Текст книги "Чужие петлицы. Дилогия (СИ)"
Автор книги: Роман Тард
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)
Глава 25
«Имя в Кремле»
В Москву его привезли днём, на третьи сутки, и весь этот день город встречал его так, будто никакого имени у него не было и быть не могло.
Эшелон с ранеными, к которому Воронина прицепили под Воронежем, тащился медленно, отстаиваясь на каждом разъезде, пропуская встречное – то, что шло на юг, на тот самый юг, откуда его выдернули отдельной строкой. Он сидел в тамбуре санитарного вагона, оттого что внутри лежали те, кому лежать было нужнее, и смотрел, как мимо плывут составы с пушками под брезентом, с лошадьми, с маршевыми ротами, едущими туда, где он только что был, – и думал, что навстречу ему едет его же вчерашняя степь, только эти про неё ещё не знают. Под утро третьего дня пошло Подмосковье – дачные платформы, бабы с вёдрами у колодцев, мальчишки на насыпи. Город подобрался к окну незаметно, окраинами, заводскими трубами, и принял Воронина одним из тысяч, кого война таскала туда‑сюда по своим надобностям, – безымянным человеком в чужой не по росту шинели: он так и не разжился своей, ехал в выданной на сборном пункте, с чьего‑то, должно быть, плеча.
С вокзала его не повезли. За ним прислали не машину – посыльного, краснофлотца с пакетом, который сверил Воронина по бумаге, отдал предписание и ушёл, не прибавив ни слова. В предписании значилось: прибыть в управление к четырнадцати ноль‑ноль. Не ночью, не под занавешенным стеклом – днём, к назначенному часу. Зимой за ним гоняли тьму и тайну; теперь просто назначили время, оттого что он сделался величиной, у которой есть приёмные часы.
До четырнадцати оставалось время, и Воронин потратил его не на отдых. Он зашёл в баню – отмыть с себя степь, четыре ночи у мельницы, дорожную копоть; отмылось плохо, въелось глубоко. Побрился чужой бритвой у банщика, оглядел себя в мутном осколке зеркала над жестяной раковиной и перемены не нашёл: то же рябовское лицо, светло‑русое, со старым рубцом на щеке, чуть осунувшееся за южные недели. Что вызов неспроста, он догадывался; догадку держал при себе, не давая ей ни разрастись в надежду, ни ссохнуться в тревогу.
К управлению он подошёл за десять минут до срока. Постоял у подъезда, прикидывая по привычке, как прикидывают здание перед входом: где входы, где выходы, кто проверяет. Потом одёрнул чужую шинель, чтоб сидела ровнее, и пошёл внутрь – докладываться человеку, который выдернул его из горящей степи отдельной строкой и которому теперь предстояло сказать, зачем.
* * *
Судоплатов принял его не в том нежилом кабинете, а в своём – и по одному этому Воронин понял, что разговор пойдёт иначе, чем майской ночью.
Кабинет был рабочий, обжитой: бумаги стопами, телефоны, карта южного направления на стене с цветными нитками, к которой давно и часто прикасались. Судоплатов стоял у этой карты, спиной к двери, и не обернулся сразу – дочитывал сводку, держа её на отлёте. Воронин доложился. Старший майор повёл рукой – погоди, мол, – дочёл, отложил, и только тогда обернулся, остановив на Воронине тот свой взгляд, что взвешивал, не подавая виду, что взвешивает.
– Живой, – обронил он. Не в вопрос. – И людей вывел. Восемь у тебя теперь, докладывают?
– Восемь, товарищ старший майор. В строю при мне – никого. Дед в медсанбате, Лыков при нём. Остальные – степные, прибившиеся.
– Знаю. – Судоплатов сел, показал на стул напротив, и Воронин сел тоже, держа спину прямо. – Я твою степь читал по сводкам две недели, Рябов. Дольше, чем ты по ней ходил. – Он помолчал, подбирая, с какого конца взять. – Ну, рассказывать, как там было, не проси и не жди. Сам всё видел, я не видел. А вот чего ты не видел – то я тебе скажу, затем и звал.
Он выдвинул ящик, достал тонкую папку, но раскрывать не стал – положил перед собой и накрыл ладонью, придавив, чтоб не сдвинулась.
– Та твоя строка, под которой ты в мае подписался головой. Резерв под левый локоть. – Судоплатов выговаривал по‑деловому, без всякой приподнятости, и слова от этого ложились тяжелее. – Его положили. Поздно, в обрез, не в полную силу – но положили. И он горло у основания подпёр в первые часы, пока туда не подошло главное.
Он чуть качнул папку под ладонью.
– Сколько через это горло вышло, покуда оно держалось, точно не скажет никто. По нашим сводкам – много. По чужим, что мы перехватили, – немец недосчитался пленных против того, что брать собирался. Это, Рябов, – он постучал пальцем по закрытой папке, – и есть твоя строка, обратившаяся в людей. Ты её положил вопросом. Я довёл доводом. А наверху по ней приняли решение, и решение сработало.
Воронин молчал. Он слушал это и складывал параллельно своё, степное: две тысячи у мельницы, штаб у Лозовой, резерв под локтём, ровнее уходившие колонны там, где он стоял. Всё сходилось. Всё было правдой. И всё это было – та же горстка против несведённого масштаба, и он знал это лучше Судоплатова, потому что носил в голове ту, другую, неподправленную цифру.
– Хорошо, что вышло, – сказал он наконец. – Но мешок свели всё равно. И добили. Резерв горло подпёр, а котёл не отменил.
– Не отменил, – согласился Судоплатов без заминки. – И отменить было нельзя, и ты это понимал лучше всех, кто там был. – Он чуть подался вперёд. – Только наверху, Рябов, мерят не тем, чего ты не отменил. Наверху мерят тем, что ты назвал наперёд.
Он перечислил это коротко, по пальцам, без нажима.
– Ты подписал восемнадцать суток назад, что немец ударит под основание выступа. Он ударил под основание. Ты назвал, что главным ходом, а не отвлекающим. Он пошёл главным.
Старший майор откинулся, и в голосе у него прибавилось той сухой весомости, какой он обыкновенно подводил к сути.
– Бумага твоя, со всеми пометами и числами, легла на стол туда, где такие сличают с тем, что вышло на земле. И сличили. И сошлось – до направления, до срока, до того, что один старший лейтенант разведки расписал фронтовую беду за неделю до того, как она случилась, и не промахнулся ни в чём.
Он сделал паузу – короткую, но Воронин услышал в ней, что сейчас будет главное.
– Третьего дня твоё дело докладывали в Кремле, – выговорил Судоплатов. – И там твоё имя было названо.
* * *
Воронин не дрогнул лицом – выучка держала. Но рука его, лежавшая на колене, без приказа собралась в кулак и легла поверх другой, как ложится ладонь на рану, которой ещё нет; и он поймал её на этом, поздно, разжал через силу. За год с лишним тело выучилось не выдавать его ничем. Сейчас выдало.
Имя названо. Не «доложили о действиях группы», не «отметили разведку четвёртого управления». Названо имя. Рябов, Сергей Иванович, старший лейтенант. То самое заёмное имя, которое он принял весной сорок первого в брянском госпитале вместе с чужим телом и чужой жизнью, которым подписывал чужой матери лживые письма, под которым его знал десяток человек на всю войну, – это имя вынесли теперь туда, где произнесённое вслух перестаёт быть словом. И вынес не он. Он всю дорогу прятался за «группу», за «разведку доносит», уходил от всякого вопроса, что мог высветить его отдельно, – а высветила его та самая точность, которой он же и расплачивался.
В первой жизни, отделённой от этой комнаты семью десятками лет, он читал про такие кремлёвские доклады в книгах: кого помянули, чьё имя в какой день прозвучало за длинным столом под картами. Читал спокойно, как читают про давно отошедших, сданных в архив людей. Теперь в эту хронику ложилась его собственная строчка – и кто‑то когда‑нибудь прочтёт её так же ровно. А под именем намертво встал вопрос, на который он никогда не ответит правдой: откуда.
– Вижу, не радуешься, – заметил Судоплатов, наблюдавший за ним поверх стола. – Иной бы на твоём месте уже потолок прошиб.
– Иному и легче, товарищ старший майор. – Воронин подобрал слова осторожно. – Иной бы знал, чему радоваться. А я знаю покамест одно: меня теперь видно.
Судоплатов помедлил на нём долгим взглядом, и в тяжести его мелькнуло что‑то сродни согласию.
– Видно, – повторил он. – Это ты верно ухватил, без розовых соплей. Тебя теперь видно, Рябов, и не одним тем, кому ты рад бы показаться. Имя, раз названное в таком месте, назад в карман не спрячешь.
Он встал, прошёлся к карте, остановился к ней спиной.
– Я тебя полгода стерёг: держал малым, держал в тени, гасил всякого, кто к тебе принюхивался, – чтоб ты работал, а не оправдывался. А нынче ты сам сделал то, от чего я тебя берёг: высунулся так, что не заметить нельзя. И беречь поздно. Теперь тебя будут не прятать, а показывать. Это другая служба, и хомут на ней другой, потяжелее доносного.
– Понимаю.
– Пока не вполне. – Судоплатов обернулся. – Поймёшь со временем. А пока – вот что решено по тебе наверху, и решено не мной, мне лишь объявить велено.
* * *
Он вернулся к столу, но не сел – стоял; и Воронин по этому стоянию поднялся тоже: то, что объявляют стоя, слушают стоя.
– Группу твою разворачивают в отдельное подразделение особого назначения, – сказал Судоплатов. – В составе четвёртого управления, на постоянной основе, со своим штатом, своим довольствием и своими задачами. Не приданное к случаю, не сводное – твоё. Командиром – ты. Доукомплектование, отбор людей, выучка по твоему ремеслу – на тебе же. То зерно, что ты зимой по человеку сбивал, теперь оформят бумагой как часть. – Он чуть помедлил. – Ты этого добивался, не говоря вслух, что добиваешься. Считай, добился.
Воронин стоял прямо. Своё подразделение. Собрать вокруг людей, которых можно выучить так, чтоб они выживали, и драться ими по уму, а не по приказу в лоб. Теперь это давали – ровно тогда, когда от старого ядра при нём не осталось почти никого: Дед на койке, Лыков при Деде, а в строю – степные, ещё безымянные, которых сколачивать и сколачивать.
– И второе, – продолжал Судоплатов ровно, без всякой приподнятости, как доводят до конца порученное. – Тебе присвоено звание капитана. Приказ подписан. Шпалу в петлицу – нынче же, не тяни: негоже командиру части ходить в прежнем звании.
Он выдвинул ящик, достал и положил на стол перед Ворониным то, что было приготовлено заранее: две петлицы малинового сукна, разведка, и на каждой – по одной эмалевой шпале, капитанской. Положил просто, без слов, как кладут перед человеком то, что отныне его.
Воронин опустил глаза на них – на эти два прямоугольника сукна с красной эмалью. В первой жизни звание у него было выше этого на три ступени, носил он его тридцать лет и под конец перестал замечать, как перестают замечать собственную фамилию. Тогда звёзды на погонах значили выслугу, должность, привычную тяжесть ответственности. Эти две петлицы значили другое. Они были – расписка. Квитанция, выданная за май: за две тысячи у мельницы, за штаб у Лозовой, за резерв под локтём – и за Гаврюка, оставшегося у пролома со своим чужим пулемётом, потому что без Гаврюка квитанция вышла бы на грош дешевле, а Гаврюк за неё не торговался, и спросить с него было теперь нельзя. Шпалу давали за то, что его счёт сошёлся; а в самой нижней строке счёта стоял человек, которого он сам поставил под мину.
– Берите, Рябов, – проговорил Судоплатов, заметив, что тот не двигается. – Это не игрушка и не за красивые глаза. Это вам аванс под спрос, как и всё у нас. Капитан – это уже не тот малый человек, за которого я мог поручиться доводом. Капитан отвечает сам и за многое. Берите и носите. И помните, чем за это плачено.
– Помню, – отозвался Воронин. – Чем плачено – то там осталось.
Он взял петлицы. Они легли в ладонь – лёгкие, суконные, ничего не весящие, и оттого особенно тяжёлые. Прилаживать их тут, при Судоплатове, он не стал – спрятал в карман чужой шинели, к самой груди, туда, где зимой носил орден мёртвого Завьялова, а в степи – огрызок карандаша с пометой по выходам. К той же негромкой ноше у груди.
– Подразделение примешь после, бумаги ещё не готовы, – прибавил Судоплатов, садясь и берясь за отложенную сводку, чем дал понять, что разговор сворачивается. – Тебе дадут несколько дней. Деда навести, людей погляди, отоспись. А там вызову. И вот ещё, Рябов. – Он поднял глаза. – Про Кремль не неси никому. Что названо – то названо, а трепать про это незачем. Тебе же спокойнее.
– Не понесу, – сказал Воронин. Это было нетрудно: о том, что он предпочёл бы не существовать на виду, он и так трепать бы не стал.
* * *
Деда он нашёл в госпитале на третий день, к вечеру, в палате на двенадцать коек, в бывшей школе на окраине.
Госпиталь пах тем, чем пахнут все госпитали этой войны: карболкой, преющими бинтами, варёной капустой с кухни и тем особым тяжёлым духом скученных раненых тел, который не выветривается ни в какие форточки. Воронин шёл по коридору, мимо коек, выставленных и в коридор тоже, – палат не хватало, – и привычно не задерживался взглядом ни на ком: своих искал, а остальные тут были не его раненые, как не его были раненые на той южной дороге. Деда он увидел от двери – тот лежал у окна, бледный, осунувшийся, с седой щетиной, отросшей в серую бороду, и нога его под одеялом была приподнята на чём‑то, забинтована широко. Рядом, на табурете, сгорбившись, сидел Лыков и читал Деду вполголоса – кажется, газету; круглые очки сползли на нос, и мальчишка их не поправлял.
Лыков увидел его первым, осёкся на полуслове, вскинулся.
– Товарищ старший лейтенант!
– Сиди. – Воронин подошёл, и Лыков всё равно встал, уступая табурет, и Воронин на него сел, потому что отказаться значило бы развести церемонию там, где её не нужно. – Ну, здорово, Дед. Лежишь?
– Лежу, командир. – Дед повернул к нему голову – медленно, видно было, что всякое движение ещё отдаётся. Но глаза глядели ясно, в память, и обороты были те же, мягкие, полтавские. – Прыгать не велять. Кажуть, мясо ще не зрослося. А я б уже й устав, та куди там – нога не моя поки що.
– Лежи, раз велят. – Воронин обвёл взглядом приподнятую под одеялом ногу, серое лицо, всё то, как сдал за эти недели крепкий, кряжистый прежде Дед. – Дотянули, выходит. Лыков довёз.
– Довіз, – сказал Дед, и в одном этом слове было всё, что он думал про Лыкова, не умевшего сказать иначе как делом. – Не одходив од мене всю дорогу. Я тоді й не тямив нічого, у безпам’ятстві лежав, а він казав опісля – тримав за руку, щоб я в маренні пов’язку не зірвав. Малий, а витяг.
Лыков, стоявший рядом, отвернулся к окну и стал протирать очки полой гимнастёрки – щурясь без них, глядя в стекло, чтоб не глядеть, как про него говорят. Воронин это движение знал и задерживаться на нём не стал.
– А ты как, командир? – спросил Дед. – Кажуть, котёл там свели насмерть. Багато наших полягло?
– Свели, – отозвался Воронин. – Много. – И, потому что Дед глядел в ожидании, не покривил: – Мы у одной щели стояли, выводили, кого могли. Вывели немало. Но мешок весь не вынешь. Сам знаешь.
– Знаю, – отозвался Дед тихо и прикрыл на миг глаза. – Я ж під Києвом у такому самому був, у сорок першому. Звідти мало хто вийшов. – Он помолчал, и видно было, что эта память ему тяжелее свежей раны. Потом открыл глаза, и в них вернулось то спокойное внимание, какое было его, дедовское. – Ну, а тобі що за те вийшло? Чую, недарма ж тебе аж до Москви забрали.
Воронин помедлил. Про Кремль он не сказал бы – и Судоплатов тут был ни при чём, он сам бы не стал. Про шпалу сказать было надо: Дед всё одно увидит, как только он прикрепит петлицы, и не сказать значило бы прятать от своего.
– Капитана дали, – выговорил он буднично. – И подразделение разворачивают в отдельную часть. Своё.
Лыков обернулся от окна – быстро, и в серых глазах за круглыми очками вспыхнуло то простое, мальчишеское, чему он не умел не радоваться.
– Капитана? Товарищ капитан, так это ж… – Он осёкся, не зная, поздравлять ли в госпитале и как, и закончил тише: – Это правильно. Это давно по вам.
Дед не вскинулся, как Лыков. Он смерил Воронина с подушки прямо, не отрываясь, и в глазах его не было ни удивления, ни восторга – было то тяжёлое, понимающее, что бывает у людей, которые сами заплатили дорого и знают, что и за чужое повышение кто‑то платит.
– То добре, – сказал он наконец, и так же, как тогда, на плащ‑палатке у Лозовой, эти два слова значили у него больше, чем у иного целая речь. – Тільки ти, командир, гляди. Чим вище злізеш, тим дужче тебе видко. І своїм, і чужим.
Воронин задержался на этом сером лице, на ясных, всё понимающих глазах. Ту же правду Судоплатов выговорил ему утром через стол, по‑служебному. Дед сказал её лёжа, с пробитой ногой, без всякого Кремля – и оттого, что сказал её свой, которому жаль наперёд, она впервые легла куда надо.
– Догляжу, Дед. – Воронин накрыл ладонью его лежавшую поверх одеяла руку, сухую и горячую. – Ты поправляйся. Часть соберу – ты мне там нужен будешь. Без тебя некому держать, когда у меня рук не хватит.
Дед свёл губы в подобие улыбки – через силу.
– Зберу ногу – приповзу. Ти мене раніше часу не списуй.
* * *
С Озеровой он сошёлся не нарочно – на узле связи, куда зашёл за сводками с юга, без которых уже не мог, как не может без воды тот, кто долго шёл по жаре.
Она была на смене. Воронин увидел её через открытую дверь аппаратной – прямую спину телеграфистки, тёмную косу, уложенную низко, руку на ключе. Она работала, и он постоял минуту у косяка, не входя: ни одного лишнего движения, ключ стучал в тишине, выговаривая в эфир то, что складывалось где‑то за тысячи вёрст в живое и мёртвое. Потом смену её сменили, и она вышла, и увидела его, и рука её – он успел заметить – выстукала по бедру короткий дробный ритм и стихла.
– Сергей Иванович. – Голос у неё был ровный, низковатый, как всегда; лицо она держала. – Живой. А по сводкам с юга думалось всякое.
– Живой, Лидия Андреевна. – Он отступил от косяка. – Вернулся третьего дня.
Они вышли в коридор, потом во двор узла – не сговариваясь, как выходят, когда сказать надо не при чужих, а сказать вроде и нечего. Двор был тесный, заставленный катушками кабеля, и пахло в нём весенней землёй и нагретой за день краской с заборов. Вечерело. Она остановилась у штабеля катушек, прислонилась плечом, сложила руки.
– Я слушала ту вашу станцию под Краматорском, – сказала она. – Помните, писала вам – замолчала перед делом. Так вот она потом заговорила опять, числа семнадцатого, на рассвете. Густо заговорила. Я тогда поняла, что началось, – раньше, чем сводки пришли. – Она поглядела на него прямо, тёмными своими глазами. – А вы это знали ещё в мае. Когда я вам про молчащий ключ писала, вы уже знали, что он заговорит и какого числа. Я по лицу вашему тогда не прочла, а теперь, задним числом, читаю.
Воронин выдержал её взгляд. Это было то самое, от чего он уходил всю зиму и всю весну, – она опять, своим путём, с другой стороны, нащупала ровно то, что он знал наперёд, и опять стояла перед ним с невысказанным «откуда».
– Я не знал, Лидия Андреевна, – сказал он. – Я складывал. По движению, по перехвату, по тому, как немец стягивал силы к корню. Это читается, если долго смотреть.
– Читается, – повторила она, и в голосе её был тот мягкий, сухой укол, что был ей свойствен. – Только все смотрели – и не прочли. А вы прочли – и до числа. – Она помолчала, не сводя глаз, и сказала не вопросом – выкладывая давно взвешенное: – Вам за это в Москву ездить не впервой. И возят вас не как старшего лейтенанта. Я на узле третий год, Сергей Иванович, я по тому, кого как везут, читаю чин раньше петлиц.
Она не спросила «откуда». Воронин выдержал и это.
– Возят, – не стал отпираться Воронин. – И возить будут чаще. Угадали.
– Значит, и слушать вас мне теперь чаще. – Она не отвела глаз. – Я ведь зачем вышла, Сергей Иванович. Не поздравить – поздравлять я не умею. Сказать. Что бы вы там ни носили и куда бы вас ни возили – пока я на ключе, у вас на юге есть пара ушей, которые слышат раньше сводок и которым не надо ничего объяснять. Это всё, что я могу. Берите, если нужно.
И тут Воронин сделал то, чего не делал за всю войну ни с кем: не ушёл от протянутого. Полтора года он держал всех на расстоянии вытянутой руки – своих по службе, чужую родню по легенде, эту вот женщину по тонкому льду полуправды; подпустить ближе значило когда‑нибудь не уберечься и проговориться. А впереди была своя часть, новые ещё люди, и связь в чьих‑то руках, которым он верил меньше, чем этим. И он шагнул через свою же черту – не словом правды, на которое не имел права, а делом, на которое право имел.
– Нужно, – сказал он. – И не парой ушей издали. Мне разворачивают часть, Лидия Андреевна, свою, с нуля. Связь там придётся ставить с земли. Пойдёте ко мне на узел – старшей? Я попрошу о переводе. Не обещаю тихо: где я, там скоро будет шумно.
Она не ответила сразу. Тёмные глаза её на миг стали другими – будто он сдвинул что‑то, что и она держала про запас, не пуская в ход. Потом коротко, по‑своему, кивнула – раз.
– Пойду, – выговорила она просто, как говорила всё, что у неё было всерьёз. – Где шумно, там и слышно лучше. – И суше, по‑служебному: – Заодно и юг мне станет по наряду. А то я его покуда слушаю самовольно, чужой полосой в журнале, и начсвязи уже косится, с чего западница пишет Краматорск. У вас он будет мой по приказу – и журнал сойдётся. – И, помолчав, добавила тише, уже не про службу: – А то писать вам вслед, не зная, дойдёт ли, я за зиму наскучалась.
Это было сказано и тут же убрано обратно. Но сказано было. И оба это услышали.
– Там, на юге, не кончилось, – проговорила она, возвращая разговор на твёрдое, на их общее. – Немец не выдохся, он разворачивается. Не на Москву уже – ниже, к Дону тянет, к большой воде. Я по эфиру слышу. Долго ещё слушать.
– Долго, – сказал Воронин. Он‑то знал, насколько долго и чем кончится там, у воды; но это была его ноша, не её, и он не взвалил на неё ни слова сверх того, что она и так несла. – Значит, будем слушать вместе.
Он достал из кармана две капитанские петлицы, что носил у груди третий день. Малиновое сукно, одинокая эмалевая шпала. Откладывать дальше было незачем: то, что названо наверху, к карману уже не пришьёшь, а пришивать к нему женщину, которая идёт за ним в шум, в прежней своей половинчатости он не хотел. И он приладил их при ней – там же, во дворе, на штабеле катушек, неловко, без зеркала, на ощупь продевая холодную застёжку через грубое сукно ворота. Озерова молча придержала ему отвёрнутый угол воротника, как держат своему, и убрала руку.
– Криво, – обронила она, оглядев. – Завтра при свете переколете. – И в первый раз за весь разговор у неё в углу рта дрогнуло что‑то почти не строгое.
– Перекалывать не стану, – отозвался Воронин, опуская воротник. – Раз надел, так надел.
Он шёл от узла в сгустившихся сумерках, в чужой не по росту шинели, с двумя малиновыми петлицами на вороте. Завтра поутру он примет под руку свою наконец собственную часть. А послезавтра попросит о переводе телеграфистки Озеровой – и впервые за год с лишним потянет в свою жизнь живого человека сам, по своей воле, не отгоняя.




























