Текст книги "От интернационализма к постколониализму. Литература и кинематограф между вторым и третьим миром"
Автор книги: Росен Джагалов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
Документалистика солидарности, родившаяся в конце 1920‑х годов главным образом как средство изображения советской периферии в Азии, на пересечении творческих путей Йориса Ивенса, Романа Кармена и Криса Маркера и на полях сражений, среди надежд и новых обществ Испании времен Гражданской войны, Китая, Индонезии, Вьетнама и послереволюционной Кубы выработала множество поджанров: фильмы о солидарности на войне, солидарности в строительстве социализма, путевые заметки, фильмы о визитах иностранных делегаций. Сначала Кубинская революция, а затем дорога к социализму через законные выборы, на которую вступил президент Сальвадор Альенде (1970–1973), привели в Латинскую Америку этих и других западных режиссеров, работавших в жанре кино о солидарности. Так что от советского кинематографа 1920‑х годов протянулась нить к латиноамериканскому кинематографу 1960–1970‑х. Благодаря тому, насколько живым было кубинское и чилийское кинематографическое сообщество, каждое по-своему, многие западные и советские режиссеры в конечном счете не только сняли собственные фильмы, но и вступили в диалог с латиноамериканскими коллегами, как раз формулировавшими в это время принципы «третьего кинематографа». Это взаимодействие обеспечило связь между двумя традициями, чем во многом и объясняется их формальное сходство. В случае Маркера и Ивенса стоит особо подчеркнуть диалогическую природу этого взаимодействия. В 1967–1974 годах Маркер активно занимался коллективной работой в «Слоне»/«Искре»/«Группе имени Медведкина», отказавшись от модели авторского кино, за которую Хетино и Соланас критиковали европейский кинематограф[464]. Ивенса, который сам был членом безансонского отделения «Группы имени Медведкина», еще с 1930 года, когда он впервые приехал в СССР и прочитал там более сотни лекций для специалистов и широкой публики, чрезвычайно заботила педагогическая работа. Он продолжал делиться знаниями и сотрудничать с местными кинематографистами в Китае, Вьетнаме и других местах, куда приезжал снимать фильмы. Но именно в Латинской Америке начала 1960‑х годов его педагогические усилия достигли наивысшей точки. Поэтому нетрудно понять, почему из всех западных режиссеров авторы манифеста «По направлению к „третьему кино“» особо выделяют Ивенса и Маркера. По сравнению с ними участие в этом диалоге Романа Кармена осталось, судя по работам об истории латиноамериканского кино и воспоминаниям режиссеров из этого региона, относительно незамеченным. Не исключено, что такой пробел отражает настороженное отношение новых левых режиссеров ко всему советскому. Но, возможно, дело и в том, что фильмы Кармена предназначались для другой аудитории: советского руководства и советских зрителей, латиноамериканских политиков, наконец, самой Истории.
Ранний Кармен (и советский кинематограф в целом) стоял у истоков документалистики солидарности, когда она еще только вступала в диалог с «третьим кино», но рефлексия его последних фильмов странным образом предугадывает «мемориальный поворот» в латиноамериканском кино конца 1970‑х – 1980‑х годов. В обоих случаях перед нами рассказ о революции, по тем или иным причинам зашедшей в тупик.
Эпилог
В октябре 1998 года Ольга впервые в жизни побывала в США. Она приехала на ежегодную конференцию Ассоциации африканской литературы, проходившую в Остине, штат Техас. Для Ольги это было важное событие. Она училась в Институте стран Азии и Африки при МГУ на специалиста по языкам коренных народов Африки, но дальнейший ее путь в науке был непростым, в значительной мере из‑за ее еврейского происхождения, статуса ее отца – крупного историка, но диссидента – и ее собственной репутации инакомыслящей. То, что Ольга, как и еще некоторые ее коллеги, не желавшие, чтобы советская власть использовала их познания в своих целях, намеренно выбрала филологическую специальность и мало кому известные языки, не сделало ее жизнь проще. Однако перестройка сломала некоторые профессиональные барьеры, с которыми она раньше сталкивалась. Ольге, годами работавшей лаборанткой на своей кафедре и редактором в издательстве «Восточная литература», не только предложили две полноценные научные должности – у нее появилась возможность поехать за границу: сначала в Школу востоковедения и африканистики в Лондоне, а затем в США.
Но в Остине Ольгу ждал неприятный сюрприз. Радуясь знакомству с африканскими коллегами, она вместе с тем вступала с ними в ожесточенные политические споры. К ее крайнему огорчению, они, по-видимому, единодушно не принимали перестройку и последовавшие за ней изменения, в которых усматривали победу правых и одновременно предательство Советским Союзом третьего мира. Сколько бы Ольга ни твердила им об отсутствии демократии в СССР и порочной природе коммунистического правления, они ее не слушали.
Хотя Ольга и ее собеседники так и не пришли к согласию, задним числом понятно, что обе стороны были правы. Как показывает поведение руководства КПСС в 1980‑е годы и его преемников в 1990‑е, на тот момент советская политическая элита уже настолько прогнила идеологически, что мало кто из ее представителей верил в сколь бы то ни было осмысленную форму коммунизма. В глазах большинства советских граждан система, которой управляла партия, строилась на запретах и лицемерии. По-своему правы были и африканские исследователи: перестройка и последующий распад СССР означал отречение Советского Союза от своих политических, военных, экономических и культурных обязательств перед третьим миром. К тому же они проницательно подозревали, что демократия, на которую искренне надеялись Ольга и миллионы советских людей, окажется просто предлогом, чтобы интегрировать страны соцблока в капиталистическую мир-систему; в результате же миллионы людей обнищали и утратили социально-экономические права, а сложившиеся общества оказались далеки от любых представлений о демократии.
Распад
Однако все это стало очевидным, лишь когда СССР прекратил свое существование. С тех пор большинство регионоведческих учреждений, вокруг которых строилась жизнь Ольги – Институт стран Азии и Африки, Институт востоковедения и Институт Африки РАН, издательство «Восточная литература», – переживают еще больший упадок, чем гуманитарные и социальные науки в постсоветский период в целом. Их здания ветшают, а штаты неуклонно сокращаются, красноречиво свидетельствуя о бюджетных приоритетах нынешнего российского руководства. В то время как изучение соседствующих с Россией регионов – скажем, Ближнего Востока или Восточной Азии – в политологическом аспекте остается на относительно высоком уровне, о региональных исследованиях и гуманитарных науках, изучающих отдельные регионы, такие как Субсахарская Африка, Центральная и Латинская Америка или те части Азии, с которыми у современной России нет столь тесных экономических и политических связей, этого сказать нельзя. Стремление Советского Союза нанести на карту весь мир и вера в силу культуры, особенно литературы, уступили место сузившимся геополитическим приоритетам современной России. От внушительного регионоведческого аппарата, не уступавшего, а в некоторых областях и превосходившего американскую науку, мало что осталось. Когда автора этих строк пригласили прочесть доклад в Институт востоковедения РАН – научный институт со славной полуторавековой историей, – организаторы из Отдела литератур народов Азии сочли необходимым извиниться за низкую посещаемость. В 1990 году, пояснили они, в отделе работало больше сорока научных сотрудников, а сейчас их меньше десяти, причем большинство уже давно достигло пенсионного возраста. Если такие институты вообще продолжают свою деятельность, то лишь благодаря преданности их специалистов языкам, литературам и культурам, которые они изучают. Однако прибыльной такую работу не назовешь.
Исчез, по сути, и Союз советских писателей вместе с Иностранной комиссией, где в 1980‑е годы работали десятки консультантов, выступавших в роли экспертов и посредников между СССР и национальными литературами разных стран[465]. Несмотря на то, что работа в Иностранной комиссии в силу ее близости к советской внешней политике зачастую была более политизированной по сравнению с научными институтами, это учреждение могло похвалиться множеством замечательных переводчиков, ученых и других людей, по-настоящему любящих изучаемую культуру. Прекратило существование и знаменитое издательство «Прогресс» – флагман советской переводческой деятельности. От него остались лишь огромное здание на Зубовском бульваре, угасающие воспоминания и кипы невостребованных книг, рассыпающихся в государственных и частных библиотеках бывшего Советского Союза. «Художественная литература» и «Молодая гвардия», тоже печатавшие переводы афро-азиатской литературы, по-прежнему существуют, но серии, посвященные литературе Африки и Азии, там больше не выходят. Помимо Москвы, незападную литературу активно переводили и издавали в столицах советских республик Средней Азии и Кавказа. Так как большинство издательств за пределами России опирались на сделанные в Москве переводы на русский и уже с них выполняли переводы на язык своей республики, исчезновение этих переводов, вместе со всей советской системой распределения культурного труда, привело к тому, что в бывшие советские республики перестали поступать переводные книги африканских и азиатских писателей. Так постсоветский мир утратил и читателей, питавших наибольший интерес к другим азиатским литературам.
Поэтому некогда обширная панорама незападной литературы в советской печати, пусть и сдобренная идеологией, сегодня, как и на закате сталинской эпохи, свелась к отдельным современным писателям, произведения которых можно найти в книжных магазинах России: на карте современного российского книгоиздания Дж. М. Кутзее представляет всю литературу Африки, Орхан Памук – Западной Азии, Салман Рушди – Индии, а Харуки Мураками и Кадзуо Исигуро – Японии. Впрочем, у большинства незападных литератур нет и вообще никаких представителей. Несколько больше повезло латиноамериканской литературе: судя по контрольным листкам в московских библиотеках, она по-прежнему пользуется спросом у российских читателей. Тем не менее общее состояние хорошо передают слова переводчицы Елены Малыхиной, посетовавшей: «Если зайти в наш книжный магазин, можно подумать, будто пишут только по-английски и по-немецки…»[466]
Важны не только читательские предпочтения, но и каналы, по которым иностранные книги попадают в Россию и отбираются российскими издательствами. В отсутствие налаженных прямых контактов между современной русской и незападными литературами отбор литературы, попадающей к российским читателям, зависит от одобрения издателей, критиков и публики на Западе (прежде всего в Париже, Лондоне и Нью-Йорке). В каком-то смысле после попыток стать ядром независимой литературной системы, продолжавшихся несколько десятилетий, русская литература вновь вернулась к положению подчиненного пространства в «мировой республике словесности», если воспользоваться терминологией Паскаль Казанова, как и российская экономика снова встроилась в глобальную капиталистическую систему, пройдя через деиндустриализацию и опять превратившись в периферийного поставщика сырья.
Ситуация контактов с Африкой, Азией и Латинской Америкой в области кинематографа сегодня такая же, как и в литературе, если не еще более плачевная. Сегодня в российских кинотеатрах почти невозможно увидеть фильмы из Субсахарской Африки и арабских стран; посмотреть их можно разве что на редких кинофестивалях, а скорее в пиратских копиях онлайн. Даже мощный поток индийских фильмов, некогда чрезвычайно популярных у советских зрителей постсталинской эпохи, съежился до тонкой струйки – двадцати пяти новых релизов, что составляет меньше, чем полпроцента всех новых фильмов, показанных на российском экране с 2004 года[467]. Большинство из них, самые популярные, – результат совместного производства, где ведущую роль играют западные кинокомпании. У более старых популярных индийских фильмов сохранилась маргинальная аудитория, состоящая из старшего поколения зрителей, и их легче найти вне официального коммерческого проката – на пиратских DVD-дисках и в интернете; иногда их показывают на телеканалах, рассчитанных на пожилую аудиторию[468]. В последнее десятилетие в российский кинопрокат с большим опозданием вышла горстка латиноамериканских фильмов – как правило, после того как их номинировали на «Оскар» как лучшие фильмы на иностранном языке (или в других номинациях): «Сука любовь» (Amores perros, реж. Алехандро Иньярриту, 2000), «Город Бога» (Cidade de Deus, реж. Фернанду Мейреллиш, 2002), «Тайна в их глазах» (Secret in Their Eyes, реж. Билли Рэй, 2009), «Инструкции не прилагаются» (No se aceptan devoluciones, реж. Эухенио Дербес, 2013) и «Дикие истории» (Relatos salvajes, реж. Дамиан Сифрон, 2014)[469]. В целом кажется, что идеологическое сито, сквозь которое латиноамериканским фильмам приходилось просачиваться в годы холодной войны, чтобы выйти в советский прокат, представляло собой ничтожную преграду по сравнению с сегодняшним господством Голливуда, на долю которого с 2004 года приходится 45 процентов всех новых релизов в России и еще большее суммарное количество зрителей[470].
В то время как площадки, посвященные исключительно незападным фильмам, такие как Ташкентский кинофестиваль, исчезли, другие, которые в прошлом продвигали такие фильмы, не специализируясь именно на них, претерпели серьезную трансформацию. Именно так обстоит дело с Московским международным кинофестивалем. В первые двадцать пять лет его существования в жюри регулярно приглашали режиссеров из Африки, Азии и Латинской Америки, в конкурсе участвовали фильмы из этих трех регионов, часто получавшие призы, начиная с пакистанской картины «Настанет день» (Jago Hua Savera), награжденной золотой медалью на первом фестивале 1959 года, и заканчивая двумя фильмами-призерами 1983‑го: «Амок» (Amok, 1983), который снял ветеран «третьего кино» Сухейль Бен-Барка (совместное производство Марокко, Гвинеи и Сенегала), и «Альсино и кондор» Мигеля Литтина (Alsino y el cóndor, 1982), снятым при участии Никарагуа, Кубы, Коста-Рики и Мексики[471]. За первые два постсоветских десятилетия, несмотря на то что фестиваль теперь проходит раз в год, а не в два года, наградой не отмечен ни один незападный фильм. Только с 2008 года, отчасти следуя тенденциям, преобладающим на других международных фестивалях, отчасти из‑за того, что стало трудно привлечь известных западных режиссеров, главный приз, «Святой Георгий», присудили фильмам из Ирана, Венесуэлы, Турции, а позже и Китая.
Изучение кинематографов Африки, Азии и Латинской Америки, сосредоточенное в единственном Научно-исследовательском институте теории и истории кино (впоследствии переименован в Научно-исследовательский институт киноискусства, в 2012 году интегрирован во ВГИК с сокращением штата, а в 2018‑м закрыт), в СССР никогда не было поставлено так же хорошо, как изучение литературы этих регионов. Но после распада Советского Союза оно и вовсе пришло в полный упадок. При сегодняшнем уровне этой дисциплины почти невозможно представить себе, например, что тридцать лет назад все в том же институте писали многочисленные монографии и издавали научные труды об африканском, индийском и латиноамериканском кинематографе[472]. Размышляя о судьбе института, Татьяна Ветрова, заведующая сектором кино стран Америки, Азии, Африки и Австралии и специалист по латиноамериканскому кино, называла себя и своих коллег «последними из могикан». Такое сужение географического охвата – в регионоведении и в доступе широкой публики к другим культурам – должно умерить энтузиазм по поводу 1989–1991 годов, якобы положивших начало «открытости миру» и «падению стен» в странах советского блока. Пусть на уровне отношений с Западом это и справедливо, но если говорить о контактах с африканской и азиатской культурой, то они, наоборот, прервались[473].
Истончение в постсоветский период литературных и кинематографических связей, некогда соединявших страны соцблока с Африкой, Азией и Латинской Америкой, плохо уживается с оптимистичными рассуждениями о мировой литературе и мировом кинематографе, вращающихся вокруг новых культурных образований, циркуляции книг, видеозаписей, литературных и кинематографических моделей, расширения культурного обмена. И вместе с тем его нельзя назвать исключением: примеры подобного упадка, исчезновения, угасания скорее показывают, как работает система мировой литературы и кино.
Постсоветское расовое воображение
Смотреть на развалины, конечно, грустно, но куда печальнее наблюдать обратную реакцию на советский интернационализм, порождающую расизм, особенно среди культурной элиты, в прошлом настроенной антисоветски. Это не тот расизм, в результате которого люди с другим цветом кожи попадают в больницы и морги, и не тот, что составляет статистику преступлений по расовым мотивам[474], – у него есть другие, более жестокие проявления, характерные для иных социальных слоев, – но интересны его эпистемологические предпосылки. В конце концов, именно географическая иерархия такого рода определяет, какие темы, авторы и тексты считаются достойными изучения, а какие – что не менее важно – не считаются. Как уже говорилось в предшествующих главах, русская интеллигенция с самого начала была ориентирована на Запад. Однако своего рода агрессивное презрение к незападным культурам, часто звучащее в высказываниях либеральной интеллигенции в постсоветской России и странах Восточной Европы, – явление относительно новое[475]. Как мы видели по убывающей аудитории африканских, азиатских и латиноамериканских литературы и кино, советский интернационализм в значительной мере утратил содержание и привлекательность в глазах отечественной и зарубежной публики еще в эпоху застоя с присущим ей идеологическим цинизмом. Сопротивление советской «империи „положительной деятельности“» и ее действиям в отношении двух «Востоков» («внутреннего» – Средней Азии и Кавказа и «внешнего» – Африки и Азии), симпатию к которым она усиленно насаждала, стало общим местом, особенно среди инакомыслящей интеллигенции. Ее представители, настроенные против советской власти, часто механически выворачивали наизнанку ее ценности, следуя логике: «СССР за Вьетнам, значит, я против». Кроме того, эти противники советской власти рассматривали советский интернационализм – возможно, не без основания – как часть игры с нулевой суммой, где взаимодействие с Востоком – будь то посредством публикаций, переводов или приглашений – неизбежно происходило за счет «конвергенции», или вестернизации, к которой они стремились. Поддержка Советским Союзом национально-освободительных движений в незападных странах или государствах третьего мира, конфликтующих с какими-нибудь западными державами, часто означала, по крайней мере на политическом уровне, рост напряжения в отношениях с Западом и сокращение культурных контактов. Однако из‑за цензуры такие высказывания, как приведенная фраза о Вьетнаме, редко выходили за пределы неформального разговора. Разумеется, их можно обнаружить в текстах, написанных без учета советской цензуры: в самиздате и тамиздате, в эмиграции. Так, Александр Солженицын, выступая перед Американской федерацией труда в Нью-Йорке, заговорил об Анджеле Дэвис, описав ее тюремное заключение в таких выражениях:
Есть у вас такая некая Анджела Дэвис. Я не знаю, известна ли она у вас в стране. Но в нашей стране буквально целый год мы ничего не слышали, кроме Анджелы Дэвис. Во всем мире существует одна Анджела Дэвис, и она страдает. Нам прожужжали все уши этой Анджелой Дэвис. Маленьким детям в школах велели подписывать петиции в защиту Анджелы Дэвис. Мальчикам, девочкам по 8, 9, 10 лет. Ну, освободили Анджелу Дэвис. Хотя она и тут не очень тяжело сидела, но она приехала на поправку на советские курорты. И некоторые советские диссиденты, а больше не советские, а группа чехословацких диссидентов обратилась к ней: товарищ Анджела Дэвис, вы посидели в тюрьме, вы знаете, как обидно сидеть, когда вы считаете себя невиновной. У вас сейчас такой авторитет, помогите нашим чехословацким узникам, защитите тех, кого в Чехословакии преследуют. Анджела Дэвис ответила: так им и надо! пусть сидят! Вот лицо коммуниста, вот сердце коммуниста[476].
Не говоря уже о том, что Дэвис ответила чехословацким диссидентам совершенно иначе и действительно обратилась к социалистическим властям с просьбой освободить заключенных (но, как и многие западные левые, частным образом, а не открыто), выступление Солженицына показывает, насколько плохо понимал он как расовую подоплеку ее заключения в США, так и значимость мировой кампании солидарности за освобождение Дэвис, олицетворявшей жертв расизма, поощряемого американским государством. С позиций противостояния коммунизму, превратившемуся у Солженицына в мономанию, борьбы за гражданские права в США в лучшем случае не существовало, а в худшем она сводилась к коммунистической пропаганде[477]. В эпоху гласности, когда цензуру в СССР стали сворачивать, частные расистские разговоры российской интеллигенции стали просачиваться в публичное пространство. В постсоветскую эпоху накопившиеся расовые предрассудки, будь то в отношении далеких африканцев или уроженцев «внутреннего Востока», стало возможно выражать беспрепятственно.
В том же духе принципиальная диссидентка Валерия Новодворская, годами находившаяся на принудительном лечении в советских психиатрических больницах за правозащитную деятельность, а в 1990‑е годы ставшая одной из крупнейших фигур демократического лагеря, высказалась о предоставлении гражданских прав чернокожим в Южной Африке: «Апартеид – нормальная вещь. ЮАР еще увидит, какой строй будет установлен коренным большинством, развлекающимся поджогами, убийствами, насилием»[478]. Позднее в аналогичном публичном амплуа стала выступать Юлия Латынина[479], писательница, журналистка и известная либеральная интеллектуалка, которая тоже любит рассуждать о «варварстве» африканцев и видит цивилизационную опасность в небелых трудовых мигрантах, идет ли речь о выходцах из Центральной Азии в России или арабах и африканцах в странах Евросоюза[480]. Конечно, мало кто из постсоветских интеллектуалов столь открыто выражает подобные мысли, но многим либеральным кругам интеллигенции в России и Восточной Европе присущ странный интерес к миграционной политике ЕС и США, часто подаваемый как неукоснительная защита западных ценностей. После распада социалистического блока механическое отрицание советских ценностей, прежде характерное для узкой группы диссидентов, приобрело новый оттенок: заговорили о цивилизационных преимуществах белой расы, маскируя эту риторику под более нейтральное «возвращение к Европе». В позднесоветское время распространилось выражение, лишь наполовину ироничное, аналоги которого появились в большинстве восточноевропейских языков и которое свидетельствовало о желании жить «как белые люди»[481].
Подобные культурные настроения, равно как и беспощадная борьба с «политкорректностью», роднят многих россиян и интеллектуалов Восточной Европы, называющих себя либералами, с такими правыми фигурами, как Сэмюэл Хантингтон, Аллан Блум, Дэвид Горовиц, и другими американскими и европейскими мыслителями отчетливо правого толка. Такая позиция приводит на ум заглавие одного из интервью с социологом Григорием Юдиным[482]: «Поскребите русского либерала и найдете образованного консерватора»[483]. Эпистемологические последствия таких убеждений для науки столь же серьезны, сколь и недооценены. В частности, этими культурными настроениями обусловлено почти полное отсутствие у большинства российских гуманитариев интереса к культурам национальных меньшинств или активное сопротивление постколониальным исследованиям. Список примеров легко продолжить. Подобное сужение спектра касается не только вопросов расы, этноса или, шире, культурной географии, но и других иерархий, построены ли они на гендерной принадлежности или классовых привилегиях[484].
Последствия для незападного мира
В странах Африки, Азии и Латинской Америки некогда живые культурные связи с Советским Союзом тоже постепенно угасли, оставшись только в памяти старшего поколения. Как показывает эпизод встречи Ольги с африканскими исследователями, конец Советского Союза воспринимался многими политически ангажированными интеллектуалами и деятелями культуры как предательство или отречение. Заглавие мемуаров чилийского коммуниста Луиса Гуаставино, «Падение соборов» (Caen las catedrales, 1990), написанных во время крушения советского центра, весьма красноречиво[485]. Но, как подтвердят многие кубинцы, такие чувства испытывали отнюдь не только члены коммунистической партии[486]. К тому же за пределами отдельных левых сообществ незападного мира русские и советские литература и кино, если оставить в стороне их роль «классики», перестали быть главным авторитетом и источником вдохновения для интересующихся политикой художников и аудитории трех регионов. Московское радио, некогда вещавшее на семидесяти семи иностранных языках, тоже пропало из национальных эфиров[487]. Поскольку по Московскому радио регулярно передавали литературные передачи, оно, вероятно, было уникальным и наиболее важным каналом, по которому русская литература, пусть даже в форме отдельных выдержек, достигала широкой публики в Африке, Азии и Латинской Америке. Сам факт, что работавшие там советские дикторы постоянно получали письма и подарки от благодарных слушателей из Африки и Азии, говорил об искреннем интересе их аудитории[488]. Хотя этот проект был далек от идеала (один советский специалист по индийской литературе, работавший в том числе в отделе Московского радио, который вещал на хинди, рассказывал, что ему приходилось выполнять унизительную обязанность – проверять тексты индийских ведущих, чтобы убедиться, что в них не закрались идеологические ошибки), такие платформы привлекали в Москву сотни, если не тысячи носителей африканских и азиатских языков и обеспечивали работой еще большее число русских, знавших эти языки[489].
За редкими исключениями, такими как Сирия или – в меньшей степени – Китай, Япония и Южная Корея, коммерческих каналов, по которым современное российское кино добиралось бы до зрителей в Африке, Азии и Латинской Америке, мало. «Совэкспортфильм», преобразованный в «Роскино», продал бо́льшую часть своих филиалов и кинотеатров почти в семидесяти странах. Масштабные изменения в самой инфраструктуре и способах распространения кино в эпоху интернета и цифровых технологий чрезвычайно затрудняют сравнение между такими показателями тогда и теперь, но, как бы то ни было, сегодня российский кинематограф – феномен гораздо менее интернациональный, чем советское кино за всю постсталинскую эпоху.
От контактов Советского Союза с незападным миром остался разве что ворох воспоминаний, множество Иванов и Владимиров, Наталий и Надежд в Латинской Америке, смешанные браки на Ближнем Востоке и два-три поколения людей, знающих русский язык, из числа политической, культурной и экономической элиты африканских и азиатских стран, отправлявших своих студентов в СССР[490]. Даже сегодня, более чем тридцать лет спустя после распада Советского Союза, среди ведущих режиссеров Африки и Ближнего Востока есть выпускники ВГИКа – от Абдеррахмана Сиссако до Мохамада Маласа. В частных библиотеках и у букинистов от Индии до Эфиопии до сих пор можно найти старые издания «Прогресса»[491].
Но это лишь руины. С исчезновением советского блока структура политических направлений, доступных политикам, писателям, режиссерам и публике трех регионов, в корне изменилась. В частности, резко сократилось пространство для маневра: видного африканского автора больше не обхаживают культурные ведомства сразу с двух сторон, советской и западной, соперничая за его рукописи, визиты и расположение. Впрочем, говоря о последствиях, не следует преувеличивать советское влияние посредством локальных африканских, азиатских или латиноамериканских субъектов либо телеологически объяснять любые изменения, произошедшие после 1991 года, итогами холодной войны. Проект третьего мира, как показал Виджай Прашад, обладал собственной внутренней динамикой, порой лишь косвенно соотносящейся с политикой главных противников в глобальном противостоянии[492].
И хотя через Москву и Ташкент проходили очень немногочисленные культурные связи третьего мира, такие как Ассоциация писателей стран Азии и Африки или Ташкентский международный кинофестиваль, теперь и они были окончательно разорваны. А вместе с ними ушла и система взаимосвязанных «малых столиц» литературной республики третьего мира: Бейрута и Каира, Нью-Дели и Туниса, Алжира и Гаваны. Судьба СССР отразилась даже на тех культурных инициативах третьего мира, которые не были финансируемы им непосредственно. Социалистическая Куба пережила потерю выгодных торговых условий с государствами советского блока и его гарантий военной помощи при постоянной угрозе со стороны США, но после 1991 года в стране начался «особый период» тотального дефицита, так что она уже не могла спонсировать культурный обмен в прежнем объеме. Несмотря на то что Организация солидарности народов Азии, Африки и Латинской Америки в Гаване по-прежнему существует в качестве места встречи радикальных художников и активистов, а также как источник эстетических моделей третьего мира в области документалистики и визуальной культуры, она пришла в заметный упадок[493]. То же самое можно сказать и о Гаванском кинофестивале, который некогда был подлинным пристанищем латиноамериканского «третьего кино»[494].
Постколониальные исследования
В выхолощенном едином мире – в отсутствие культуры второго и при серьезно ослабленном, если не угасшем, влиянии третьего – поддержка незападной литературы и кино, доведение их до западной публики и в целом борьба за их место в канонах мировой литературы и кинематографа легли на теоретиков постколониализма в западных университетах. После выхода в 1978 году книги Эдварда Саида «Ориентализм» и последующих дискуссий изучение незападных и даже западных текстов не могло остаться прежним. Во многих случаях впервые оказалось возможным включить африканское, азиатское и латиноамериканское искусство в учебные программы и сделать его предметом исследований, по крайней мере на литературных кафедрах англо-американских университетов. Собственно, в контексте истории культурных движений третьего мира и марксистской мысли, даже в ее более чем сомнительной советской версии, стремление подчеркнуть ценность незападной культуры и вскрыть механизмы культурной гегемонии Запада, присущее постколониальным исследованиям, выглядит не столь уж новаторским. Достаточно обратиться к работе Веры Тольц «Собственный Восток России» (Russia’s Own Orient, 2011)[495], в которой показывается, что определение ориентализма прежде всего как системы знаний, необходимой для контроля над населением колоний, считалось в советской науке общим местом. Так, в статье «Востоковедение» Большой советской энциклопедии, авторитетном источнике конца сталинской эпохи, говорится следующее[496]:




























