Текст книги "Рядом с нами"
Автор книги: Семен Нариньяни
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)
МОЙ ДРУГ
Ваську Науглова я встретил в длинном коридоре клубного тира. Он стоял в скучающей позе и снисходительно смотрел на человеческую мелочь, которая копошилась у его ног. Васька считался лучшим снайпером Пролетарского района и шутя мог уложить сто из ста в черном яблоке осоавиахимовской мишени.
Мы поднялись с Васькой наверх, в комнату отдыха.
Я знал, что Васька только недавно провел горячую ночь в цехе, и поэтому спокойно закрыл глаза, заранее чувствуя, как в моем литературном тесте набирается достаточное количество всяких пряностей.
Но Вася изменил сегодня своим привычкам. Вместо того, чтобы смело шагать по испытанной прямой и рассказать о производстве, он повернул на сто восемьдесят градусов и начал говорить о любви и дружбе.
– Непонятная вещь – любовь, – сказал он мне. – Если бы меня попросили дать определение, я бы назвал ее досадной опечаткой на бланке амбулаторного рецепта. Выпишут какому-нибудь доверчивому туберкулезнику по ошибке банку мозолина, а тот серьезно начинает принимать внутрь по три раза в сутки эту дрянь в полной уверенности, что каждая столовая ложка мозолина уничтожает по крайней мере полмиллиона коховских палочек.
Я имею в виду Петьку Бирюкова, – добавил Вася, – моего друга и товарища до того периода, пока он не обалдел и не переехал на новую квартиру. В ту пору мы не знали с Петькой, что такое лифт и как платят квартплату за двадцать метров жилплощади. От южного берега реки Яузы и до западных склонов Воробьевых гор не было комсомольца, более преданного Советской власти, чем Петька Бирюков. Бывало, когда после очередного квартального премирования мы садились с Петром составлять свой встречный план, начальник шахты метро "Красные ворота" собирал всех статистиков и счетоводов, и они высчитывали, сколько потребуется песка и цемента, чтобы не сорвать нам работу. Петька спал иногда по часу в сутки и мог оставаться в шахте по три смены кряду.
Но тут появилась комната. Петька разжал пальцы и вылетел с подножки на мостовую, прежде чем наш трамвай добрался до конечной остановки. Я даже не был приглашен на новоселье и встретил Петьку только через год.
Я шел тогда по Кузнецкому мосту и увидел в окне аптекарского магазина какие-то жалкие человеческие остатки, глазевшие на полки с зубными щетками. Я остановился, чтобы посмотреть на эту пустую посуду из-под парикмахерского одеколона. Мой бывший друг, который когда-то запросто давал по восемьсот пятидесяти замесов бетона в смену, был в серой пиджачной паре. Глядя на него, вы смогли бы сразу определить, что он ежедневно делает зарядку, состоит членом правления клуба и ходит по выходным дням в кино или в библиотеку. Петр Бирюков подошел ко мне и протянул руку.
– Простите, – сказал я, – вы, кажется, гражданин Бирюков? Если мне не изменяет память, про нас с вами писали несколько лет назад в газете «Метростроевец»: "Они – герои нашего радостного будущего".
– Не хами, Василий, – сказал мне Петька. – Я зашел в этот магазин для того, чтобы купить десять метров стерильной марли. Из этой мануфактуры можно сделать неплохую пару занавесок с рюшками, а если потом отдать все это в краску, может получиться замечательная экипировка для окон.
– Рюшка, краски! – крикнул я. – Ах ты, старая пуговица, оторвавшаяся от жилетки и засунутая второпях в шкатулку! Взгляни, Петя, что стало с тобой. Скажи, кто выпустил из твоих жил красное молодое вино и наполнил этот бурдюк «ессентуками»? Я ненавижу теперь тебя. Чего же ты стоишь рядом со мной и тратишь время на разговоры? Беги скорей домой и проверь счет за газ да полей цветы на твоем подоконнике!
– Оставь, Васька, – сказал Бирюков. – Ударник второй пятилетки должен жить в тепле и комфорте.
– Ах, Петр, Петр! Еще не так давно некий молодой человек, который стоит сейчас подле меня в сером проутюженном костюме, спал в клубном зале и покрывался обыкновенным сукном со стола комсомольской ячейки. Или ты, может, забыл нашу с тобой комнату в Магнитогорске?
И я напомнил Петьке, как пара ящиков из-под токарных станков и дюжина пятидюймовых гвоздей заменяли нам самую дорогую мебель стиля Людовика XV. Это было веселое время. Целыми днями мы с Петькой не вылезали со стройки, а по вечерам устраивали у себя в логове тир и били из окна комсомольского барака лампочки на соседнем крылечке.
Мы долго вспоминали с Петькой нашу бурную жизнь, и вдруг посередине разговора Бирюков стал хвалиться мне тем, что ему удалось по сходной цене купить пружинную оттоманку. Да-да, он с жаром расписывал мне продукт своего мебельного падения, в то время как я вспоминал первую нашу ночь в Магнитогорске, проведенную на сеновале пожарной команды!
Но под луной с первой минуты сотворения вселенной мало вечного. Раскаяние начало наконец проникать в сердце Петра Бирюкова.
– Друг мой, – сказал он, – мне иногда вспоминаются горячие дни нашей бурной жизни. Мне иногда хочется забыться и провести день, как раньше. Ровно в семь сегодня у меня немецкий язык. До семи еще имеется два часа времени. Пойдем, тряхнем костями и погуляем по-старому, так, чтобы небу стало жарко.
Я схватил Петьку за локоть и потащил его по улице.
– Тульский лев! – шептал я. – Наконец-то и ты стал настоящим мужчиной. Ну, уж теперь я тебя не выпущу! Теперь мы пройдемся по всем ресторанам и скажем буфетчикам, чем отличается "двойной золотой" Моссельпрома от бархатного пива завода «Бавария». Теперь милиция забудет, как регулировать уличное движение, и займется укрощением строптивых.
– Но мне нужно быть дома в семь, – сказал Петр, – ко мне придет немка.
Мы зашли в ресторан иностранных специалистов соседнего завода, и я сказал Петьке:
– Заказывай.
– "Москау рундшау" и два стакана кофе.
– Как, газету и кофе? – крикнул я. – Бей меня, Петр, но пожалей буфетчика!
– Графин и пару огурчиков, – поправил я своего друга.
– Только кофе, – перебил Петр и, обращаясь ко мне, добавил: – Сегодня, Василий, твой друг выпускает своего зверя наружу. Сегодня он решил покутить. Поэтому давай сядем за столик, выпьем по чашке черного кофе, и я буду тебе переводить последние известия из немецкой газеты.
Я замолчал и тихо поплелся за этим ублюдком, а он продолжал хвалиться.
– Сегодня, – говорил он, – мы покутим на славу.
Петька взял немецкую газету и стал тыкаться в ее страницы, как недельный кутенок. Мухи дохли от скуки, глядя на то, как этот поношенный лапоть радовался каждому найденному знакомому слову.
– Ты знаешь, как будет «хлеб» по-немецки? – спрашивал он. – «Хлеб» по-немецки будет «брот». Ты понимаешь, хлеб, и вдруг – брот. По-моему, хлеб на всех языках должен одним именем называться, потому что хлеб – это первая человеческая потребность, скажем, если я голодный, чтобы меня все народы понять могли.
– Эх ты, дырка на чулочной пятке, которую забыли заштопать! – крикнул я. – Смеешь ли ты, рохля, сменивший комфорт революционной теплушки на комнату с газом и паровым отоплением, говорить о народах?! Ты ж предатель, дорогой Петр. Предательство ходит по твоей квартире, это оно заставляет тебя тушить окурки о дно фарфоровых пепельниц. Предательство украшает стены твоего дома офсетными картинами из "Красной нивы" и заводит на ночь будильник под твоей подушкой.
Но он не унывал, В половине седьмого, когда мы выпили по второму стакану кофе, Петька встал и сказал:
– Ну вот, мы и повеселились. А теперь пойдем ко мне в гости. Я тебе покажу хорошие репродукции с картин Рубенса и познакомлю со своей немкой.
Я думал отказаться, но Петя так жалостливо взглянул на меня, что я пошел за ним, чтобы навсегда забыть о нашей дружбе. Ну, что говорить дальше? Петька оборудовал свою комнату по картинам из журнала женских мод. Здесь все стояло на месте, а на подушках виднелись даже чистые наволочки. Меня коробил этот порядок. И пока Петр Бирюков принимал свой вечерний душ, я излазил по всем закоулкам, чтобы хоть где-нибудь под кроватью споткнуться о привычки своего друга и обрести его вновь хоть в каком-нибудь старом оброненном окурке. Но под кроватью было чисто. В этой комнате имелись целые две пепельницы, и я должен был долго уговаривать себя, чтобы не потушить окурок о репродукции с картин Рубенса.
Без пяти семь Петька вышел из ванной. Он вытянулся на пружинной оттоманке и мягко сказал, обращаясь ко мне:
– Хорошо, Василий. Ты представить себе не можешь, как чистая и уютная комната дисциплинирует человека. Раньше, когда мы спали на холодных ящиках из вологодского леса, ни один комсорг в мире не смог бы заставить меня выучить и десятка немецких слов, а теперь…
Звонок у входной двери перебил Петра Бирюкова, и через несколько секунд я услышал в прихожей чопорное приветствие, сказанное низким грудным контральто.
"Брюнетка, – уверенно определил я. – Тридцать девять лет. Нос крючком, и вообще комод в юбке".
Петька входил в комнату с длинной немецкой фразой на устах. На этот раз я ошибся. Немка была приятной двадцатидвухлетней блондинкой, и лицо этой блондинки украшалось не крючком, а маленьким вздернутым носиком.
– Вы знакомьтесь с ним на русском языке, – предупредил Петька, – ибо друг мой спит до сих пор на использованной таре из-под станков первой пятилетки, а из западных языков предпочитает жаргон Марьиной Рощи.
Впервые за последнее десятилетие я не выдержал укоризненного взгляда молодой девушки и залился краской, как конторщик.
"Ах, чурбан, ах, старая ты туфля!" – подумал я и попрощался с Петькой.
С того дня я не могу найти себе места, – закончил Василий Науглов.
– То есть? – спросил я.
– Как только я ощутил на себе уничтожающий взгляд этой блондинки, я почувствовал какой-то озноб. Мне показалось, что где-то на большом танцевальном вечере с меня падают брюки, которые я так долго утюжил, и я стою перед всем миром с неприкрытыми волосатыми икрами. Взгляд этой девушки швырнул все мои разговоры об уюте и измене в мусорную корзину. И я понял, что чурбан и пустая посуда из-под парикмахерского одеколона вовсе не Петька Бирюков, а кто-то другой, на него не похожий.
1934 г.
НОЧЬ ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ
Теплый весенний вечер спустился над затихавшим селом. Солнечный шар, перекатившись огненным ежом по небосводу, догорал, опустившись где-то за Миргородом. Из-за чернеющего леса уже выплывал надкусанный ломтик луны. Ломтик был таким веселым и аппетитным, точно его выпекли из сдобного теста, которое умела месить на шафране и прочих пряностях ворчливая бабка Оксана, мать колхозного кузнеца Тараса.
Яркие звезды рассыпались вокруг разрумяненного лика лупы легкими пампушечками, и на темном свинцовом зеркале пруда заструились маленькие золотистые ручейки. Наступил тот час, когда утомленные дневными трудами колхозники собрались у своих хат, под цветущими ветвями яблонь и груш, отдохнуть и побаловать себя стаканом, а то и двумя ароматного чая.
Уже самый нетерпеливый из стариков, Олесь Коротенко, отец красавицы Катерины, осторожно настраивал радиоприемник на одну из московских станций и ждал, поглядывая на своих гостей, когда эфир примчит к нему в сад звуки скрипок и виолончели. Но как раз в это время где-то вдали послышалось пение:
На вулицi скрипка грае,
Бас гуде, вимовляе
Мене мати не пускае,
До кужеля пригортае.
А я прясти нездужаю,
В мене ручоньки болять.
Пусти мене, моя мамо,
На вулицю погулять.
Это пел кузнец Тарас. Он аккомпанировал себе на мандолине и иногда даже притопывал. Кузнец дошел до школы. Он на минуту заглянул в окно освещенного класса. Здесь шли занятия комсомольской политшколы. За партами сидели десять девушек и старательно переписывали с доски в синие ученические тетрадки названия фабрик и заводов, выстроенных за годы первой пятилетки.
– Пятиричка, пятиричка, – сказал кузнец, поглядывая на Катерину, и с досадой бросил в окно веселый, вызывающий припев:
Ай ду-ду, ду-ду, ду-ду,
Да кужеля не дойду.
– Это тебе, Катерина, поет Тарас, – сказали девушки.
Катерина вспыхнула, но постаралась сейчас же скрыть смущение. Она небрежно вытерла платком свои пальцы, запачканные мелом, и как бы мимоходом бросила подругам:
– Если не горд, пусть заходит до нас, а не схочет, может подождать и у калитки.
Девчата подошли к окну приглашать кузнеца в комнату, но тот вежливо отблагодарил их и остался стоять под белой благоухающей шапкой яблони, щедро залитой в этот вечер молочным светом луны и электричества.
– Эх, Катю, Катю! – тоскливо произнес кузнец.
Ему, конечно, очень хотелось зайти в светлый класс школы и послушать, о чем это рассказывает Катерина девчатам. Но гордость удерживала кузнеца. Дело в том, что в сельском комсомоле состояли только одни девчата. Двух парней девушки несколько месяцев назад проводили из села: конюха Ивана Пархидько в армию, а плугаря Сергея Барабася в Диканьскую МТС учиться на тракториста. И теперь девчата сами остались хозяйничать в организации. А за старшую у них была его Катерина. И вот, вместо того чтобы выйти к нему на свидание, она, словно нарочно, заставляет его целый час топтаться под окнами школы.
"Нет, я обломаю твою гордость, Катерина, раньше, чем сменю картуз на очипок и сяду на одну лавку с твоими комсомолками балакать о пятиричках", – сказал сам себе кузнец.
Но легко сказать обломаю, а как сделать это, когда любишь, когда считаешь минуты, чтобы встретиться с любимой и крепко-крепко прижать ее к груди своей?
Катерина была любимицей всего села. Вокруг нее всегда кружилось много ухажеров, которых она как будто бы старалась не замечать. В ее бригаде работалось дружно и весело. Это около ее молотилки собирались колхозники, чтобы послушать, как читает Катерина газету или как поет со своими подругами старинные песни.
Кузнец в тот вечер терпеливо простоял под яблоней, пока не закончились занятия в политшколе. Он спрятался в тени дерева и пропустил мимо себя всех комсомолок, чтобы встретить Катерину наедине. Тарас нежно обнял свою любимую, и, хотя вечер был совсем теплым, он набросил ей на плечи свой новый суконный пиджак и осторожно стал спускаться к пруду.
– Катя, моя Катя, – говорил кузнец, – рвешь ты мне сердце. Жду я не дождусь, когда встречу тебя, а как приду…
– Ну-ну-ну, – сказала Катя, закрывая рот кузнеца звонким поцелуем, – вот ты и опять ворчишь, как твоя мать Оксана. Взгляни, – говорила девушка, мягко положив свою голову на грудь Тараса, – как высоко стоит небо и как много звезд горит на нем.
– И каждая звезда, – сказал кузнец, – смеется надо мной. Гнешь ты, казак, мол, подковы железные, а не можешь совладать с дивчиной. Насмехается она над тобой, миловать милует, а замижь не идет.
– Замижь, замижь, – передразнила Катерина кузнеца. – У тебя, Тарас, как у кукушки, одна песня.
– Так люблю же я тебя, голубка моя.
– А коли любишь ты свою голубку, так зачем хочешь связать ей крылышки? Почему не спросишь ее, отчего не идет Катерина замижь?
– О Катю! – шептал кузнец, еще крепче целуя девушку.
– Погоди, Тарас, – сказала Катерина, пристально взглянув ему в глаза. – Думал ли ты серьезно над нашей жизнью? Я к зиме уеду в Харьков учиться и, пока не стану знать, чего еще не знаю, не пойду к тебе в жинки.
По лицу Тараса пробежала легкая грусть. И, как бы поняв наконец, откуда грозит ему настоящая опасность, он печально сказал:
– Брезгаешь ты мной, Катя! Смеешься над моей темнотой и малограмотностью. Подымешься ты в своем Харькове в выси подзвездные и не увидишь, как страдает в родной Диканьке кузнец Тарас и как плачет он над этим прудом вместе с вербами о своей несчастной жизни.
– Эх ты, дурень, – сказала девушка, теснее прижимаясь к хлопцу. – Нет же такой темной ночи, которую бы не сменил ясный день. Пошел же Сергей Барабась учиться в Диканьку. Учится же Вирка Плетуниха в полтавском техникуме. На что Андрий Кароль – и тот учится. А разве ты их хуже?
Говорила Катерина горячо и долго. Не было таких слов, которые она не привела бы в доказательство старой истины, что учение – свет, а неучение – тьма. Но жесткий волос на упрямой казацкой голове не поддавался девичьему гребню. Тарас искал хорошую «жинку», а не профессора. Он не был поклонником ученых книг и считал, что его Катерина тоже легко обойдется без них.
– Голубь ты мой, – говорил он девушке. – Если ты хочешь ввысь, то тебе не надо подыматься к звездам на своих крылышках. Скажи, и я откую тебе таких звезд, которых еще не видела ни одна девушка в Диканьке. Если ты едешь учиться, чтобы заработать побольше грошей, то не уезжай от меня в город, только моргни, мое сердце, и у тебя будут такие платья, от которых перебесятся все завистницы на Полтавщине.
– У тебя, Тарас, самая сильная рука и самое доброе сердце в Романивке. Но мне не нужно твоих платьев. И почему, – вдруг сердито спросила она, – ты должен доставать мне звездочки с неба?
– Так я же казак, – совершенно серьезно ответил Тарас.
Но Катю этот довод только рассмешил.
– Ну и сказал! Казак! Так ведь я же не панночка, а комсомолка и работаю не хуже другого парня.
Уже начинал алеть восток, уже не одну трель вывел над селом соловей, а наши влюбленные еще ни до чего не договорились. Кузнец чувствовал, что это была последняя весна, которую он проводил вместе с Катериной. А потом… Что должно было наступить потом, об этом ему, по совести, не хотелось думать.
"Подурит Катерина, да и успокоится", – обманывал он самого себя.
Кузнецу пробовали напомнить об упорстве колхозного комсорга, но Тарас только улыбался.
– Даже из самой крепкой стали, – говорил он, – можно сплести кружева, если сталь хорошо прогреть и отстукать ковальским молотом.
Прошла весна, наступило лето. На полях созревала пшеница. Высокий колос тяжело переливался на ветру, и издали казалось, что поле уже вовсе и не поле, а беспредельное море, которое подкатывает к дороге свои золотистые волны.
И вот как-то к вечеру Сергей Барабась привел на тракторе к Романивке комбайн. Секретарь райкома комсомола приехал в село посмотреть, как идет уборка, и забрал с собой в Диканьку все документы Катерины Коротенко, чтобы переправить их со своей рекомендацией в сельскохозяйственный институт. Приближался день отъезда колхозного комсорга в город. И хотя дорога до Харькова была и недальняя, старый отец Катерины, Олесь, принялся уже готовить в дорогу малосольных огурчиков и запасать дочке на зиму сала. И тут только понял Тарас, что в его горне не хватило жара и что ему не выковать теперь ни ярких звезд для Катерины, ни своего счастья.
Два дня пил кузнец со своими дружками, а на третий неожиданно исчез из села. Мать Тараса, бабка Оксана, бегала по селу, проклиная Катерину.
Катерина и сама пролила немало слез о судьбе своего любимого, она уже не раз задумывалась над тем, не была ли слишком жестока с Тарасом и не заставила ли его этим решиться на какой-нибудь сумасбродный шаг. Прошла неделя, другая, а о кузнеце все не было никаких известий.
И тут кто-то пустил слушок, что кузнец с горя лишил себя жизни. Этот слушок быстро облетел все село. К нему диканьские кумушки присочинили кучу разных небылиц, и Катерины стали чураться даже ее подружки. Для девушки настали тяжелые дни. Отцы и матери перестали пускать своих дочерей к ней в политшколу, а на молотилке над ней смеялись те самые парни, на ухаживания которых она раньше не обращала внимания.
Так подошло время отъезда Катерины в Харьков, но она никуда не поехала. Райком почему-то задержал отправку документов в институт, а ей самой было сейчас так тяжело, что она решила не напоминать райкому о своем существовании.
А тут в село возвратился и сам Тарас. Он как ни в чем не бывало открыл кузню и целый день стучал по наковальне. А вечером, перебросив через плечо мандолину, прошел по сельской улице к хате Катерины, словно ничего за время его отсутствия и не случилось в Романивке.
И снова под открытым окном Катерины раздалась знакомая песня:
Солнце низенько, вечор близенько,
Спешу до тебе, лечу до тебе.
Так пел Тарас. И он не обиделся на то, что девушка не вышла к нему в сад. Каждый вечер, как и прежде, он шел, высокий и сильный, по улицам затихающего села на свидание к своей любимой. А днем кузнец громогласно говорил всем и каждому, что Катерина его невеста и что он женится на ней, если только она захочет этого.
Любовь кузнеца, конечно, не смогла пройти незамеченной, и похудевшая, словно после тяжело перенесенной болезни, Катерина вышла как-то на песенный призыв Тараса.
– Голубь ты мой, – тихо прошептал кузнец, пряча лицо плачущей девушки на своей груди.
И в этих словах было так много теплоты и ласки, что Катерина готова была простить кузнецу все причиненные ей неприятности. Главное, он жив, здоров и с нею. И снова как будто возвращались к Катерине прежние счастливые вечера, когда она могла мечтать о своей будущей жизни, сидя подле Тараса.
Через день или два после этого свидания в Романивку неожиданно приехал секретарь райкома комсомола. Он зашел в хату Катерины и сказал ей:
– Я по поручению бюро. Про тебя в Диканьке говорят много нехорошего. А ко мне в райком приходил даже один парень с жалобой. Он говорил, что ты едешь в Харьков и оставляешь тяжелобольного отца без всякой помощи.
– Это я-то больной? – спросил отец Катерины. – Ну, скажите на милость! – искренне сокрушался Олесь. – И чего только не наплетут на старого человека! Узнать бы мне имя этого брехуна, я бы ему…
В это время под окном раздались звуки мандолины и послышалось пение Тараса.
Секретарь райкома выглянул в окно и тотчас же удивленно спросил Катерину:
– А кто это поет?
Щеки девушки покрылись краской стыда, и ей на помощь пришел отец:
– Это жених ее.
– Ну, если жених, – улыбаясь, сказал секретарь, – тогда все понятно.
– Тарас – добрый хлопец, – чуть слышно проговорила Катерина.
Но секретаря, видно, этот довод рассмешил еще больше.
– Хорошо же, Катерина, я открою тебе правду. Парень, который приходил в райком с жалобой, поет сейчас под твоим окном песни. Пойди и скажи ему свое спасибочко. Это из-за него ты сидишь до сих пор в Романивке, вместо того чтобы учиться в Харькове.
В хате стало тихо. Только за окном слышались звуки мандолины.
– Сердце, серденько, близко, низенько! – зло передразнил кузнеца отец Катерины. – Ах ты, поганец! Ах ты… – и старик бросил в окно добрую пригоршню таких слов, о которых здесь лучше не упоминать.
Новость о коварстве Тараса быстро разнеслась по селу, и утром у кузницы собралась большая толпа колхозников. Первым подошел к кузнецу Олесь, отец Катерины. Он замахнулся, чтобы шлепнуть кузнеца по шее, но его руку поймала Катерина.
– Не горячись, отец, – твердо заявила она. – Кузнец обидел меня, и только я могу сказать ему последнее слово. Он не хотел, чтобы я ехала в Харьков учиться, а с этого все и приключилось. Эх ты, казак! – сказала Катерина, обращаясь к Тарасу. – И сколько в твоей любви дурости!
И, как бы давая понять колхозникам, что Тарас виновен, но заслуживает снисхождения, Катерина ласково улыбнулась ему и пошла с подругами прочь от кузни.
А вечером, когда яркие звезды снова засияли на небе, комсомолки с песнями подошли к дому кузнеца. Катерина смело прошла в калитку сада и, встав к окну, запела ту самую песню, которую еще совсем недавно пел ей Тарас. Это был первый случай в истории Диканьки, когда девушка, пренебрегая обычаями, песней вызвала парня на свидание.
О чем говорили в этот вечер Тарас с Катериной, осталось для всех тайной. Только колхозники уже больше не видели кузнеца в Романивке.
После всей этой романтической истории прошло около трех месяцев. Наступила наконец и последняя ночь перед рождеством. Бабка Оксана вытаскивала из печи румяный праздничный пирог, когда добрый конь Султан вынес легкие санки-бегунки на улицу. Диканька уже спала. На улице не было ни пьяных, ни колядующих, и только в новом колхозном клубе гремела музыка и парубки кружили девчат в буйном вихре вальса. Сани с Катериной быстро промчались по Диканьке, и Султан свернул на полтавскую дорогу. У леса девушка легко выпрыгнула из санок и побежала к знаменитому вековечному дубу, у которого, если верить преданиям, сам гетман Мазепа устраивал свидания с дочерью Кочубея.
– Это ты, Катю? – тихо спросил Тарас и привлек к себе запыхавшуюся от быстрого бега, разрумянившуюся девушку.
Трудно сказать, как удалось курсанту школы комбайнеров Диканьской МТС устроить себе встречу у кочубеевского дуба со студенткой Харьковского сельскохозяйственного института. Скорее всего, влюбленные знают такое волшебное слово, которое позволяет им видеться там, куда мы, простые смертные, никогда не догадаемся заглянуть.
– Приехала, не забыла, – нежно говорил кузнец. – Значит, решила все-таки пойти за меня замижь.
– Опять замижь! – расхохоталась Катерина. – Какой же ты нетерпеливый, Тарас! Разве сейчас время для женитьбы? Мне в четыре часа утра нужно быть в Полтаве, чтобы не опоздать на харьковский поезд.
– Так разве райком отпустил тебя на учебу? – печально спросил кузнец. – Они же вынесли решение…
– Глупый ты у меня, хоть и хороший, – сказала Катерина. – Как же ты не понимал этого раньше! Если райком мог сделать ошибку и вынести неправильное решение, то он должен был и исправить ее.
И, крепко поцеловав на прощание Тараса, она побежала к санкам, где застоявшийся конь Султан уже нервно постукивал своими тонкими ногами по утоптанному снегу и рвался вперед на дорогу.
1933 г.