последнюю машину, я пересел поближе к телефону, за письменный стол управляющего. Сразу понял – правильно сделал. За этим тяжелым столом, таким крепким, массивным, вечным, как бы сросшимся с полом широкими ножками, я вдруг почувствовал уверенность, спокойствие, словно солдат в глубоком окопе. Теперь, подумал я, когда зазвонит телефон – не сорвусь, не накричу, а найду нужные, правильные слова.

Все-таки забавно, какие только человек не придумывает в жизни опоры... В Ленинграде отец был дружен с одной семьей. Оба, муж и жена (он – инженер, она – врач), пережили блокаду. Решив показать им меня, отец по дороге в гости сказал: «Люди они радушные, добрые, обязательно будут угощать, и ты не стесняйся, но все-таки поменьше ешь хлеба». Возможно, я ничего бы и не заметил, если бы не слова отца – они насторожили. Сидя за столом у его друзей – за щедрым столом, с разными салатами, с холодной курицей, с жареным мясом, с тортом к чаю, – я был поражен тем, что стоило протянуть руку к хлебнице, как у хозяев появлялся испуг в глазах, потом кто-нибудь из них настойчиво придвигал ко мне хлебницу с тонко нарезанными, хоть смотри сквозь них, ломтиками хлеба. Позднее, узнав, что они сушат сухари, забили ими ящики письменного стола, комода и шкафа, что сухари лежат даже под матрасом дивана, я изумился: «Что они за люди? Кому нужны их сухари?» Отец задумчиво посмотрел на меня и с печалью в голосе ответил: «Они и сами понимают, насколько это нелепо, но ничего поделать не могут. Это почти болезнь – со временем она пройдет. А пока им так спокойнее, увереннее жить».

Для Роберта Ивановича на долгое время утехой в жизни стал ковер, купленный за бешеные деньги во время одной из гастрольных поездок по Средней Азии. Придав лицу выражение таинственной строгости, отчим любил шутить при гостях: «Это ковер эмира бухарского», – и дурил всем головы так ловко, что некоторые растерянно помаргивали: может, и верно, сумел он купить ковер, некогда принадлежавший какому-нибудь хану. Ковер действительно был царственным: во всю комнату, красочным и таким толстым, что ступни прямо-таки утопали в нем. Но не в этом видел отчим ценность ковра, не в уюте, который он вносил в комнату, не в том, что ковер наглухо вбирал звук шагов и добавлял тишины, а в том, что гости, собиравшиеся к нам, открыв дверь, спотыкались перед такой роскошью и спешили снять обувь. Отчим просил небрежным тоном: о-о, бога ради, только не надо, пожалуйста, снимать обувь. За ковром ухаживал сам, часами чистил пылесосом и – в ожидании того часа, когда снова придут гости – сворачивал его к стене толстым валиком. Возня с ковром вызывала у матери язвительную усмешку, какую-то нервозную дрожь и обязательно колкое слово. Впрочем, колких слов она тогда говорила много. А мне казалось, что я лучше матери понимаю отчима, потому что и сам еле сдерживал смех, замечая, с какой осторожностью люди топчутся у ковра.

В гастрольных поездках Роберт Иванович явно скучал по матери: через каждые два-три дня от него приходили красочные открытки, по которым можно было наносить на карту маршрут передвижений отчима по стране. Но вот скучала ли мать? Сомневаюсь. Провожала его спокойно, даже спокойно до безучастности. Открытки первое время разбрасывала где только не лень: где прочитает, там и оставит – в комнате на столе, на туалетном столике, на тахте, в кухне на подоконнике или на стеклянной полочке в ванной комнате... Я подбирал открытки и постепенно забил ими альбом. Приходили иногда в толстых конвертах афиши с портретом отчима, особенно удачные я приколол кнопками к стенам моей комнаты. Проходило недели три после отъезда отчима, и мать уже не разбрасывала открытки, а сама отдавала их мне – в альбом. Потом, спустя еще несколько дней, заходила вечером ко мне: осмотрится и с иронией хмыкнет: «Посижу-ка я у тебя, в этом музее имени Вольфа», – и случалось, что засидится, засмотрится на афиши, станет листать альбом. В общем, колесо начинало крутиться, но теперь я понимаю, что крутилось оно уже вхолостую.

Телеграмма от Роберта Ивановича всегда приходила ровно за сутки, так что мать успевала побывать в парикмахерской – сделать прическу и маникюр. Оживленная в день приезда отчима, она казалась помолодевшей и красивой; по крайней мере, мужчины на улице заглядывались на нее, правда, уже не молодые мужчины. Встречали отчима мы вдвоем. На вокзал ехали в служебной машине матери, что было единственным исключением из правил, когда она использовала машину не по прямому назначению. На привокзальной площади шофер сворачивал на стоянку, но мать не сразу выходила, а сначала просила у меня сигарету, что тоже было вопиющим исключением из правил, приопускала со своей стороны стекло, неумело – раздувая щеки – курила в щель и смотрела в ту сторону, откуда должен был показаться поезд. Из вагона, отыскивая нас взглядом, отчим выходил чисто выбритым, свежим, в костюме без единой морщинки; этим он отличался от остальных пассажиров. Я забирал два тяжелых чемодана, а мать брала его под руку, и мы шли в толпе к выходу. Пожалуй, вот это время, пока мы шли от вагона к машине и пока ехали домой, было для них самым хорошим, потому что дома на лицо матери набегала какая-то тень.

Войдя в комнату, Роберт Иванович тут же принимался распаковывать чемоданы. Радуясь возвращению домой, с приподнятым настроением от встречи он без умолку рассказывал о поездке, о том, что видел, где побывал, и с его слов создавалось впечатление, будто он в основном рассматривал новые города, всякие там достопримечательности, рыскал по магазинам в поисках подарков для нас, а работал так себе – вполсилы. Наверное, все так и было в действительности. В глубинах чемоданов среди массы накупленных вещей внезапно открывались взору темные тела винных бутылок. Отчим несколько смущенно, с этакой лукаво-конфузливой улыбкой, быстро прикрывал вино чем-нибудь и лишь позднее, без матери, доставал из чемоданов и перепрятывал в тайники среди книг, откуда в те вечера, когда мать поздно задерживалась, мы их и извлекали. Но мать конечно же замечала в чемоданах бутылки и покачивала головой.

Распаковывая чемоданы, отчим раскладывал на столе подарки. Вещи он покупал со вкусом. Но именно из-за них и начинались сильно портиться отношения с матерью. Подарки он делал от души и сам умел радоваться красивым вещам, но мать на все то, что он извлекал из чемоданов, посматривала несколько холодновато и придирчиво. Оживлялась лишь в тех редких случаях, если вдруг видела, допустим, туфли или шерстяную кофту, чем-то ей знакомые: заинтересованно подавалась вперед, щурилась и радостно восклицала: «А я видела точно такую в центральном универмаге». Отчим волновался: «Не может быть, это сейчас самая модная кофта». – «Ну и что? Ну и что? Почему у нас не могут продаваться модные вещи? – она торжествовала. – Пойдем гулять, и я тебе покажу». Такое особенно меня удивляло: если оказывалось, что вещь, которую отчим привез, можно купить у нас в городе, она теряла для Роберта Ивановича ценность, а матери, наоборот, нравилась именно этим, такую вещь она носила охотно, а то, что у нас днем с огнем нельзя было сыскать, надевала неохотно и редко.

После гастрольных поездок Роберт Иванович любил собирать в гости родных: он давно привязался к ним, они тоже относились к нему по-родственному, любили бывать у нас, и общее застолье часто затягивалось до позднего вечера. Но матери, по-моему, это застолье радости не доставляло. Особенно раздражала ее манера отчима показывать всем, что он привез в подарок. Покажет кофточку или шерстяной костюм, туфли или что другое и с обидой разведет руками: «Диву даюсь – не хочет носить». У тети Вали при виде редких вещей загорятся глаза. Аля укоризненно скажет: «Нельзя же, Оля, с таких лет себя в старухи записывать и чураться модных вещей».. Мать сразу начинала сердиться: «Ну, что, что вы из меня какую-то дуру пытаетесь изобразить?.. Не меньше вас люблю хорошо одеваться. Но что будет, если я все время начну носить вещи, которых в городе нет? Люди вообразят, что я достаю все это на какой-то закрытой базе. Не стану же каждому встречному объяснять, что вещи мне муж охапками возит». Роберт Иванович тут же: «Видите, как ее волнует, что о ней каждый встречный-поперечный скажет?..» Тетя Валя и впрямь посмотрит на мать как на дурочку. Аля засмеется: «Не носи, не носи... Давай все нам. На нас никто пальцем тыкать не станет». От обиды мать бледнела и поджимала губы: «Забирайте. Ничуть не жалко». Отчим посмеивался и за спиной матери говорил женщинам: «Ничего, не устоит – женское начало возьмет свое...»

Еще я стал замечать такое: стоило кому-нибудь, к примеру, обмолвиться, что опоздал – вчера, на неделе, на прошлой неделе – на работу из-за того, что троллейбусы ходили редко и переполненными, или пожаловаться, что вот-де, два дня как нет в городе горячей воды, просто рассказать, что где-то что-то раскопали и вовремя не закопали, как все уставятся на мать с таким видом, словно она во всем виновата.

Вскоре мать стала уклоняться от таких вечеров, ссылаясь то на занятость, то на внезапное совещание. Все соберутся, а она позвонит по телефону, скажет: «Развлекайтесь пока без меня, я задержусь немного», – и явится домой, когда всем уже пора спать.

Чуть позднее Роберт Иванович заболел идеей купить легковую автомашину. Говорил всем: представляете, я и Володя получаем права и в отпуск на своей машине по стране... Что лучше придумаешь? Сколько повидать можно! Но... Деньги есть, так ведь в очереди лет пять стоять придется, и слава богу, если пять лет, а не дольше. Ольгу же помочь и просить не приходится. Сами знаете. Он всем прожужжал уши насчет этой машины, и как-то Юрий – выслушав в который уж раз – сказал:

– Есть путь, только надо на поклон к одному человеку сходить. Сосед у нас был во время войны... Правда, он сейчас не у дел, вроде бы как на пенсии, но связей у него, скажу тебе – полно.

Мать в тот вечер была дома. Услышав такое, она обомлела.

– Не вздумай, не вздумай. Ты же все знаешь. Я рассказывала... Он поможет, обязательно поможет, все сделает, лишь бы меня унизить. Лучше запишись в очередь на машину, может быть, нам и помогут – сократят ее года на два.

Юрий смутился:

– И правда. Ну его к бесу... Еще просить...

А Роберт Иванович, похоже, даже обиделся:

– И чего ты загорячилась? Ясное дело, что мы не пойдем к нему.

Но не прошло и месяца после этого разговора, как все и случилось. Под вечер к нам заглянул Юрий, отчим вынул из тайника бутылку, и мы слегка выпили. Потом отчим пошел проводить Юрия, сказав мне, что прогуляется и скоро вернется. Я сидел у себя в комнате и читал – сначала при свете с улицы, затем – задернув шторы и включив настольную лампу; зачитался и не слышал, как мать открыла входную дверь: увидел ее, когда она заглянула в комнату.

– А куда Роберт Иванович подевался? – спросила.

– Пошел гулять с Юрием.

Она подняла почти к самым глазам руку с часами и устало посмотрела на них:

– Загулялся.

Время и верно было позднее. Поговорив с матерью, я еще почитал и лег спать – примерно около часа ночи. Обычно я засыпал быстро, но в тот раз задремывал и просыпался и все вслушивался в тишину: не скажу, чтобы ожидал отчима или тревожился за него, хотя так долго он один, без матери, не имел привычки где-то задерживаться; наверное, просто томило нехорошее предчувствие, смутное ожидание неприятностей, и, если подумать, такое чувство у меня нередко появлялось все последнее время. Все-таки я уснул, а среди ночи проснулся от странного звука: словно кто-то то усиленно тер друг о друга две железные полоски, то начинал вдруг ими постукивать. Я сначала не понял, затем сообразил, сразу догадался и отчетливо представил, что происходит на лестничной площадке: сильно пьяный отчим тычет ключом в замочную скважину и никак не может попасть; я даже вздохнул с облегчением, тихо хихикнул и уже сел на кровати, собираясь пойти и открыть ему дверь, когда уловил, что в коридор вышла мать.

Отчиму надоело шарахаться на площадке, и он сильно застучал кулаком в дверь, напрочь забыв, что есть звонок. Мать открыла, Роберт Иванович с шумом ввалился в коридор, сделал несколько тяжелых шагов и – слышно было – шаркнул плечом по стене, затем привалился к ней спиной.

Щелчок выключателя. И встревоженный голос матери:

– Господи! Что это с тобой?

Роберт Иванович, чувствовалось, пытался встать на ноги прямо, но не получалось, и он все откидывался, спиной на стену.

– Тому, кто старое помянет – глаз вон, – вдруг отчетливо проговорил отчим.

– Что такое? Не поняла.

– Люди, говорю, приятные: и он и она. Открытые, гостеприимные... О тебе с большим сочувствием расспрашивали.

– Понимаю, – голос у матери казался спокойным. – У Яснопольских побывал в гостях? Поздравляю.

Роберт Иванович с вызовом, даже с какой-то озлобленностью пьяного сказал:

– Ничуть не жалею. Люди как люди. Ясно, если постоянно на нервах играть – никто не выдержит. Вполне обещал помочь с машиной. Да-а. По-мочь... А тому, кто старое вспомнит... Между прочим, рассказывали, как всем вам в войну продуктами помогали, а ты из-за какого-то пустяка с ними поссорилась. На тебя иногда находит. Уж я-то знаю.

От возмущения я похолодел, захотелось выскочить в коридор и поскорее затолкать отчима в комнату.

– Иди спать, – сухо сказала мать. – Проспись.

А отчим гнул свое:

– Не расстраивайтесь, это я их успокоил. Такая уж она есть. Что было, то быльем поросло... Я вас еще помирю. А каких только вин у него нет! Пили, пили, а потом я, – отчим вдруг мелко рассмеялся, – спел им несколько пикантных песенок...

– Нашел перед кем шута ломать.

– ...так друг твой, Самсон, так растрогался, что вконец распахнул закрома и выставил заветную бутылку настоящего кубинского рома.

– Что ты тут болтаешь? – прямо-таки простонала мать. – Какой еще ром?

– Кубинский. Во-о! Многолетней сухой выдержки.

Мать примолкла, из коридора слышалось только, как отчим шаркает спиной по стене; отчетливо представилось – стоит сейчас мать в коридоре и в упор смотрит на мужа широко открытыми глазами.

– Покатился ты по наклонной плоскости, и никакие подпорки тебе уже не помогут, – неожиданно с презрением сказала она. – Сам себя давно предал. Теперь предал меня. Что еще предать можешь: страшно подумать...

Почти тотчас хлопнула дверь комнаты: мать не вынесла разговора и ушла. Отчим, тяжело сопя, поплелся следом, но еще долго возился в комнате – там что-то все время падало на пол... Позднее, когда стало тихо, ко мне вдруг вошла мать, неся подушку, простыню и одеяло. Увидела, что не сплю, спросила:

– Не возражаешь, если я у тебя переночую?

Деловито постелила на диване, но легла не сразу – села на диван и сгорбилась. В темноте я ее видел смутно, но догадывался, ощущал, как у матери мелко трясутся спина, руки, плечи: казалось – она вот-вот расплачется.

Но не заплакала. Сдержалась.

* * *

От южного зноя стеклянная стена ресторана в аэропорту словно расплавилась и слилась с горячими волнами перегретого воздуха, сразу за расплавленным стеклом, сквозь которое, казалось, можно было спокойно шагнуть в пустоту, открывалось небо, мягкое и удивительно синее, каким оно бывает именно на цветных открытках с пейзажами юга. Ресторан словно подняли с земли в поднебесье, и зал парил в воздухе, слегка покачиваясь. Жарко было по-летнему, даже пиджак пришлось снять и повесить на спинку стула. Из-за жары на Владимира Николаевича наваливалась отупляющая усталость, а вместе с усталостью, странной оглушенностью приходило равнодушие ко всему, как будто все, что случилось, было совсем не с ним; как далекое, давнее или скорее постороннее вспоминались бессонная ночь, шуршание под ногами снега, ожидание телефонного звонка из главка и сам звонок, настойчиво долгий, такой же настойчивый голос. Голос гремел, и Владимир Николаевич отодвинул трубку от уха, дал человеку выговориться и сказал давно заготовленное: «Это что: приказ или просьба? Если приказ, то я вынужден сообщить о нем в горком партии, потому что за срыв графика меня могут спросить и по партийной линии». Голос в трубке осел до угрожающего шепота: «Это просьба, Согрин. Прось-ба...» Тогда он спокойно ответил: «Вашу просьбу выполнить нет возможности», – и повесил трубку. Утомительно тянулся долгий день: самолет вылетал поздно вечером. В воздухе, когда самолет, разворачиваясь на прямой курс, сильно наклонился влево, окунув зарозовевшее крыло в море городских огней, сидевшая рядом мать чего-то испугалась, судорожно вцепилась ему в руку, но тут же устыдилась страха, выпрямилась и спокойно сказала:

– Каким огромным стал город, даже страшно сделалось, когда эти огни увидела.

Гроб с телом отца выносили из управления, где возле него с утра менялся – молчаливо, строго – почетный караул, впереди гроба офицеры бережно несли подушечки с орденами; всю дорогу до кладбища жаркое солнце тяжело било в затылок...

Владимир Николаевич решил остаться в городе еще дня на три, чтобы в эти тяжелые дни побыть с женой отца, и поехал в аэропорт проводить мать.

К столику подошел официант. Владимир Николаевич неуверенно сказал:

– Пожалуй, кофе покрепче... – и покосился на мать.

Она сидела напротив с просветленно-свежим лицом, словно не после похорон, а после свадьбы.

– Закажи, закажи что-нибудь выпить. И я с тобой выпью рюмку, – сказала Ольга Андреевна, но тут же добавила: – Хотя, как ты знаешь, не очень поощряю такое.

Он усмехнулся, подумав, что в этом вся его мать: если и сделает отступление от правил, то все равно выскажет свою точку зрения.

Ольга Андреевна выпила водку и замахала возле рта ладонью, а затем потянулась к лежащей на столе пачке сигарет, долго мяла сигарету пальцами, но так и не закурила.

– В дни нашей молодости лошадь у твоего отца была удивительной масти, честное слово, вся какая-то розовая, – Владимира Николаевича опять поразило просветленное выражение лица матери. – В новогоднюю ночь я ехала в санях с одним инженером, а твой отец догнал нас на этой лошади и похитил меня из саней. Ох, и скакали же мы вдвоем под яркими звездами! По синему лесу, по снегу!.. – внезапно на лицо матери набежала какая-то тень, она задумалась, помолчала и добавила: – В молодости нам казалось: вдвоем мы весь мир перевернем в самую лучшую сторону.

Вид у матери стал другим: она на глазах постарела.

– Да я тебе рассказывала, но ты, наверное, не помнишь...

Но он все помнил. Помнил все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю