Текст книги "Чужие петлицы. Дилогия (СИ)"
Автор книги: Роман Тард
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
Третьяк это почуял своим, без памяти и без счёта.
– Не тыловые так дерутся, командир, – обронил он от соседнего лапника, не оборачиваясь. – И заслон тот. Не наобум.
– Знаю. – Воронин сунул медальон в карман, к документам. – Слушай сюда. Меняем всё. Дважды одинаково больше не ходим – ни заходом, ни отходом. Где брали – туда не возвращаемся. И тропу бьём ложную: где надо влево – пойдём сперва вправо, потом срежем.
Сибиряк помолчал, переваривая.
– Думаешь, ищут именно нас?
– Думаю, кто‑то по ту сторону взялся нас читать. – Воронин говорил тихо, ровно, уже не себе – делу. – Так же, как я читаю его. И вот это я теперь буду ломать нарочно: читать по повадке можно только того, у кого она есть. Не будет у нас одной повадки – нечего станет и читать.
Он поднялся, прошёл вдоль залёгших – проверить охранение, посмотреть, как легли, всё то, что командир делает руками, когда голове велено молчать. Где‑то позади, у Барсуков, догорала колонна, и немец оставался без тяги, и кто‑то на фронте оттого пройдёт чуть легче, не зная, чьей ценой. Цена лежала у Воронина в кармане жестянкой и весила больше всей пожжённой матчасти. Эту цену он брал не впервые и знал, что возьмёт ещё. Но уносил из дела теперь не только её – уносил имя, которого пока не знал, чужой почерк, второй раз проступивший на снегу его тропы. Раньше он шёл по тылу, как идут с открытыми глазами среди слепых. Теперь у слепых завёлся свой зрячий. И Воронин, не видя его в лицо, складывал его повадку в ту же холодную папку, куда складывал немца всю войну, – чтобы успеть к тому разу, когда «мимо» кончится.
Глава 8
«Срыв контрудара»
Шифровку приняли на ходу, не сходя с лыжни, и это было ново – раньше за пакетом сидели, теперь дело пошло такое, что и присесть некогда.
Группа третьи сутки ходила иначе. После Барсуков Воронин переломил повадку через колено: где надо было влево – забирали вправо и срезали потом; где брали вчера – туда не совались сегодня; след дробили, петляли, ночевали всякий раз в новом углу. Лыжню вели так, чтобы по ней не вычитывалось намерение – куда и зачем. Это стоило сил и лишних вёрст, и Третьяк сперва ворчал под нос, что зверь так не делает, зверь ходит, где короче. Воронин на это сказал коротко: зверь и попадает в петлю как раз потому, что ходит, где короче. Сибиряк подумал и больше не ворчал.
Связной нагнал их на дневном переходе, у замёрзшего ручья, – тот же тощий парень с базы, прошедший по их ложному следу почти до конца и потерявший было совсем. Подал пакет, отдышался. Воронин вскрыл, прочёл при сером свете, не присаживаясь.
В кармане у него со вчерашнего лежал сложенный листок – декадный рапорт на Третьяка, который порядком надо было отписать Семёнову. Отписан он был ещё ночью, правдой и формой‑доносом разом, и ждал оказии на Большую землю. Воронин глянул было на парня – не возьмёт ли. Но парень шёл назад на базу, а не за линию, а Семёнов был не на базе, Семёнов был за всеми реками, в Москве, и слать бумагу было не с кем и некогда. Воронин сунул листок глубже. Подождёт.
Задача шла не как прежде. Прежде давали узел, мост, колонну – отложенную, на потом. Эта была – сейчас. Немец под боком готовил локальный контрудар: подтягивал к своему переднему краю что‑то моторное и собирался ткнуть наступающим во фланг, под Гремячее, по сходящемуся просёлку. А просёлок этот, по сводке, упирался в речку Жижалу, и через речку – одна переправа: зимняя, по льду, с настилом из жердей поверх, чтобы прошла техника. В обход не свезёшь – берега крутые, болотина. Вся затея немца висела на этой нитке. Перехватить колонну на переправе, держать, сколько выйдет, не пустить за реку – до подхода наших, которым шифровка уже ушла встречным курсом. Час продержать, два. Сколько дадут.
Воронин сложил это в голове и сжёг бумагу в горсти.
– Меняется всё, – сказал он негромко. – Идём не таясь больше. Идём быстро. Времени нет петлять.
Трое суток он ломал группе всякую прямизну, выбивал из неё повадку, чтобы нечего стало читать, – а теперь сам же гнал по прямой, потому что иначе не успеть. Беречься от того, кто тебя ищет, выходило ровно до часа, когда работа потребует выйти на свет. Тогда береги не береги – успевай.
– Далеко? – спросил Дед, уже подтягивая лямку.
– Полтора перехода. Если идти, не считая ног, – к рассвету. – Воронин глянул на небо, на низкую, набрякшую снегом муть. – Идём, не считая ног.
Лыков молча проверил рацию под полушубком, прижал плотнее. Третьяк стал на лыжню первым, поправил на плече ремешок, который вечно вязал и распускал, и пошёл – широко, размашисто, на всю долгую ногу, как ходят за зверем по последнему свету, когда уйдёт – не догонишь. Группа втянулась за ним. Связной остался у ручья, отогреться и назад. Снег пошёл гуще, заметал лыжню сразу, едва сходили. Хоть тут везло.
* * *
К Жижале вышли в серых сумерках перед светом и сразу поняли: тыл тут кончился.
Не пустой лес встретил, не дорога под охраной обозника. Над переправой сидели свои. Воронин срисовал их не сразу, и это снова было хорошо – сидели грамотно, в снегу, без дымов: горловину переправы на здешнем берегу держал заслон, поредевший до горстки, с одним «максимом» в окопчике у самого спуска. Стрелковый. Регуляр. Их сюда выдвинули раньше, тем же приказом, что и группу, – заткнуть нитку с этой стороны.
Окликнули по уставу, из снега. Воронин назвался. Из окопчика поднялся командир заслона – молодой, не старше Лыкова на вид, в прожжённом у полы полушубке, с заиндевелой по краю ушанки бровью. Лейтенант. Дёмин, представился, скуповато, оглядывая прибывших и считая стволы – сразу, по‑командирски, как считают не людей, а огонь.
– Сколько вас? – спросил он.
– Четверо. И я.
Дёмин не сказал ничего, но по лицу прошло. Он ждал больше. На него навесили держать переправу против того, что подходило, а пришло – пятеро да горстка его собственных, выбитых за неделю наступления до взвода неполного состава. Воронин это прочёл и не стал утешать. Утешать тут было нечем и незачем.
– Что у тебя? – спросил он вместо этого.
– Семнадцать активных. «Максим», к нему две с половиной ленты. Дегтярь, дисков пять. Гранат – россыпью, считаных. Бронебойного нет. – Дёмин говорил не жалуясь, просто давая командиру цифру, по которой тот будет решать. – Полковая батарея позади, верстах в трёх, по нам пристреляться не успела – снялась, перебрасывают. Своих ждём с утра. К утру обещали.
– А он не к утру придёт, – сказал Воронин.
Дёмин не ответил. Только повёл подбородком на тот берег, где за ельником стыла невидимая дорога, и сплюнул в снег – коротко, по‑фронтовому, всё этим сказав: и что сам так думает, и что обещанное «к утру» он списал ещё вчера. Поняли друг друга в одну фразу да один плевок. Воронин пошёл смотреть переправу.
Жижала тут была неширока – саженей тридцать, не больше, – но взята с умом: лёд немец накатал свой, расчистил, поверх настелил жердевый накат, прихватив скобами, чтобы прошла гусеница. Свежая работа, недельной давности, под их же контрудар и положена. На том берегу просёлок выходил из ельника, заворачивал к спуску. На этом – поднимался к горловине, которую Дёмин и держал. Вся переправа простреливалась с горловины насквозь, и это было её слабое место для немца и сильное для них: кто вошёл на лёд, тот на ладони. Но ладонь была короткая – тридцать саженей пролетит и танк, и сани, минута дела.
Воронин лёг у спуска, рядом с дёминским «максимом», и стал слушать тот берег. Слушать пока было нечего – лес, снег, тихо. Но тишина эта была не пустая. Где‑то за ельником, за изгибом просёлка, в этой тишине уже грелись моторы, и кто‑то там, как и он тут, глядел на часы и ждал своего срока.
– Заминируешь? – Дёмин повёл глазами на настил. Не вопрос даже – догадка.
– Заминирую. Не сейчас. – Воронин прикинул. Тола у него после Барсуков почти не осталось – на один заряд, не на два. Класть надо было наверняка и в одно место. – Рвать буду по нужде. Пока держим – переправа цела, она нам самим под ноги, если что отходить. Рванём – отрежем оба берега. Это последнее.
Дёмин понял и это. Переправа была дверь, и дверь эту можно захлопнуть только раз и только наглухо – с той стороны останется, кто остался.
Воронин разложил дело под себя по‑хозяйски, не торопясь, потому что торопиться сейчас – терять. Свой заряд он заложил сам, в середину настила, под самый накат, где жерди сходились на скобе, медленно, проверяя дважды каждый узел, – как делал теперь всё, без Гриди. Шнур отвёл к спуску, к себе под руку. Деда с трофейным пулемётом посадил выше горловины, на пригорок, откуда брался весь лёд продольно. Лыкова с рацией увёл в тыл, за бугор, в мёртвую зону – держать связь с наступающими, ловить, когда подойдут. Третьяка – на левый край, к болотине, стеречь, не полезет ли пеший немец берегом в обход, по кочкам. Дёминские держали горловину и спуск.
Распределилось всё просто, потому что дело было простое и страшное: их горстка против того, что войдёт из‑за ельника. Не разбить контрудар – разбить контрудар было нечем. Их дело – заткнуть нитку. На час. На сколько выйдет. Большое решалось не здесь и не ими: где‑то наши перебрасывали ту батарею, подтягивали по морозу стрелков, и от того, успеют ли они, зависело всё, а от Воронина – одно: продержать дверь закрытой до их прихода. Меру своих сил он знал трезво и тяготиться ею было некогда.
– Со светом начнётся, – сказал он Дёмину, ложась рядом. – Раньше не сунется. По темну технику на лёд не пустит – провалится, не видя.
– Со светом так со светом. – Дёмин подышал в окоченевшие пальцы, поглядел на свой жидкий заслон, рассыпанный по снегу. – Долго не продержим, старший лейтенант. Сам видишь.
– Знаю. И не надо долго. Надо – пока наши идут.
Светало медленно, нехотя, как всё в этих краях зимой. И в этом сером, прибывающем свете из‑за ельника, с того берега, наконец дошёл звук – низкий, натужный, моторный. Сперва один. Потом, погодя, к нему прибавились другие, легче. Шли.
* * *
Из ельника выполз танк.
Серый. Заиндевелый по броне. Сполз с просёлка к спуску. Повёл стволом, ища горловину. За ним из деревьев – пехота. На санях, бегом по обочине. Серая на белом. Следом полугусеничный, с санями. Колонна выкатывалась на открытое и не таилась. Танк впереди. Какая тут тайность.
– Не бить, – выдохнул Воронин по цепи, тихо, одними губами, передать дальше. – Пусть войдёт. Пусть половина войдёт.
Танк ткнулся к настилу. Помедлил. Качнулся носом, пробуя лёд. Полез.
Гусеница лязгнула по накату. Жерди прогнулись. Скрипнули. Выдержали. Танк пошёл по переправе – медленно, тяжело. За ним на лёд хлынула пехота. Бегом. Пригнувшись. К своему берегу.
Воронин ждал. Дал танку дойти до середины, до своего заряда. Дал пехоте втянуться на лёд, чтоб накрыло разом.
– Бей!
Горловина ударила вся. «Максим» захлебнулся длинной, наотмашь, в самую гущу. Застучал дегтярь. Дед сверху резанул продольно – в спину передним. Серые на льду посыпались. Заметались. Деться некуда. С голого наста ни вправо, ни влево. Только вперёд под огонь или назад под огонь.
Танк встал. Не от заряда – шнур Воронин держал, не дёрнул. Встал сам, упёршись в стену огня. Повёл башней, ища пулемёт. Нашёл. Ударил.
Снаряд лопнул у окопчика «максима». Снег, мерзлота, чёрный куст разрыва. Пулемёт смолк.
– Дегтярь, по смотровым! – крикнул Воронин. – Ослепи его!
Дегтярь перенёс, зачастил по щелям. Не пробить. Но слепит. Танк бил наугад, по вспышкам. Пехота на льду не побежала, как побежал бы застигнутый на голом месте обоз. Залегла – за убитыми, за корпусом стоящего танка, за всяким бугром, что давал хоть ладонь укрытия. И стала отвечать снизу вверх, по вспышкам горловины, коротко, экономя, словно патронов у них было считано так же, как у Воронина. Передние поползли к берегу, не поднимаясь, толкаясь локтями по льду.
Дёминские падали. Горстка, а теперь меньше. Воронин видел боковым: у дегтяря сменился второй номер. Первый ткнулся в снег, пополз вбок. Оставлял за собой тёмное. Видел – и не отвлекался. Его дело лёд и заряд. Он держал руку на шнуре, выгадывая миг.
Танк дёрнулся, пополз дальше. Пёр напролом, давя огнём. Дошёл до заряда. Встал над ним гусеницей.
Воронин дёрнул шнур.
Рвануло под брюхом. Лёд ахнул, вспучился. Лопнул чёрной трещиной от берега до берега. Настил встал дыбом. Жерди брызнули. Танк качнулся, осел кормой в пролом. Задрал ствол в небо. Пошёл вниз, в Жижалу – тяжело, без крика, по‑железному. Лёд под ним крошился, оседал. И в пролом, в чёрную дымящуюся воду, посыпались с краёв те, кто был рядом. Серые. Цеплялись за крошево, за жерди, за лёд, которого уже не было.
Переправа кончилась. Дверь захлопнулась.
Но захлопнулась она не вся.
* * *
Те, кто успел перебежать лёд до подрыва, остались на этом берегу. Десятка полтора, не меньше. Отрезанные от своих, от танка, ушедшего под лёд, они залегли у спуска, в мёртвой зоне горловины, и оттуда полезли вверх – на дёминских, на горстку, которой почти не осталось.
Воронин это увидел сразу и понял трезво: продавят. Своих тут было раз‑два, патронов – на счёт, а немец, отрезанный, оттого дрался не на отход, а на прорыв – ему теперь только вперёд, через горловину, иначе спина к проломленной реке. Тех, кто отрезан, в плен не выдавишь – они идут до конца.
– Дёмин! – крикнул он. – Сколько у тебя⁈
– Восемь! – отозвался Дёмин откуда‑то слева, хрипло. Голос сел. – Было семнадцать. Восемь!
Восемь против пятнадцати, лезущих вверх на прорыв. И главное было сделано – главное было на дне Жижалы: танк не прошёл, полугусеничный с санями остался на том берегу, ткнулся в пролом и пятился теперь назад в ельник, и контрудар, ради которого всё, сорвался – за реку немец не перешёл и сегодня уже не перейдёт. Это была их работа, и она была сделана.
А пятнадцать на этом берегу не знали, что они уже лишние. Они лезли на горловину, и горловину держать было нечем.
Наши не успевали. Лыков выскочил из‑за бугра, белый, без шапки, прокричал, что борт связи поймал: батарея на марше, стрелки на марше, час до них, не меньше. Час. А горловину сомнут за десять минут.
Воронин посчитал это всё – восемь, пятнадцать, час, десять минут – холодно, как считал всю жизнь, на обеих войнах. И счёт сошёлся к одному. Удержать живой силой нельзя. Можно – рекой. Лёд он уже проломил под танком – но пролом был там, на середине, а тут, у спуска, лёд стоял ещё крепкий, и по нему, по закраинам, отрезанные и лезли, и могли уйти, и могли продавить.
Тола больше не было. Заряд ушёл под танк.
Но был дёминский «максим», заваленный, с остатком ленты. И была граната, связка, которую он берёг под последнее.
Решение пришло разом и было оно из тех, какие не передумывают, потому что времени на «передумать» нет, а есть только «сделать» или «опоздать». Связкой – не по немцу. По льду. По закраине у спуска, где стоял ещё крепкий наст и где жались, поднимаясь, отрезанные. Доломать переправу до самого берега. Запереть наглухо – водой. И на той закраине, в мёртвой зоне, был не только немец.
Там был и край дёминского заслона. Двое‑трое его бойцов, сползших вниз, прижатых, бьющих в упор. И сам Дёмин – Воронин видел его там, у спуска, без шапки, с наганом, в самой гуще, где горячее всего.
Если рвать лёд тут – уйдут под воду и они.
Воронин это знал уже тогда, когда брал связку, – и полз: низом, вдоль спуска, к закраине, под огнём, прижимаясь к насту, волоча связку за собой. На той войне он такое уже делал – не лёд, мост, и не своих топил, чужих, – но рука помнила вес связки и помнила, что назад этого не вернёшь. Тут было хуже. Тут запереть дверь значило оставить за ней своих.
– Дёмин! – крикнул он, ещё надеясь. – Назад! Уводи людей от спуска! Назад, вверх!
Дёмин обернулся на голос – на миг, через плечо. Понял. Не мог не понять – командир один такое кричит перед тем, как рвать. И не пошёл. Не успел бы, и знал, что не успеет: на нём висело пятнадцать, лезущих в упор, отпусти он спуск – они пройдут вверх все разом, и тогда лёд рвать поздно, тогда они уже на горловине. Дёмин махнул рукой – коротко, не то «уходи», не то «рви», не разобрать, – и снова повернулся лицом к тем, кто лез.
Воронин рванул чеку и метнул связку на закраину.
* * *
Рвануло – и река доделала остальное.
Лёд у спуска вспучился, треснул, осел. Чёрная вода вышла поверх, дымя на морозе, разлилась полыньёй от берега, и в эту полынью, в крошево, ушло всё, что было на закраине, – и серые, лезшие вверх, и те, кто их держал. Без крика почти. Вода на таком морозе берёт быстро, и кричать в ней долго не выходит.
Горловина смолкла. Прорыв кончился – продавливать стало некому и негде. Жижала легла поперёк чёрной раной от берега до берега, и за этой раной, на том краю, немец пятился в ельник, утаскивая полугусеничный, бросая на льду своих. Контрудар сорвался. Наглухо.
Воронин лежал у спуска, лицом в наст, и не сразу поднял голову. Поднял – обвёл взглядом то, что осталось. Дед сверху перестал бить, привстал на колено, глядел вниз, в полынью, и не стрелял – стрелять было не в кого. Третьяк шёл от левого края, припадая, держа винтовку наперевес, цел. Лыков стоял у бугра белый. Из дёминского заслона на ногах не осталось никого, кого Воронин узнал бы. Восемь – и не восемь уже. И Дёмина среди живых не было. Дёмин был там, под чёрной водой, у спуска, где он выбрал остаться.
Воронин поднялся. Руки тряслись – не от страха, страх прошёл, а от того, что в них только что было: вес связки, рывок чеки, бросок. Тело отходило от сделанного по‑своему, помимо головы. Он сжал кулаки, унял, как унимают озноб.
– Связь, – сказал он Лыкову. Голос вышел севший, как у Дёмина перед концом. – Передай: переправа уничтожена. Контрудар сорван. Противник за рекой, на тот берег не вышел. Заслон лейтенанта Дёмина… – он запнулся на полслове, выправил, – заслон выбит. Держать дальше нечем. Просим встречи на этом берегу.
Лыков отстукал. Воронин стоял над спуском, над полыньёй, которая уже подёргивалась по краям тонким салом нового льда, схватываясь на морозе, заживая. Час, два – и затянет, и наутро будет снова бел, ровен, и не прочесть по нему, что тут было. Река заметала за собой не хуже снега.
Лейтенант Дёмин. Имени‑отчества он спросить не успел – было некогда, думал, успеется потом, а «потом» теперь лежало подо льдом, и спрашивать стало не у кого. Так и осталось – лейтенант Дёмин, без имени, фамилия да заслон. В донесении он его впишет фамилией, а ротному командиру, который придёт, скажет фамилией, и в наградном, если выйдет наградной, будет фамилия – а человека, который махнул рукой через плечо, в фамилию не уложишь. Воронин стоял и пытался вспомнить лицо – и уже не мог собрать его целиком: помнил заиндевелую бровь, помнил, как тот считал стволы по‑командирски, а лица в одно не сходилось. Час прошёл, не больше, – а уже расплывалось.
Главное было сделано. Это он держал перед собой, как держат поручень в темноте, чтоб не оступиться: контрудар сорван, немец за рекой, и где‑то на фланге наступления люди оттого встретят утро живыми. Но раньше «меньшая кровь» считалась у него в уме, заочно, где‑то там, у незнакомых, – а нынче она лежала тут, под салом нового льда, в десяти шагах, и он мог бы перечесть её поголовно, если б знал имена. Имён он не знал. Знал одно: переложил её сюда он сам, своей связкой.
* * *
Наши вышли к переправе за полдень – стрелковая рота, головной дозор на лыжах, за ним батарея на конной тяге, по разбитому просёлку. Опоздали на тот самый час. Командир роты, немолодой капитан с обмороженным носом, оглядел берег, полынью, затянутую уже хрупким ледком, разбросанные по снегу тела дёминских, которых вынесло течением или которые не дошли до воды, – и снял шапку. Постоял. Надел.
– Чьи держали? – спросил он.
– Лейтенанта Дёмина заслон, – сказал Воронин. – И моя группа. Особого назначения.
– Где Дёмин?
– Там. – Воронин показал подбородком на полынью. – С половиной своих. Держали спуск, пока я рвал лёд. Не отошли. – Он сказал это глухо, потому что нажми – и сорвёшься, а срываться командиру нельзя при роте. – Запишите так: заслон погиб, выполнив задачу. Переправа уничтожена их огнём и моим зарядом. Контрудар сорван.
Капитан прошёлся по нему взглядом – по чужой крови, засохшей у него на рукаве, по севшему голосу, по тому, как он держался через силу прямо, – и расспрашивать не стал, понял по‑своему: война давно научила его, что там, где командир говорит коротко и сухо про то, что должно бы кричать, кричит как раз оно само.
– Спишу как геройскую гибель заслона, – сказал капитан. – Так и есть. – Помолчал. – А ты, старший лейтенант, лёд рвать со своими на нём – сам решал?
– Сам.
– И как теперь?
Воронин помолчал, прежде чем ответить. Вопрос был не праздный – капитан спрашивал не для протокола, спрашивал по‑человечески, своё: каково это, и как с этим дальше. И ответа на него у Воронина не было готового. На той войне он отдавал такие приказы – рвать с людьми на пролёте, жечь переправу под своими, – отдавал и нёс, и думал, что обтерпелся. А тут – не обтерпелся. Тут было новое, чего на той войне не было: там он торговал чужими жизнями за рубеж по приказу сверху, исполняя; а здесь приказа рвать лёд именно так, именно тут, под Дёминым, ему никто не давал – он сам его себе отдал, в одно мгновение, своим счётом, и сам же исполнил. Никто не велел. Никто не разделит. Это легло на него одного, целиком, и снять было не с кого.
– Так и буду, – сказал он наконец. – Дальше так же. Кому‑то надо.
Капитан коротко глянул на него – так смотрят на человека, сказавшего правду, которую лучше бы не говорить, – и, не прибавив больше ничего, велел роте занимать берег, а батарее – становиться на позицию. Дело пошло своим чередом, армейским и нескончаемым: пришли свежие, развернулись, заняли рубеж, и место, где горстка людей держала дверь закрытой до последнего своего человека, обратилось в обыкновенный занятый ротой рубеж, по которому через день никто уже не сказал бы, что тут было нынче утром.
Воронин собрал своих – всех четверых, Деда, Третьяка, Лыкова, целых и вышедших до единого, – и пересчитал их глазами по застарелой командирской привычке, в которой сегодня не было нужды: терять выпало не ему, цену за нынешнее дело заплатил Дёмин, которого он же своей рукой и отрезал от берега. Оттого, что своих он вывел целыми, легче не делалось – делалось тяжелее обыкновенного, потому что вышло так, что чужими жизнями он расплатился за свои, а не своими за чужие, и этой стороны своего ремесла он не выносил больше всего на свете.
– Уходим, – сказал он. – На базу. Доложусь – и дальше.
Пошли лесом, прочь от реки. Снег к полудню перестал, разъяснило, и мороз взялся злее. Третьяк ступил было на старую лыжню, по которой пришли, – и Воронин, не повышая голоса, остановил:
– Не той. Новой ходи. Той – ни шагу.
Сибиряк глянул на него и понял без объяснений: привычку из группы Воронин выбивал и сегодня, в этот самый день, после всего, что было, – потому что тот, кто читал их по ту сторону, никуда не делся оттого, что нынче сорван один немецкий контрудар. Но думал Воронин сейчас не о нём – думать ещё и о незримом не оставалось уже никаких сил.
Он думал о двери – и всю долгую дорогу до базы у него стояла перед глазами не полынья и не уходящий под лёд танк, а тот короткий, последний мах рукой через плечо, дёминский, не то «уходи», не то «рви», которого было уже не разобрать.
На ровном месте, на укатанном волоке, нога вдруг сошла с лыжни – будто кто подсёк. Воронин качнулся, выправился, пошёл дальше. Дед глянул сбоку, ничего не сказал. Правая ладонь у него с реки так и не разжималась толком – пальцы свело на пустоте, на том, чего в них больше не было, и он то сжимал кулак, то отпускал, грея под мышкой, и кулак всё помнил, чего держать ему уже не надо.




























