355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Петров » Память о розовой лошади » Текст книги (страница 29)
Память о розовой лошади
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:03

Текст книги "Память о розовой лошади"


Автор книги: Сергей Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 31 страниц)

Старик твердой рукой поднимал палку и нацеливал резиновый наконечник на синевшее окружье бочонка.

– Заскучал, вижу, друг Серега, ваятель ты мой бесценный, пора, выходит, и по одной... – палка винтом крутилась в его руке, взмывая наконечником к потолку. – Для воспарения духа!

День, ой-я, вновь занимался.

Прошмыгивая утром с гнусноватой поспешностью мимо печи, отклеивая взгляд от манящего краника, Бокарев в который уж раз мечтал, что сегодня обязательно поставит старика на место. «И то... Сколько можно? Света белого не видим... – распалял он себя в сенях, ощущая от холодной воды временное облегчение. – На лыжи надо вставать для воспарения духа». Но старик, вновь замерев в суровом молчании – теперь уже с поднятой над головой палкой, так пристально смотрел на него, что, казалось, откажись, и он трахнет палкой по голове. А голова и без того гудела, перед глазами все будто бы зависала какая-то паутина, на душе было муторно, так паршиво, что хоть вешайся или стреляйся, бросайся вниз головой в колодец.

– Разве что по одной только... – не выдерживал Бокарев.

Старик с грохотом швырял палку под лестницу и кругами приплясывал по кухне, ступая в своих шерстяных носках совсем неслышно, как старый опытный кот; он хватал со стола два граненых стакана, нес их к печке, все припевая: «А по одной-единенькой рванем-ка мы родименькой...» – и там, ставя стаканы попеременно на ступеньку лестницы, очень уж как-то умеючи подсовывал их под краник бочонка.

Из краника текла рыжеватая струйка крепчайшего самогона, для видимости подслащенного малиновым сиропом.

Наполнив стаканы до половины, он торопливо нес их к столу.

– Ух, фени-бени... – совал он стакан чуть не под нос Бокареву, – давай поправляйся, друг Серега.

От крепости самогона перехватывало дыхание и стыла кровь в венах. Выдохнув смрадный воздух, Бокарев скорее нашаривал на столе вилку и подцеплял ею что попадется – соленый ли гриб или огурец...

Вскоре зависшая перед глазами паутина таяла, а кухня, и так большая, будто бы раздвигалась, все в ней, слегка подрожав, словно в мареве, мягко устанавливалось на свои места, в мохнатой наледи на стеклах загорались алмазные искорки, а бельмо на глазу старика теперь, казалось, совсем и не портит его, а, наоборот, придает ему этакий умильный вид хитроватого менялы с базара из восточных сказок.

Старик ласково смотрел на Бокарева: думалось – вот-вот погладит лапой по голове.

– Может, еще по стопешнику выдюжим?

Бокарев вяло махал рукой:

– Давай. Чего уж там...

Правда, в последнее время утрами больше двух «стопешников» старик пить воздерживался. И Бокареву не позволял. С аппетитом поев всего, что стояло на столе (Бокарева всегда удивляло, как можно так много есть с перепоя), он поднимал вверх указательный палец:

– Пора вершить и дела наши!

Мягко валился почти что спиной вперед с лавки на пол и, кувыркнувшись в воздухе, вставал на четвереньки, а затем лез, выгибая спину, под лестницу за палкой – волк нахально кривлялся на его ягодице.

Поглядывая на волка, Бокарев все чаще ловил себя на злорадном желании щелкнуть его по носу или хлопнуть по нему ладонью.

По лестнице в мезонин старик тащил за собой тяжелую палку, она резво подпрыгивала на ступеньках, и Бокарев тыкался лицом в ее резиновый наконечник.

Стены мезонина почти сплошь состояли из стекла, паутинно перехваченного тонкими рамами. В огромные окна-стены хорошо проглядывались все улицы села, лежащего в долине меж гор у стремительной горной речки, возле села не замерзавшей даже зимой; тяжело, ртутно катила она свои воды, дымящиеся на морозе, мимо добротных бревенчатых домов с паклей и мохом меж бревен, мимо церкви о трех куполах, но давно без крестов, мимо Дома культуры с какой-то, смутно угадываемой отсюда, мозаикой на стене и дальше – к высокой школе из красного кирпича, но с белым крыльцом и с белым крылом козырька над этим крыльцом, над входной дверью...

У одной стены стояла широкая деревянная кровать с толстым пружинным матрацем, тщательно застеленная, с двумя взбитыми подушками у изголовья.

Еще в день приезда Бокарева, затащив его в мезонин, старик пояснил:

– Брата любимого Митьки кроватка. Больше чем десять лет лежал он на ней недвижимый. Лежал он здесь совсем параличный, не мог ни единого слова молвить, а только лежал и смотрел на село дорогое, на тех людей, что по селу ходють, за коих совместно мы богатеев громили. Всю кровь до капли отдал за них Митя, партизанил и командирствовал в лесах и горах, а опосля власть в районе он возглавлял. Лежал на кроватке, смотрел в окно, а я ему про все рассказывал, где, что и как делается, как народ живет и кормится.

Над кроватью как бы парила в солнечных лучах подвешенная к раме шашка в побуревших ножнах, а за изголовьем ее, на атласной подушке, положенной на широкий табурет с какими-то странными, гнутыми, ножками, виднелась сверкающая россыпь орденов.

– Митьки боевое оружие. Его боевые награды.

Под другой стеной валялся жиденький матрац, на нем лежали подушка без наволочки и длинная кавалерийская шинель с выцветшими звездочками на рукавах. Над матрацем, тоже паря в лучах солнца, висело ружье.

– Моя постелька, на ней я спал у ног брата любимого. Моя боевая бердань, – хотя это была не берданка, а старая охотничья двухстволка.

– Вы с этим ружьем, наверное, партизанили? – спросил Бокарев.

– Почти что так, но не совсем... Братик мой командирствовал, а я больше по народнохозяйственной части трудился. Бердань же эта для большей убедительности.

Племяш, взобравшийся за ними в мезонин, со значением произнес:

– Точно, что да.

Старик шикнул на него и продолжил:

– Митька по командирской, а я, значит, по народнохозяйственной был... А теперь я тут, Серега, совсем как бы за себя и за Митьку остался. Люди это знают, слушают и уважают меня. По улице когда иду, то дорогу завсегда уступают, даже и на другую сторону переходят.

– Верно. Номер уж – о! – опять встрял племяш.

– Помолчи покуда, – осадил племяша старик. – А не послушают, то я на них быстро нахожу управу. Хорошо, в общем, умею их убеждать. И молодежь кто-то должен воспитывать. Наставлять. То я и делаю. Хоть и грамоты пока не дают.

Посреди комнаты стоял журнальный столик, лакированный, массивный и устойчивый, хотя и на трех ножках, на нем громоздилась пишущая машинка с огромной кареткой – древняя, вся в щербинах от облупившейся краски. Ножки столика и приставленного к нему стула с наброшенной на сиденье овечьей шкурой утопали в ворохе книг русских и иностранных авторов; на открытых страницах книг пестрели библиотечные штампы.

Дни и ночи напролет старик выстукивал одним пальцем на этой древней пишущей машинке свою «Сагу о брате любимом». По всему, дело шло не очень шибко, потому что, по его словам, он часто терял сюжетную нить и возвращался к началу, перекраивал его шиворот-навыворот, бдел ночами, но не расстраивался и с назиданием говорил:

– Лиха беда в самом начале, зато конец принесет венец награды.

Он любил перечитывать Бокареву это начало, но всякий раз комкал бумаги и недовольно говорил:

– Все не то... Нетути потока.

– Какого потока? – допытывался Бокарев.

– Сквозного. Чтобы тянулся через все красной нитью.

Но наступило утро, когда старик, шустро заскользив по-рачьи из мезонина в кухню, еще на середине лестницы заорал:

– Потек, Серега, сквоз... то есть, хочу сказать, поток сквозняком потек!

Подрагивая от возбуждения, он торопил Бокарева поскорее лезть в мезонин – слушать сагу.

Сидя на жиденьком матраце у стены, Бокарев слушал старика и медленно, тупо трезвел: тот так емко, весомо произносил каждое слово, что казалось – он как гвозди забивает ему эти слова в голову.

«Историческое значение семьи Белоусовых началось с пролетария Михаилы, мастерового из Тверской губернии, жителей которой не без основания называли «тверскими козлами». Этот «тверской козел» женился, познакомившись на ярмарке, на вятском «рожке». В результате кто же получились все мы? Но об этом позже.

Митя был третьим, самым младшим после меня, когда семья, не имея ни кола ни двора, ни другого живота, вошла в долги и подалась на Урал, в богатое село. Отец проклинал себя за то, что поздно спохватился, может быть, четверо старших выжили бы. Но и сейчас дело поправимое. Четверым сыновьям от семи до тринадцати лет работа в селе найдется. Как-никак, а восемь рук, а главное, сам да и мать работящие, двух-то младших прокормим. Можно будет и грамоту дать, а одного совсем обучить до волостного писаря.

Работали день и ночь исполу, то есть почти задаром у кулаков. Петя и Митя работали за прокорм. Старший, Петя, то есть я, и отец вымолил у хозяина-попа не препятствовать ему учиться в двухклассном. Принес Петя за полугодие табель, все пятерки, одна четверка. Отец заплакал. Что же, сынок, неужели четверку-то не мог дотянуть? Больше четверок в табелях не появлялось...»

Бокареву надоело слушать, и он перебил:

– Постой, старик. Остановись. Не поймешь у тебя, сколько детей было, кто младший, кто старший... А потом, ты же о брате писать собрался, так почему все на себя заворачиваешь?

Старик Белоусов с огорчением посмотрел на него:

– Разве?.. Задача, – задумчиво поскреб ногтями по лысеющему затылку и вдруг обрадовался: – Так это же понятно. Митька был младшим. Усек? Он меня любил и во всем слушался. Я в нем сознание пробуждал. Идейность. Понятно? Дальше о Митьке больше пойдет.

Он глубоко задумался над бумагами, беззвучно зашевелил губами, перечитывая начало, потом твердо сказал!

– Нет, Серега, хорошо поток сквозит. А сколь их было, детей, неважно. Перемрут, может, потом все. Или что еще с ними случится. Про Митьку, да, где-то поболе надо.

Грустно подпер щеку ладонью, пригорбился у машинки, поморгал на буквы и неожиданно воспрянул: живо вскочил на ноги, круто развернул стул и оседлал его, ухватился рукой за спинку, как за узду, гаркнул:

– Эгей! По коням!

Заскакал на стуле по комнате, имитируя языком перестук подкованных лошадиных копыт.

Остановился и привстал на стуле так, словно ноги были в стременах, поднес к глазам ладонь, осмотрелся и, бешено взмахнув палкой, поскакал прямо на Бокарева.

– Рубай гадов сплеча!

– Очнись, дед! – крикнул Бокарев и отвалился спиной к стене, чтобы в случае чего легче было оттолкнуть старика.

Но тот резко осадил стул, опустил палку и, поглядев на выкатившего глаза Бокарева, хихикнул:

– Не боись, – и пояснил: – Вживаюсь в образ.

Приставив ко лбу указательный палец, он неслышно походил в своих толстых шерстяных носках туда-сюда по комнате.

– Скачи не скачи, а зачем мне, скажи, Серега, вживаться в образ, коль мы вместе с Митькой здесь революцию делали. Правда, бывало, и шибко спорили. Иногда он серчал на меня и кричал, что у всякой шутки есть предел. Один раз с наганом за мной по всему селу бегал. До сей поры, как вспомню, спина болит.

Старик поморщился и зачем-то ухватился за свои тугие ягодицы.

– Ранил? – с сочувствием спросил Бокарев.

– Не совсем, чтобы ранил, но очень даже похоже. А насчет шутки предела, так это он зря. Не хуже его знал, где тот предел. Потому и жив пока. – Еще походив и подумав, старик добавил: – Если совсем точно, то революцией в тот момент больше Митька занимался, а я на том важном этапе вел аги... нет, эту, ну, аттиистическую работу. Народец тут, в округе, страх какой религиозный был. Однажды за противорелигиозную пропаганду двух у меня друзей, молодых красивых парней, у-у каких – кровь с молоком, кольями, собаки, забили. Еще я, как тебе говорил, решал народнохозяйственные вопросы, что тоже трудно. Но то было позже.

Старик насупился и подошел к стеклянной стене. Величаво выпрямился и надолго замолчал, пристально глядя куда-то вдаль, – сбоку Бокарев видел, как у него напряженно подрагивали тяжелые седые брови.

Неожиданно старик встрепенулся и бросился за берданью, походя сказав Бокареву:

– Трудное это дело, Серега, аттиистическая пропаганда, и нечего из-за нее вожжами хлестаться.

Вновь кинулся к стене, уже с берданью в руках, хмурясь и взводя курки. Вскинул стволы, припал щекой к гладкому дереву приклада и враз повеселел. Подобное Бокарев не раз замечал за ним и раньше и знал – идет сейчас по улице неугодный старику человек и знать не ведает, что взят на мушку. Горошина мушки под напряженным взглядом разрастается до размеров пушечного ядра, лежащего меж стволами, как меж двух холмов, и тот, маленький издали, медленно сучит по этому ядру ногами, а стволы двигаются следом, идут за ним... Иногда старик любил затевать с человеком, идущим по улице, своеобразную игру: село-то с высоты мезонина проглядывалось насквозь. В охотничьем азарте попрыгает у стен, то перебежит к одной, то к другой, то проводит человека стволами, то, наоборот, рассчитав, сколько тот пройдет, спрятавшись за домами, встретит его стволами у другого угла... А то еще так: догадается, куда идет человек, и повернется спиной, поднимет ружье стволами в потолок. Стоит, закрыв глаза, и считает: «Раз, два, три... пять, шесть... двенадцать...» Резко поворачивается и припадает щекой к прикладу. Его всегда радовало, если он не ошибался, а поворачивался к окну и открывал глаза как раз тогда, когда тот, на улице, уже заносил ногу, собираясь свернуть за угол; тут же звонко разносилось:

– Клацк...цк, – старик почти разом нажимал на оба спусковых крючка.

– Послушай, дед, – желчно сказал Бокарев, решив пристыдить старика, – а ведь ружье раз в году и незаряженным стреляет.

Старик в ответ важно кивнул, явно довольный:

– И то верно, шар-рахнет дуплетом, так и не возрадуешься, а то, у-у, погрязли все в безыдейности.

В висках у Бокарева застучало, и он, сказав: «Ну тебя, знаешь, дед...» – пополз ногами вперед по лестнице в кухню.

Там он нацедил из краника в стакан самогону, выпил, поморщился, заел чем-то со стола и пошел к себе в комнату, превращенную им в мастерскую скульптора.

В комнате тоже творилось черт-те что. Тихая старушка заходить сюда почему-то боялась, а Бокареву убирать в комнате все было некогда, и пол давно покрылся сернистым налетом от растоптанных кусочков засохшей глины, ком которой здоровенным бугром возвышался на огромном заляпанном столе. Собственно, и не ком это уже был, а нечто, постепенно превращавшееся в бюст Дмитрия Михайловича Белоусова – его скульптор лепил по старым выцветшим фотографиям. После работы Бокарев бережно укутывал бюст влажными тряпками, а сверху еще накрывал большим целлофановым мешком. Увидев это в первый раз, старик аж зашелся в хохоте: «Ты, Серега, чего это на Митьку натянул?.. Ой, уморил. – Но скоро остыл и по-хозяйски кивнул: – Ничего. Так будет сохранней». Бокарев чуть не вытолкал тогда старика из комнаты – не лезь не в свое дело; он и стол придвинул к самому подоконнику и не закрывал форточку, потому что громадная печь от огня вечерами прямо-таки гудела, примыкавшая к ней стена часто становилась такой горячей, что казалось – плюнь на стену, и слюна зашипит.

Бокарев осторожно, даже с опаской снимал целлофан, разматывал тряпки и с тревожным недоумением смотрел на то, что успел сделать. Старик просил, умолял вылепить брата пожилым: «Таким, Серега, каким знал и любил Митьку народ все последние наши славные десятилетия». А на фотографиях, частью разложенных по столу веером, частью лежащих небрежно рассыпанной кучкой, он был снят молодым – в кожаной командирской фуражке со звездой, с ремнями портупеи поверх гимнастерки и с орденом на груди; вглядываясь в красивое лицо молодого человека, сравнивая снимки с тем, что получалось в глине, скульптор все крутил и крутил головой, скоро у него начинало рябить в глазах, а потом появлялось отчетливое ощущение, будто тот, из глины, упрямо подмигивает ему с нагловатой хитростью.

Бокарев пугался до ужаса, закрывал глаза и сидел так, успокаиваясь и пытаясь представить что-то очень важное, что все время ускользало от его внутреннего взора.

Еще постоянно мешал старик.

Долго он не мог усидеть один в своем мезонине и сползал посмотреть, чем занят Бокарев. Мельтешил в комнате и раздражал, злил своими советами.

– А у Митьки здеся вот пролегала глубокая складка, – тыкал он пальцем в щеку бюста. – У Митьки, эвон, левая бровь крылом шла.

– Отстань от меня, дед, – сердился Бокарев. – Это она у тебя крылом идет.

Старик горестно всплескивал руками:

– Так мы же с ним небось братишки единоутробные. Ужель не поймешь – здесь же гхинетика чистой воды.

Доказывая свое, он нервничал, кругами ходил по комнате, круги эти все расширялись, на одном из витков старик вдруг выскальзывал в кухню, но скоро возвращался – с самогоном в стаканах и с тарелкой.

Совал один стакан Бокареву и говорил:

– Спорим все, спорим... Нет чтобы потолковать про искусство. В древности оно было как-то наглядней, верно? Фундаментальней... А чтобы скульпторы не повторялись, читал гдей-то я, то им глаза вытыкали.

Бокарев хохотал. Мелко тряс головой в смехе и старик, давая понять, что он пошутил, смотрел на Бокарева посветлевшим глазом и мягко уговаривал:

– А все же, Серега, скажу я тебе, у Митьки левая бровь крылом шла.

– Крылом так крылом, – соглашался Бокарев.

Пальцы сами собой, вроде бы без его участия, мяли глину – в такие минуты Бокареву иногда казалось, что они живут какой-то своей, самостоятельной от него, жизнью.

Старик любовался его работой и приговаривал:

– О-о!.. То дело.

Случалось, правда, иногда и так, что от советов старика Бокарев вдруг стервенел. Что-то раздражающе на него накатывалось, и он гнал старика из комнаты:

– Перестань меня терзать, дед, иди отсюда, стучи себе на машинке свою сагу...

Тогда сердился и старик, лицо его загоралось от злости.

– Да ты, смотрю я, и не скульптор вовсе, а натуралист ползучий. Чему тебя в школе учили? Наставляй вас, наставляй... И никакой благодарности. Уважаемого человека вылепить не можешь. – Горячась, старик переставал коверкать язык. – Где твое вдохновение? От снимков оторваться не можешь.

Впрочем, долго сердиться старик не умел. Опять делал витки по комнате, выскальзывал на кухню, возвращался с самогоном и примирительно говорил:

– Не серчай на старика немощного, Серега.

Остальная жизнь в доме зыбко, как-то дымчато проходила мимо и долго не складывалась в общую картину. Только прожив у старика, наверное, с месяц, Бокарев стал соображать, что к чему.

Тихая худенькая старушка оказалась двужильной. Под утро она, накинув на голову большую пуховую шаль и затянув ее концами на груди крест-накрест, уходила доить двух раздобревших бокастых коров. Долго гремела в глубине двора подойником и ведрами, затем опять ненадолго пряталась в своей комнате, но и там, по всему, сидела не просто так – из комнаты постоянно доносилось какое-то ритмичное постукивание.

Выбрав время, когда бабуся хлопотала во дворе по хозяйству, Бокарев заглянул в ее комнату. Там стояла деревянная прялка с большим, как штурвал, колесом и с ножной педалью; на зубьях деревянного гребешка прялки пышным облачком зацепился пук овечьей шерсти.

Накрыв утром для них стол, она часа два бодро стучала в комнате педалью прялки, потом прибирала во дворе, кормила скотину, переносила в корзиночке куда-то яйца...

Еще во дворе под навесом каждый вечер шумел сепаратор, а позднее она в комнате вязала носки, варежки я свитера.

Бокарев в жизни не видел, как доят коров, и как-то уговорил старика сходить туда, во двор к старушке, как бы на экскурсию. Коровы стояли спокойно, флегматично жевали жвачку, косились на них лиловыми глазами, а тонкие струйки молока под худыми но, видать, сильными пальцами старушки так и жикали со звоном в подойник.

– Ей, заметь, давно пора медаль привесить, – сказал старик, но вместо медали покрутил кулаком под носом старушки. – Она взяла обязательство по семь тыщ кило молока надоить за год от каждой коровы. Соски оторвет, а слово сдержит. Она такая... Когда я, Серега, оженился, то заместо мотора лебединое перо ей в одно место вставил, она с той поры и порхает без устали. – Поглядев с минуту на то, как доит коров жена, он задумчиво добавил: – Лучше бы, конечно, сразу маслом...

Иногда под окном слышалось густое гавканье пса Джойса. Старик шел открывать племяшу, за ним на мороз, освежиться, выскакивал и Бокарев.

Племяш приходил с намотанными на запястье витыми шнурками модной сумки из серовато-белесой, хорошо выделанной мешковины. Внизу сумки трепыхалась на ветерке густая бахрома, а на боку ее был нарисован несущийся по волнам кораблик с алыми парусами, надутыми ветром, под рисунком полукругом шла надпись: «Бригантина». Такие сумки, знал Бокарев, продавались в Ялте у бара на отслужившей свое и стоявшей на приколе у пирса старинной яхте.

Отворяя массивную калитку, старик торжественно говорил:

– Вот племяш живмя явился.

Племяш хмыкал и отвечал:

– Номер уж три.

Первым в дом врывался красно-рыжий пес Джойс. Вскакивал на лавку, ставил на стол меж тарелок лапы и хватал зубами все подряд; ел он даже соленые огурцы и грузди.

Племяш вытаскивал из раздувшейся сумки то подстреленных зайцев, то тетерева, глухаря, рябчиков... Сдвигал локтем тарелки, выкладывал принесенное на стол и спрашивал:

– Интересно девки пляшут?

– Это верно. Интересно, – кивал старик. – Еще ты вот яму найди, где зимой хариус стоит, а то рыбца давно не заглатывали.

– Бу сделано, дед, – отвечал племяш.

Однажды он, сказав: «Номер уж восемь», вынул из сумки выделанный мех большой пушистой лисы. Тряхнул мехом, подняв лису за морду, и по хвосту, спине пошли гулять золотые волны.

Старик засуетился, заохал.

– Прямо скажем – уж десять.

Забрал у племяша лису, уложил ее золото на лавку и сказал:

– Вот, Серега, братишку слепишь – и увезешь ее в подарок жене-подруге.

Бокарев ответил:

– А я не женат вовсе, – даже и не заметив, что начисто отрекся от Люды.

– У-у, хорошо. Вот хорошо, – почему-то обрадовался старик. – Да ты не тушуйся. Поверь, за такую-то лису любая краля замуж пойдет.

Иногда на день-два из районного центра приезжала в гости дочь старика, миловидная, слегка полнеющая женщина с румянцем на щеках и с большой русой косой. Тогда в доме шел пир горой. Обязательно заявлялся и племяш. Подвыпив, он все норовил ущипнуть дедову дочку за бок, она хихикала, взвизгивала и передвигалась поближе к Бокареву. Старик, словно поощряя дочку, подпихивал плечом ее к нему совсем вплотную, и скоро скульптор стал подозревать, что именно дочка имелась в виду, когда старик писал: «Все остальное, что надоть, толе отыщется». Поймав себя на том, что ему тоже очень хочется пощипать дочку за пухлый бок, он ужаснулся: «Этого мне еще здесь не хватало» – и стал пристально всматриваться в ее лицо, представляя как бы она выглядела с бельмом, как у старика, на левом глазу; всякое желание заигрывать с женщиной пропало.

Подвыпив как-то сверх меры, старик поведал Бокареву на ухо, что дочка у них – приемная.

– Бабушка в молодости грейдером работала. Затяжелела – и выкинула... Опосля, когда я из дальних мест возвернулся, она затяжелеть уже не могла...

– Каким грейдером? – удивился Бокарев.

– Грейдером и грейдером... Ужель не поймешь? Тем, что дорогу утюжат. Взяли мы в дом девочку-сироту, так я сначала боялся, что гхинетика подведет. Но ничего, совсем справная выросла, нашенская, своя, как говорят в народе, в доску. Теперь и за родную дочь никому бы ее не продал. – Он игриво ткнул Бокарева локтем; – Лиха девка, а!

Дочка всегда привозила старику что-то толсто завернутое в тряпку, а когда племяш собирался увозить ее в санях домой, то на хрустевшее сено ставились фляга со сливками, кастрюля с домашним сливочным маслом, корзины с яйцами и битыми курами; еще старушка грузила в сани все, что успела связать.

Поглядывая на связанные ею варежки и носки, старик подмигивал Бокареву и шутил:

– Лучше бы она научилась вязать сразу деньгами.

Сверток, который привозила дочка, старик, встречая ее, небрежно бросал под лестницу. Но во время застолья он исчезал оттуда. Скоро Бокарев подметил, что старик, улучив момент, когда все были увлечены разговорами, незаметно брал сверток из-под лестницы и прятал себе за пазуху, а потом лез в мезонин, якобы по каким-то другим делам, и там, у машинки, горбясь так, словно накрывал сверток плечами, старательно пересчитывал привезенные дочкой деньги.

Однажды Бокарев подслушал, как старик, считая деньги, тихо разговаривал с покойным братом:

– Простая это, Митя, задачка: один к одному, один к одному... Сложишь так – кучка вырастет. Даже и горка подняться может. Простая, конечно, Митя, но и ой какая заковыристая. Это не шашкой махать да из нагана пулять: в этом народнохозяйственном вопросе надо ухо востро держать, а то враз за него ухватят.

Позднее Бокарев понял, что такое на старика иногда накатывало: ни с того ни с сего лицо его вдруг становилось бледным до безжизненной синевы, а глаза – совсем пустыми, и он начинал вести тихие беседы с покойным братом, будто что-то ему доказывая.

Наблюдая это, Бокарев боязливо думал; «Ненормальный он, что ли?»

После подобных бесед старик становился сначала крайне вялым, а затем каким-то взрывным; думалось, что если бы он потом не напивался мертвецки, то, похоже, мог бы выкинуть любой фокус.

Слушал как-то утром Бокарев наверху стариковскую сагу, пропускал мимо ушей все то, что он настучал за ночь, и тоскливо поглядывал за стеклянные стены. Крупными хлопьями тихо падал в безветрии снег, скрывая село и горы, и у Бокарева появилось такое ощущение, точно сидят они со стариком под каким-то матовым колпаком, отгороженные от всякой настоящей жизни. Зачем они тут сидят? Что высиживают? Надо же было случиться такой нелепости: встряла в голову старику блажь вылепить бюст брата, а он, как мальчишка, попался в раскинутый им бредень, барахтается в нем, как в паутине, но слабо барахтается, словно только вид делает, что хочет вырваться.

«Так ведь и с круга спиться недолго», – тревожно подумал он.

Он поежился от этой назойливо-тревожной мысли и, точно стряхивая с себя какую-то одурь, встрепенулся.

– Послушай, дед, я что хотел спросить: брат твой уже три года как умер, так? Почему ты именно теперь решил его бюст вылепить?

Старик поморщился, недовольный, что его прервали, и положил рукопись на колени.

– Расчетик один имелся.

– Какой расчетик?

– Ну, надыть, готовился.

– К чему ты так долго готовился? – не отставал от него Бокарев.

Поведя рукой над ворохом библиотечных книг, старик придал лицу вдохновенное выражение:

– А по ундервинту этому непросыпно стучать, сагу слагать об у брате любимом.

– Вон что... Сагу, а к ней бюст для наглядности. Смело задумано, дед. Еще любопытно спросить: зачем ты язык так часто коверкаешь?

Старик здорово удивился:

– Разве заметно? А я думал, мой колорит органически в речь мою вплетается, – он поводил возле себя руками, словно оглаживал собственную фигуру.

Нервно поерзал на стуле, покачал головой:

– Надо же... Выходит, заметно. – И неожиданно рассердился: – Чего это ты, Серега, с вопросами ко мне сегодня пристал? Разреши и тебе тогда задать вопросик?

Бокарев вяло пожал плечами:

– Задавай.

– Скажи, ты, чай, знаешь, почем писателям плотят?

– По-разному платят: какая книга по величине...

Старик живо склонился со стула, запустил руку в ворох библиотечных книг, порылся там, покопался и вытащил «Войну и мир».

– Вот за такую, скажем, книгу сколько заплотят?

Бокарев засмеялся:

– Ой, дед, молодец... За что я тебя люблю, дед, это я сейчас только понял, так за то, что ты дюже нахальный. Знаешь что? Брось терзать свою машинку.

Старик обиженно поджал губы.

– Не пойму, Серега, над чем ты так дико смеешься.

Бокареву вдруг стало жалко его.

– Пойми, дед, тебе бы всей жизни на такую книгу не хватило. Это же гений писал... Пойми, ну, талант же нужен... Непросто ведь книги писать.

Старик пристально посмотрел на него:

– Что есть талант?

Бокарев стал перебирать в воздухе пальцами.

– Ну, талант и талант... Способность такая...

– Вот видишь – ты и не знаешь. А я скажу: жизнь надо знать, натуру. Почитаешь вот их книги, – он небрежно ткнул пальцем на ворох взъерошенных страниц, – и головой покачаешь – об чем это люди пишут? Про казака вот разбойника. То к белым, то к красным, опять-таки ж к белым, к бородатым зеленым разбойникам все туды-сюды подавался. Что это, спрошу я, позиция? Нет, отвечу сам, не позиция! Помахает шашкой, да и давай эту, как ее, ну, да бабу свою, по овинам щупать. Вот те и на!.. Или вон книга «Сто лет одиночества». И где же, ответь мне, можно прожить сто лет в одиночестве, если людишек везде, как семечек в арбузе, натыкано. Да разве я хуже их напишу?!

Бокарев заикнулся было сказать старику, что все он путает, но сдержался, притих – захотелось послушать его откровения дальше.

Старика несло:

– Натуру я хорошо знаю. Хочешь, к примеру, расскажу, как вот эту самую машинку я приобрел? – он сильно двинул рукой огромную каретку. – Короче, помер когда Митька, а у меня дума в голове о саге задаваться начала, поехал я в райцентр, в ихний райком. Спрашиваю: «Вы Митьку мово любили?» Они натурально мне поясняют: «Любили и любим, память о нем чтим, портрет его у нас на видном месте красуется». – «Так вот, – это уже я им, – сагу я задумал слагать о брате любимом». Нужна, дескать, пишущая машинка. Опять-таки же и бумага. С бумагой нонче дефицит. Теи мне и говорят: «Не можем выделить машинку – все они оприходованы». Ну, это я наперед знал. Вернулся домой и написал теим, что в области. Выждал малось – и опять в район. Писали вам, спрашиваю, что-нибудь из области. «Как же», – это они мне в ответ. И бумагу показывают, где написано: «По возможности просим выделить Петру Михайловичу Белоусову пишущую машинку». «Так в чем дело?» – я спрашиваю. «Нет, – отвечают теи, – такой возможности:». И это я наперед знал. Написал я тогда туда, – старик ткнул указательным пальцем в потолок. – Так теи, что сверху, написали теим, что в области, а теи, что в области, рассердились и как дунули в телефонную трубку на тех, что в районе: стариков-де, уважать надо, да то да се – так теи, из района, ундервуд этот мигом мне на машине домой примчали.

– Ой де-ед... – простонал Бокарев. – Правда ведь, хорошо ты знаешь натуру...

– Видишь... А ты говоришь, нету у меня таланту.

– Есть у тебя талант. Есть!

– Выходит, что да. Есть. За эту истину теперь можно и по единенькой.

В кухне он уселся на лавку у стола с важным видом, а выпив самогону, еще и самодовольно оттопырил нижнюю губу. Небрежно поковырял вилкой в тарелке и с достоинством сказал:

– Опять же как книжки я заимел – библиотеку тую, что под столом... Брал-перебрал их в библиотеке Митьке читать. Они все ворчали: верни, дед, книжки. А как верну, когда Митька требует читать и перечитывать. Теперь, надысь, и забыли про книжки теи. А я, Серега, все ихи книжки досконально-таки изучил. Как сюжетик свой крутят-вертят, опять-таки ж где кульминация эта самая заостряется... И скажу я тебе, Серега, – он подался вперед, наваливаясь грудью на край стола, – не надоть никакой кульминации, а нужон сплошной поток нейтронов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю