355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сборник Сборник » Сказки и предания алтайских тувинцев » Текст книги (страница 4)
Сказки и предания алтайских тувинцев
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:27

Текст книги "Сказки и предания алтайских тувинцев "


Автор книги: Сборник Сборник


Жанры:

   

Народные сказки

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)

Плутовские рассказы имеют тенденцию к образованию циклических структур. Таким образом, и отдельные эпизоды о хитрых проделках лисенка у алтайских тувинцев связываются друг с другом, образуя нечто вроде цикла. Совершенно то же встречаем мы в Ладаке, что доказывают записи миссионера из гернгутеров А. X. Франке (1901 г.). А так как культура Ладака, как и культура алтайских тувинцев, во многом обнаруживает весьма архаичные черты, можно предположить, что здесь мы имеем дело с древними, автохтонными преданиями центральноазиатского ареала в более широком смысле, которые, может быть, указывают на то, что существовал животный эпос, складывавшийся вокруг образа лисы (см. ниже) [22].

В то время как в сказках о животных из Тувы отчетливо прослеживаются социально-критические и явно сатирические черты и есть уже тенденция к басням о животных, в аналогичных тувинских сказках о животных с Алтая не найти ничего подобного. Здесь определяющую духовную основу составляют анимистические представления, которые были живы до недавнего времени и нашли свое отражение во множестве соблюдающихся еще и теперь табу и обычаев, большинство из которых связано с охотой.

В сказках о животных тувинцев Алтая оживает целый мир, в нем животные воспринимаются как создания, во всем равные людям, и человеческие представления ориентируют их жизнь на жизнь людей: звери живут в юртах, лисенок пасет коз, тарбаган принимает участие в состязаниях, архара волнует исход этих состязаний и т. п.; мы видим мир, в котором нет разделения живых существ. Распад этого единого мира и является, пожалуй, предметом сказок этиологического характера, группирующихся вокруг тарбагана; нам рассказали много их вариантов (ср. № 50–52). Тарбаган, стрелок, равный во всем человеку, терпит поражение в состязании, и это поражение можно истолковать как символ последовавшего за ним подчинения зверей человеку, ибо с этих пор будут сохнуть толстые губы тарбагана на седельных ремешках охотника, и еще один намек на охотничий обычай: рога архара будут сохнуть в горных ущельях. Теперь это уже мир человека и мир зверей, на которых можно охотиться, они перестали жить вместе и уже не находятся на одной и той же ступени.

К мифологическим временам возвращают нас и другие сказки этиологического характера, объясняющие отдельные природные явления или свойства животных В них находит отражение исключительно тонкий дар наблюдательности и точное знание животного с его специфическими особенностями и привычками. Из мифологического мира и образ Сардакбана – разновидность культурного героя; предания о нем широко известны всем народам, живущим на Алтае. У меня нет сведений о том, какую роль играет Сардакбан в устной традиции тувинцев китайского района, но в представлениях тувинцев сомона Цэнгэл на территории Монголии он тесно связан со многими примечательными географическими точками этого района, и особенно с расположенными по течению р. Кобдо (Ховд), выше Верблюжьей Шеи (подробнее об этом см. в коммент. к № 61).

А короткие предания с исторической подоплекой – собственно, не сказки, а скорее легенды, группирующиеся вокруг фигур Амурсаны (по-тувински Амырсанаа, № 72), последнего ойротского князя, потерпевшего поражение в восстании против господства маньчжурской династии в Китае в 1757 г., Шапкана Прекрасного (Джа– агай Шапкан, № 70) и Арвыйанга (№ 74), – переносят нас в относительно недавние времена.

Краткость этих рассказов и гомогенность традиции, на основе которой они возникают здесь в качестве отдельных рассказов без особых вариантов, могут создать впечатление, что они не играют большой роли в устном репертуаре. На деле же именно эти три имени встречаются в рассказах стариков настолько часто, что их нельзя не причислить к основному фонду устной традиции. He только эти связанные с историей, но и основывающиеся на мифологии этиологические сюжеты рассматривались и отчасти продолжают еще рассматриваться тувинцами как подлинные события, что выражается и в том, что их часто определяют термином тёёкю – «история».

Так называемые бытовые сказки, которые в репертуаре из Тувинской АССР отражают феодально-патриархальный уклад старинной Тувы с отчетливыми признаками классовой дифференциации, вплоть до непримиримых классовых противоречий, и содержат более или менее сильно выраженные элементы социальной критики, в корпусе сказок алтайских тувинцев почти полностью отсутствуют. Они представлены лишь несколькими номерами, в которых есть только намек на классовые противоречия. В сказке «Хараат Хаан и Джечен Хаан» (№ 39) разногласия двух ханов составляют фон одного из вариантов сюжета о мудрой девушке. В сказке «Совет отца» (№ 40) преподносится в форме рассказа общеизвестный тезис об опытности стариков.

Как ни удивительно, но по этой причине отсутствуют и столь характерные для сказок из Тувы мотивы о бедном сироте, которому приходится наниматься на работу к богачу и подвергаться там всевозможным гонениям, мотивы жестокого в социальном отношении хана, шамана-обманщика, и нет даже таких сказочных формул, родившихся, несомненно, на социальной основе, как: «когда хан приказывает, простой человек должен идти». Иначе, чем в некоторых монгольских вариантах, выглядят и сказки, в которых хан или богач, считающий себя очень умным, посрамляется и выставляется на осмеяние намного превосходящей его своим умом девушки из простого народа, в тувинской же сказке с Алтая хан стремится найти такую мудрость в девушке, ибо она должна стать главным качеством его будущей снохи. И совершенно неважно, что мудрая девушка оказывается дочерью самого бедного из его подданных.

В репертуаре тувинских сказок большое место принадлежит волшебным сказкам. Они являются наиболее древними литературными свидетельствами и, возможно, уходят своими корнями во времена первобытной общности. По своей мировоззренческой основе и по сюжетному содержанию к ним очень близки богатырские сказки, в центре которых героические походы и приключения богатыря с целью завоевать невесту или восстановить нарушенный врагом порядок.

Так как богатырские сказки образуют в фольклоре тюркских и монгольских народов Центральной Азии весьма характерную группу с рядом известных особенностей, фольклористы обычно, игнорируя их общность с волшебными сказками, рассматривают их раздельно. Сами тувинцы их не различают. В этих сказках как бы отражена борьба человека с еще не познанными им природными силами, коренящимися в древних мифологических представлениях. Человек и зверь живут в отношениях равноправного партнерства, помогают друг другу, вступают в связь. А так как не существует фантазии, независимой от реального мира, фантастические образы тувинской сказки, будучи производными от силы человеческого воображения, все– таки как-то связаны с реальным миром. В соответствии с тем, что в древних тувинских народных верованиях, основанных на шаманистских представлениях, мир наполнен множеством духов, прежде всего злых, и в тувинской сказке мы встречаем ряд злых по свой сути, враждебных человеку существ. Наряду с албысами, которые, очевидно, мыслятся как нечто вроде эльфов степи, мучащих человека и наносящих ему вред, чаще всего встречается шулмус, или шулбус; как правило, это существо женского пола, уродливое и часто одноглазое, но иногда оно принимает обличье красавицы и заманивает мужчин, обманывая их и ввергая в пучину несчастий. Оно связано с другими злыми духами, с которыми общается, приняв обличье серо-синего волка; с целью превращения оно обычно вываливается в золе, а опасаться ему должно (освященного) огня (ср. № 28, 35).

Еще одна часто встречающаяся в волшебных и богатырских сказках волшебная женская фигура – джелбеге, известная в Туве как чылбыга. В ней есть что-то общее с ведьмой немецких сказок, главная ее особенность в том, что она высасывает кровь человека и даже заглатывает его. Чаще всего ее жертвами становятся молодые женщины и дети. Живет она как человек, часто вместе с семью своими детьми, в юрте, или джадыре, или в жилище, вырытом в земле. Ее внешние признаки – уродство: уши – такие длинные, что на одном она лежит, а другим прикрывается; груди – иногда такие длинные, что она может перебрасывать их через плечо. Она обманывает свои жертвы стереотипной формулой: «Когда я лежу, я не могу встать, когда я стою, я не могу лечь». Эту же формулу мы встречаем и в киргизских и в казахских сказках, где она вложена в уста Джалмауыз-Кемпир, или Джалмавыз– Калпыр. В древнейшие времена относит нас миф о сожравшей всё джелбеге; на помощь в борьбе с ней земные существа призывают тридцать три гурмусту (ср. № 60). Это пристрастие к проглатыванию всего подряд и поиски спасения на дне озера – два мифических мотива, сохравнившиеся и в волшебных сказках (ср. № 22, 23). Первое письменное упоминание имени джелбеге имеется в «Диване» Махмуда Кашгарского (1072 г.), и там оно выглядит так: yeti basky yel Ьõкã. В словаре этот термин переведен как «семиглавая демоническая змея». Можно предположить, что джелбеге тувинских сказок Алтая восходит к этой демонической фигуре, причем семь детей джелбеге выглядят трансформацией ее семи голов.

В отличие от джелбеге – сказочного образа, специфичного для тюркских народов, окружающих Алтай, и Средней Азии [23],– две другие фигуры встречаются и в монгольском фольклоре: Эрлик (Хаан), называемый иногда Эрлик Номун Хаан (это монгольская калька титула «царь закона, владыка веры», относящегося к древнеиндийскому владыке царства мертвых – Яме), или Эрлик Ловун Хаан, и мангыс. Эрлик – властитель нижнего мира. К нему попадают души умерших. Он посылает за ними своих гонцов и судит их по прожитой ими жизни и совершенным ими делам, тщательно взвешивая добро и зло. Теперь воздается за все: супруги, которые в мире людей спали, «не обратившись друг к другую в царстве Эрлика непрерывно ищут и не находят друг друга; у того, кто при жизни скупился на еду своим братьям и сестрам, в котле теперь одна кость. Зато многодетным матерям оказываются все почести (ср. № 3). При допросе мертвых зеркало показывает Эрлику, правду ли они говорят или лгут. Но в сказках он чаще всего выступает не в этой своей первоначальной функции, а просто как враг людей. И тогда он в сказке уже не всеведущее божество, а может быть обманут человеком, как и все персонажи сказки, враждебные человеку, и как злые духи в древних верованиях. Вполне возможно, что в образе Эрлика, которого идентифицируют с вышеупомянутым Ямой древнеиндийской мифологии, в фольклоре алтайских тувинцев слились буддийские влияния и более древние представления саяно-алтайских народов о некоем персонаже потустороннего мира, партнере-противнике Творца и вообще доброго начала.

Мангыс тувинских волшебных и богатырских сказок – это некий великан, который в соответствии со своими размерами является обладателем необычайной силы и может заглатывать целые стада животных и группы людей. Он тоже, в сущности, живет как человек, берет в жены женщин и умеет все, чего можно ожидать от богатыря: скачет на охоту, борется и стреляет. Иногда у него много голов и вместо ногтей ножи или напильники, поэтому его трудно победить в бою, и удается это лишь тогда, когда противник уничтожит его жизненный дух (одну из его душ), который хранится где-то за пределами его тела. При изображении бор|>бы, даже если противник тоже человек, в сказке можно найти интересные отражения древних представлений, связанных с верой в существование души человека или даже двух – внутренней, которая остается у человека, и внешней, которая может покидать тело и странствовать. Иногда вместилище внешней души – птица, чаще – нож героя с желтой рукояткой, и я сама имела возможность наблюдать, что к ножу, который всегда при себе у каждого мужчины, отношение особое: в принципе его никогда никому не дают (например, когда едят мясо), в особенности женщине, а если уж и дают кому-нибудь, то это служит доказательством особого доверия и уважения.

По представлениям алтайских тувинцев, вообще нет постоянного, определенного места, которое было бы вместилищем души. Она может находиться в живом существе или вне его. Пока ее не уничтожишь, нельзя убить человека или чудовище, которому она принадлежит, это существо бессмертно. Если душа находится в человеке, она может покинуть тело в тот момент, когда человека убивают, но чтобы действовать как и прежде, ей необходимо вернуться в тело. Этим и объясняется то, что противника рубят на части, чтобы, так сказать, лишить душу ее вместилища; чтобы оживить вновь убитого, необходимо собрать и сложить все его кости, что является довольно распространенным мотивом сказок. Мотив превращения, принятия другого облика указывает, очевидно, еще и на представление о двух душах, бытующее, например, у монголов и китайцев.

Функция мангыса как мужского противника героя может переходить в сказке к враждебному хану, которого иногда называют Хараат Хааном или Харааты (Харага– ты) Хааном – имя, выражающее нечто злое, что прямо и выражено в форме „Харагаты Хаан с черными (т. е. злыми) мыслями“. В этом нашли отражение те изменения в человеческом мышлении, которые произошли в связи с изменением человеческого общества. Как результат прогресса в процессе познания, представления об отрицательных и положительных силах постепенно перемещаются от уровня маги– ко-мифологического к уровню общественной реальности, а это развитие вызвало и возникновение бытовой сказки с ее социально-критическими мотивами, что по всем признакам еще не произошло у алтайских тувинцев.

Итак, сверхъестественные герои из персонификаций непознанных естественных сил или тех или иных воздействующих факторов становятся персонификациями познаваемых или уже познанных сил. Особенно отчетливо это видно там, где в вариантах сказок одинакового типа выступают в одной и той же функции в одной и той же сказке мангыс и хан; и это иногда особенно заметно при сравнении тувинских сказок Алтая и Тувинской АССР.

Хан в роли противника выступает в сказке еще и в другой функции, нежели та, где он, подобно мангысу, нападает на страну героя и уводит его людей, а именно в функции отца невесты, которой добивается герой. В этом случае он требует доказательств искусства в трех состязаниях – стрельбе из лука, борьбе и конских скачках, а кроме того, и выполнения трудных задач, основная цель которых – погубить героя и избавиться от нежеланного жениха. Так как герой выполняет все его требования, он в соответствии с существующими нормами вынужден отдать ему дочь и даже может, как в сказке „Отгек Джуман“ (№ 19), умереть с горя от сознания, что был так несправедлив к зятю. Но и при такой функции хана в сказке мифологическая подоплека этого персонажа часто отчетливо выражена в его имени: Ай Хаан (Хаан-Луна), Хюн Хаан (Хаан-Солнце), Темир Хаан (Железный Хаан). Первоначально первые две фигуры, очевидно, воспринимались как персонификации небесных светил, каковыми они выступают еще и сегодня в мифах, а Темир Хаан, в соответствии с некоторыми преданиями (например, кумандинцев), может быть, воспринимается как сын бога Неба.

Совершенно отличный от описанного выше образа мангыс встречается в сказках типа нашей № 31 и в ее вариантах из Тувы, имеющих много общего со сказками о глупом чертей Здесь он в основном выглядит как фигура человекоподобная, у него отсутствуют многие черты мангыса из волшебных и богатырских сказок. От его силы мало толку, так как она выступает в союзе с глупостью. То, что он может быть заменен зверем (ср. „Старик и тигр“ – Тувинские народные сказки. Кызыл, 1954, с. 38), подчеркивает более близкий зооморфному характер мангыса в этой группе тувинских сказок. В отличие от богатырских сказок он здесь по своей сути скорее напоминает джелбеге.

Образы довольно многих отрицательных персонажей тувинской сказки можно объяснить, исходя из тяжелых условий жизни народа в прошлом, которые еще усугублялись особенно неблагоприятными природными условиями, а от них, как и от болезней и других бед, им почти невозможно было защититься.

Даже хозяин высшего мира Гурмусту, дочь которого часто выходит замуж за героя сказки, не всегда относится к нему дружелюбно. К добрым фигурам и помощникам относятся живущий на дне озер, часто змееподобный князь этого нижнего водяного мира Лузут Хаан, его дети в образе людей или змей, мифическая птица Хан Херети и другие звери – собака, кошка, лиса и, конечно, лошадь, так как они знают, что такое благодарность, и за добро воздают добром.

Избавив от смерти сына Лузут Хаана, встреченного им в облике змеи, или его дочь в облике рыбы, герой получает красный ларец и с ним в жены дочь Лузут Хаана, которая впоследствии благодаря своей магической силе помогает ему выполнять различные трудные задачи и избегать опасностей, остаться целым и невредимым и в конце концов выйти победителем из всех испытаний.

Иногда в качестве советчика и помощника героя выступает седобородый старик, пастух (чаще всего телятник) хана или старая женщина, они дают ему советы и помогают завладеть волшебными предметами, и прежде всего оружием, которые полезны ему и приносят ему счастье.

Образ Белого старика, который отчетливо определяется в алтайско-тувинских сказках как хозяин Алтая (ср. № 11), распространён по всей Северной, Центральной и Восточной Азии. У монголов он – Цагаан Овгон, у тибетцев – Сгам-по дкар-по, или Ми-цэ-рин, у китайцев – Шоу син, у наси – Первый предок. В Сибири ему соответствуют Байанай, покровитель охотников и рыбаков у якутов, или Бай Байана, которого буряты чтут как божество тайги и хозяина дичи, и тунгусы тоже представляют себе хозяина тайги и дичи в образе белобородого старика. Эта фигура, заимствованная ламаизмом, занимает, однако, в его пантеоне последнее место и в ламаистских мистериях цам в северных районах его распространения деградировала до некоего подобия шута, что говорит о том, что Белый старик ведет свое происхождение из пантеона „черной веры“ – шаманизма. В широком смысле его можно понимать как некую персонификацию родовой территории и ниспосылателя благодати и благосостояния, поэтому в сказке он выступает как помощник и охранитель всего доброго.

Героем волшебной сказки выступает мальчик или юноша и в случае, если вообще что-то говорится о его происхождении, – сын простых, часто старых людей или хана. В отличие от сказок Тувы, где круглый сирота Оскюс-оол является центральной фигурой волшебных и бытовых сказок, сказочный герой алтайских тувинцев относительно редко изображается сиротой (№ 11). Трижды его зовут Эрген-оол („Сирота“, № 3, 36) или Эргил-оол (№ 2), ив сказке говорится: „Никто не знает, вырос ли он из земли или упал с неба“. Позже его конь нарекает его именем „Эргил-оол, отец которого – небо, а мать – земля“, и объедает пушок с его головы, что равнозначно первой стрижке ребенка, связанной с наречением имени. Это обстоятельство позволяет предположить, что постричь первые волосы больше некому, и поэтому многие исследователи видят в образе „сироты“ из сказки нечто вроде первого человека или основателя рода. Иногда герой появляется сначала в зверином обличье, как в сказке „Лягушонок“ (№ 20). В богатырской сказке с его рождением связаны порой фантастические обстоятельства: мать забеременела, так как съела грудинку кобылы („Бай Назар“, № 14), или он рождается тогда, когда родители его – уже глубокие старики. Еще в раннем детстве у него проявляются сверхъестественные способности, он растет быстрее, чем обычные дети, становится богатырем. Потом он показан как умелый и рачительный человек, который охотится и заботится о своем стаде так, как это принято у аратов. Даже если к имени его добавлен титул „хан“, нет и следа того, чтобы он противопоставлял себя своим людям, своему народу, который, впрочем, упоминается лишь тогда, когда его угоняют враги, освобождают или возвращают домой, в остальном ему не отводится никакой роли. Герой действует всегда во благо своих людей, за установление или возвращение мирного порядка. Одолевая все препятствия и всех противников, он выполняет под конец то, что было его задачей, то, за что он взялся, чего от него требовали или что было поставлено ему как условие. И он преодолевает трудности и побеждает врагов не только своим мужеством, упорством (то, что уж начато, должно быть доведено до конца), умением и владением всеми мужскими навыками, но и магическими средствами, с помощью различных помощников.

Самый главный среди этих помощников во многих сказках – конь героя. Лук героя необычайно тяжел и крепок, а стрела его никогда не минует цели, так что охотничья добыча навалена грудами; конь его быстрее ветра и может покрывать расстояние лишь за малую часть отведенного на него времени. Он – верный друг героя, часто даже умнее его (иногда он подвергает его испытанию и корит потом за недостаток ума), он обладает даром провидения и в самых опасных ситуациях спасает своего хозяина, активно вмешиваясь в события. Такая роль коня, основывающаяся, конечно, на его значении в повседневной жизни скотоводов-кочевников, влечет за собой восторженное описание его свойств и красоты его тела – куда более пышное, чем описание женщины, и эта черта тоже роднит тувинскую сказку с монгольской.

Бели герой волшебной сказки может иной раз обойтись без коня, то в богатырской сказке – нет. Конь – неизменный, верный спутник богатыря в его героических походах, предпринятых для того, чтобы отомстить за несправедливость, отвоевать имущество, похищенное в его отсутствие, и вновь завоевать угнанный скот и людей (здесь мы, пожалуй, имеем дело с отражением былых межплеменных междоусобиц) или завоевать женщину, ради которой он не только участвует в трех состязаниях – борьбе, стрельбе из лука и конных скачках, – но и успешно выполняет трудные задачи (реминисценции к экзогамному браку и умыканию невесты). И все это совершается при самой активной помощи известных уже нам сверхъестественных помощников. В этом отношении волшебные и богатырские сказки не отличаются друг от друга. К тому же отдельные комплексы мотивов, сюжетные линии, связанные между собой в богатырской сказке, легко сочетаются с комплексами мотивов, типичными для волшебной сказки (например, спасение змеи и награда змеиного князя), делая невозможным четкое разделение этих двух категорий сказок. И в той и в другой случается, что имя, давшее название сказке, является именем не героя, а его отца, часто не играющего в сказке почти никакой роли (например, № 14, 24 и 27). Можно сказать только очень приблизительно, что в волшебных сказках центр тяжести лежит скорее на фантастических элементах, а в богатырской сказке – на героических подвигах, причем иногда здесь можно наблюдать что-то вроде рыцарского духа, благородства (ср. № 7), отличающегося от обычного поведения героя. И это сближает богатырскую сказку с героическим эпосом, делая ее как бы переходной формой к нему.

Порой в богатырских сказках на значительном участке повествования главной фигурой становится девушка или женщина, как в нашей сказке „Шаралдай Мер– ген“ (№ 11). Здесь это сестра героя, выказавшая себя умной и находчивой. С помощью магии она обретает большую физическую силу („Не я стреляю – стреляет мой брат Шаралдай!“), позволяющую ей вступить в поединок под видом мужчины. И вообще женщина в тувинской сказке чаще всего изображается умной и рассудительной, и ей выказывается большое уважение, что тоже является отражением реальной жизни.

Сказки о животных и бытовые сказки, сказки о глупом мангысе и часть волшебных сказок представляют собой малые формы тувинской сказки – в некоторых из них действует мало персонажей, они построены просто, без особых художественных средств. В отличие от них некоторые волшебные сказки и особенно богатырские являют совершенно иную картину: большинство их значительно больше по размеру, в них действует много персонажей, иногда в некоторых эпизодах действие удаляется от главной линии повествования.

По содержанию и композиции эти сказки – самые богатые и сложные среди тувинских сказок Алтая. Хотя герой описан иногда весьма подробно, но по своей сути он остается еще типом. Начальную индивидуализацию можно обнаружить в характеристике его чувств к ближним: у него не просто есть сестра, а он любит ее, „как свет своих очей и кровь своей груди“. Я говорила уже об особенностях его рождения и о магическом росте. Он сам силен и не нуждается, в сущности, в помощи. Его имя и кличка его богатырского коня часто скреплены аллитерацией, например: Пар шоокар аыптыг Паавылдай Баатыр (Паавылдай Баатыр с конем леопардовой масти) или Сарыг шоокар аыптыг Шаралдай Мерген (Шаралдай Мерген с конем в желтых яблоках). Отдельные участки текста тоже могут объединяться аллитерацией.

Такую поэтическую форму – аллитерацию в сочетании с параллелизмом – можно обнаружить по меньшей мере в различных формулах, которые можно подразделить на три вида. За почти обязательным у сказителей Цэнгэла восклицанием джэээ амды, которое должно привлечь внимание присутствующих к тому, что сейчас начнется сказка, следует формульный зачин. В нем выражено неопределенное указание на „давнее время“, что должно свидетельствовать о древнем происхождении сказки, подкрепленном перечислением того, что именно совершалось тогда, когда возник мир, когда ковыль-трава и деревья были такой-то высоты; к этому иногда примыкает и столь же неопределенное указание на место событий. В волшебных и богатырских сказках события всегда разыгрываются на фоне знакомого, типичного пейзажа горных степей и лесистых гор, но никогда нельзя точно определить местность, как, например, в некоторых дунганских сказках, возникших на китайских территориях (Дунг НС, с. 14) или в сказках Непала [24], где иногда весьма конкретно названо место действия. Столь же неопределенно и время действия. Даже когда упоминается Чингисхан, нельзя принимать это за конкретное историческое приурочение, а, как это видно из контекста, следует понимать лишь как указание на далекое мифологическое время. И, несмотря на это, жизнь охотников и скотоводов, открывающаяся в сказке, в своих основных чертах напоминает тот традиционный образ жизни, который до недавнего времени сохранялся у тувинцев сомона Цэнгэл. Здесь еще относительно стабильны формулы зачина богатырских и многих волшебных сказок, простейшие из которых; „В давнее время…“, „В самое давнее из давних времен…“, „Во времена давно прошедшие…“, в то время как в сказках из Тувы, как утверждает И. А. Вчерашняя, они сейчас исчезают или полностью отсутствуют.

Столь же постоянны, но менее дифференцированны заключительные формулы. В основном они относятся к радостному пиршеству, которым счастливо завершается сказка, или характеризуют мирную и богатую жизнь, которая началась теперь для героя и его близких: „Арагы капал с его бороды, жир капал с его пальцев – так счастливо стал он теперь жить“ или „… и жил в мире и счастье“.

Третью группу формул я называю описательными. Они изображают одними и теми же словами или же очень сходными сочетаниями слов определенную, стереотипную ситуацию, определенный предмет или определенный ход действия в самых разных, но преимущественно богатырских сказках, что можно сравнить с ирландскими сагами или похожими повторениями у Гомера. Они употребляются рассказчиком для описания богатырской внешности героя, превосходных качеств его коня, красоты его одежды или изысканности его седла и сбруи и процесса взнуздания коня, для изображения того, как конь его покрывает расстояния, как сам герой ест и спит, как прекрасна его жена и как умело готовит она пищу, как герой входит в юрту, натягивает лук, в них содержатся сведения о том, по каким признакам еще издали можно узнать мангыса, как условливаются богатыри о поединке, как князю змей волей-неволей приходится отдать ларец, которого добивается герой, как просыпается герой утром в волшебным образом появившейся юрте и о многом другом… Владея обширным репертуаром таких формул, относящихся к типичным сказочным ситуациям, сказитель имеет в своем распоряжении важнейший строительный материал, и отчасти этим можно объяснить феномен рассказчиков, знающих много очень обширных сюжетов.

Формулы всегда организованы ритмически, как стих, для этого употребляются два уже называвшихся выше стилистических приема народной поэзии, типичные и для других тюркских и монгольских народов.

Первый прием – это аллитерация, связывающая одинаковым звучанием не только начальные слоги двух или нескольких строк, но и повторяющиеся внутри стихотворной строки:

джылдык джернен джыъдын алыр

айлык джернен айладып билир

На расстоянии года почуять его запах,

На расстоянии месяца узнать заранее,

ырджызын экээп ырладып

довшуурджузун экээп довшуурладып

Он привел своего певца и велел ему петь.

Он привел своего довшуриста и велел ему играть.

Второй поэтический прием – синтаксический параллелизм, заключающийся в том, что две, а иногда и большее число синтаксических единиц строятся параллельно, как в приведенном выше примере, причем, подчеркнутая агглютинирующим характером языка, может возникнуть конечная рифма. И хотя рифмованные строки могут встретиться иногда в богатырских сказках и вне формул, именно формулы наиболее наглядно и ясно демонстрируют особенности народной поэзии.

В этих описательных формулах, состоящих обычно из двух параллельных частей, часто можно встретить гиперболу, с помощью которой рассказчик конкретизирует величину, красоту и силу героя и его коня (например, часто называется точное число людей, необходимых для того, чтобы поднять седло или помочь герою сесть на коня). Примечательно, что в таких случаях гипербола почти всегда нисходящая,т. е. в противоположность европейской сказке первое число или вообще первый компонент параллелизма больше, чем второй (ср. выше, первый пример). Подобное же явление можно наблюдать и в некоторых песнях из репертуара тувинцев Цэнгэла.

Наиболее часто употребляемые числительные, как и в сказках других народов, – семь (у джелбеге семь детей, у стариков семь желтых коз, семь звездочетов должны отыскать дерево Бум и др.) и три (богатырь сражается с тремя противниками, например с тремя братьями Гургулдаями, он должен выиграть три состязания, трое калек собираются, чтобы жить вместе и компенсировать друг другу недостающие органы чувств и члены, герою нужно исполнить три трудные задачи, три брата или зятя отправляются, чтобы вернуть утраченное). У хорошего рассказчика при троекратном повторении все происходит, как и первый раз, но с повышением напряжения и достигает наивысшей точки в поворотном пункте, который наступает в третий раз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю